Скачать оригинальный документ PDF
Скачать оригинальный документ PDF
Скачать оригинальный документ PDF
- TAGS
- window.edu.ru
Create successful ePaper yourself
Turn your PDF publications into a flip-book with our unique Google optimized e-Paper software.
МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА<br />
В КОНТЕКСТЕ<br />
КУЛЬТУРЫ
ФЕДЕРАЛЬНОЕ АГЕНТСТВО ПО ОБРАЗОВАНИЮ<br />
ГОУ ВПО «Пермский государственный университет»<br />
МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА<br />
В КОНТЕКСТЕ КУЛЬТУРЫ<br />
Сборник материалов международной конференции<br />
«Иностранные языки и литературы: актуальные проблемы<br />
методологии исследования» (12 апреля 2007 г.)<br />
Под редакцией проф. Н.С.Бочкаревой<br />
Пермь 2007
ББК 83.3 (0)<br />
М 64<br />
Мировая литература в контексте культуры:<br />
М 64 cб. материалов междунар. науч. конф.<br />
«Иностранные языки и литературы: актуальные<br />
проблемы методологии исследования» (12 апр. 2007 г.) /<br />
Перм.ун-т; под ред. Н.С.Бочкаревой. – Пермь, 2007. –<br />
271 с.<br />
ISBN 5-7944-0919-3<br />
В сборнике представлены разнообразные методологические подходы<br />
к анализу и интерпретации произведений художественной литературы.<br />
Широкий спектр национальных культур и творческих индивидуальностей<br />
отражает закономерности развития мирового литературного процесса.<br />
Авторы сборника – ученые из разных городов Российской Федерации,<br />
ближнего и дальнего зарубежья. Отдельно представлены исследования<br />
студентов, выполненные под руководством ведущих ученых.<br />
Информацию о международной конференции «Иностранные языки и<br />
литературы: актуальные проблемы методологии исследования» (12 апреля<br />
2007 г.) можно посмотреть на сайте ПермГУ: www.psu.ru<br />
Печатается по решению редакционно-издательского совета<br />
Пермского государственного университета<br />
Рецензенты: кафедра русской и зарубежной литературы Пермского<br />
педагогического университета; профессор кафедры всемирной литературы<br />
Московского государственного педагогического университета<br />
Н.И.Соколова<br />
Редакционная коллегия: Н.С.Бочкарева – отв.редактор, А.Ф.Любимова,<br />
Б.М.Проскурнин, В.М.Паверман, И.А.Пикулева – отв.секретарь,<br />
Т.Л.Селитрина, О.М.Ушакова, Р.Ф.Яшенькина<br />
ББК 83.3 (0)<br />
ISBN 5-7944-0919-3 © ГОУ ВПО «Пермский государственный<br />
университет», 2007
СОДЕРЖАНИЕ<br />
Бочкарева Н.С. (Пермь) Трансформация мифологического образа<br />
в рассказе А.С.Байетт «Ламия в Севеннах»……………………………………6<br />
Братухин А.Ю. (Пермь) К вопросу об уникальности<br />
оптимального перевода с классических языков ………………………………13<br />
Братухина Л.В. (Пермь) Дуэль в прозе В.В.Набокова………………………16<br />
Бячкова В.А. (Пермь) Автор, герой, читатель в романах Э.Троллопа<br />
«Нина Балатка» и «Линда Трессел»…………………………………………....21<br />
Варламова Е.В. (Казань) «Американская мечта» и «американское кредо»<br />
в романе Джона Дос Пассоса «Манхэттен»……………………………………31<br />
Васильева Г.М. (Новосибирск) Сюжет творения мира в сцене<br />
«Кухня ведьмы» (из опыта перевода трагедии И.В.Гете)…………………….36<br />
Вилисова Т.Г. (Пермь) Концепты «своё» и «чужое»<br />
в повести «Кассандра» и романе «Медея» Кристы Вольф……………………42<br />
Воронцова Т.И. (Волгоград) Образ художника<br />
в романе Дж.Барта «ПИСЬМА» ………………………………………………..46<br />
Доронина Т.А. (Украина, Кривой Рог) Гендерный аспект интерпретации<br />
античного образа (Кассандра в одноименных произведениях<br />
Л.Украинки и К.Вольф)…………………………………………………………50<br />
Ивлева А.Ю. (Саранск) Упорядоченный космос Дж.Джойса<br />
(литература потока сознания в эпоху постмодернизма)………………………55<br />
Касьянов А.В. (Пермь) Библейский и литературный контексты<br />
романа Ф.Горенштейна «Псалом»……………………………………………..59<br />
Кирдянова Е.Р. (Нижний Новгород) Художественная картина мира<br />
немецкого реализма второй половины XIX века……………………………..64<br />
Котлярова В.В. (Челябинск) Полистилистика экспериментальной драмы<br />
США XX века в культурологической парадигме современной эпохи………67<br />
Лазарева Т.Г. (Курган) Шотландские кланы и рыцари<br />
в битве при Оттеборне (О комментариях Вальтера Скотта<br />
к одной балладной строфе)……………………………………………………..74<br />
Лыкова Л.С. (Пермь) Образ художника в романе<br />
Лиона Фейхтвангера «Гойя»……………………………………………………88<br />
Любимова А.Ф. (Пермь) Жанр производственного романа-антиутопии……92<br />
Мойсиева-Гушева Я. (Македония, Скопье) Роль воображения<br />
в демонизации женщины ……………………………………………………….96<br />
Никулина А.К. (Уфа) Мифология Торнтона Уайлдера……………………..103<br />
Паверман В.М. (Екатеринбург) Героическая комедия Эдмона Ростана<br />
«Сирано де Бержерак»: опыт сценического воплощения….………………..108<br />
Пикулева И.А. (Пермь) Жанр баллады<br />
в литературном творчестве Обри Бердсли……………………………………110<br />
Пухова Н.В. (Екатеринбург) К вопросу о применении приема<br />
двойного кодирования в романе Джона Фаулза «Волхв»…………………..123<br />
Ристовская-Йосифовская Б. (Македония, Скопье) Русский перевод
"Il Regno De Gli Slavi" Мавро Орбини<br />
(заимствования и параллели у некоторых южнославянских авторов)……...127<br />
Руцкая Г.С. (Пермь) Экспрессионистические традиции<br />
в драмах Томаса Бернхарда……………………………………………………133<br />
Салимов А.Н. (Казань) Сатирический политический роман<br />
Дж.Хеллера «Голд, или Не хуже золота» ……………………………………138<br />
Седова Е.С. (Челябинск) Поэтика ранней комедии<br />
У.Сомерсета Моэма «Леди Фредерик»……………………………………….144<br />
Селитрина Т.Л. (Уфа) Повествовательные стратегии К.Исигуро…………149<br />
Толстых О.А. (Челябинск) «Морфо Евгения» А.Байетт<br />
и «Женщина французского лейтенанта» Дж.Фаулза:<br />
интертекстуальный диалог…………………………………………………….155<br />
Ушакова О.М. (Тюмень) Танец как эстетическая категория<br />
в критике и поэзии Т.С.Элиота………………………………………………..159<br />
Яшенькина Р.Ф. (Пермь) Историзм и историческое<br />
в романе Р.П.Уоррена «Дебри»………………………………………………..163<br />
Podgajec A.M. (Perm) Genesis of Town Culture in Medieval Britain<br />
(Canterbury tale by Geoffrey Chaucer)………………………………………...169<br />
ИССЛЕДОВАНИЯ СТУДЕНТОВ<br />
Адливанкина А., Проскурнин Б.М. (Пермь) Особенности повествования<br />
Томаса Де Квинси в романе «Исповедь английского опиомана» ………….175<br />
Ачимова С., Проскурнин Б.М. (Пермь) Речевой портрет персонажа<br />
(на материале романа Ника Хорнби «Мой мальчик») ………………………180<br />
Дерябина Н., Сидорова О.Г. (Екатеринбург) Попытка идентифицировать<br />
Археопсихе героя романа К.Исигуро «Художник меняющегося мира»:<br />
транзактный анализ с лингвистической точки зрения……………………….185<br />
Иноземцева С., Каневская О.Б. (Украина, Кривой Рог) Образные средства<br />
в романе «Зависть» Юрия Олеши……………………………………………..189<br />
Кашафутдинова З., Яшенькина Р.Ф. (Пермь) Натурфилософские традиции<br />
в повести Фридриха Де Ла Мотт Фуке «Ундина»……………………………194<br />
Липатникова И., Петрова Н.А. (Пермь) Пространство Венеции<br />
в лирике Иосифа Бродского …………………………………………………..200<br />
Лыкова Ю., Каневская О.Б. (Украина, Кривой Рог) Функционирование<br />
компонентов лексико-семантического поля «чувство»<br />
в поэтической речи Ю.Шевчука………………………………………………203<br />
Мавликаева Е., Проскурнин Б.М. (Пермь) Жанровые особенности<br />
в романе Э.Д.Бульвер-Литтона «Пэлэм,<br />
или Приключения джентельмена»……………………………………………208<br />
Назарова Н., Удлер И.М. (Челябинск) «Повествование рабыни» Х.Крафтс<br />
как первый афро-американский женский роман:<br />
творческая лаборатория………………………………………………………211<br />
Овчиникова Т., Ушакова О.М. (Тюмень) Христианские мотивы<br />
в поэме У.Х.Одена «На Пасху я гулял в городском саду…»………………217
Романова Д., Проскурнин Б.М. (Пермь) Своеобразие художественного<br />
психологизма в романе Джейн Остен «Мэнсфилд-парк»…………………221<br />
Салимова К., Салимова Р.З. (Елабуга) Парадоксы<br />
в поэзии Эмили Дикинсон……………………………………………………225<br />
Туляков Д., Бочкарева Н.С. (Пермь) Особенности повествования<br />
в романе В.Набокова «Просвечивающие предметы»……………………….230<br />
Турта Е., Ушакова О.М. (Тюмень) Образ рая<br />
в романе «Обладание» А.Байатт ……………………………………….…….240<br />
Цветухина М., Подгаец А.М. (Пермь) Германская, кельтская и славянская<br />
литературные традиции в контексте<br />
общеиндоевропейской культуры..……………………………………………244<br />
Чудова О., Толова Г.Н. (Пермь) Венеция в поэзии серебряного века:<br />
мотивы жизни и смерти……………………………………………………….251<br />
Шкурина М., Проскурнин Б.М. (Пермь) Роль иронии в характерологии<br />
в романе Остен «Доводы рассудка»…………………………………………..256<br />
Щербакова О., Удлер И.М. (Челябинск) Источники романа<br />
Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома»…………………………………………..259<br />
Аверкиева О., Бочкарева Н.С. (Пермь) Режиссерский план<br />
постановки пьесы В.Шекспира «Двенадцатая ночь»………………………..264
Н.С.Бочкарева (Пермь)<br />
ТРАНСФОРМАЦИЯ МИФОЛОГИЧЕСКОГО ОБРАЗА В РАССКАЗЕ<br />
А.С.БАЙЕТТ «ЛАМИЯ В СЕВЕННАХ»<br />
Рассказ современной английской писательницы А.С.Байетт «Ламия в<br />
Севеннах» (A.S.Byatt “A Lamia in the Cévennes”, 1995), действие которого<br />
происходит на юге Франции, предваряется стихами французского поэта эпохи<br />
Ренессанса Пьера Ронсара:<br />
Je veux pousser par la France ma peine,<br />
Plustost qu’un trait ne vole au décocher;<br />
Je veux de mile mes oreilles boucher,<br />
Pour n’ouyr plus la voix de ma Sereine.<br />
Je veux muer mes deux yeux en fonteine,<br />
Mon coeur en feu, ma teste en un rocher,<br />
Me pies en tronc, pour jamais n’approcher<br />
De sa beauté si fierement humaine.<br />
[Byatt 1999: 79]<br />
Я хочу распространить по Франции мою боль,<br />
Так далеко, куда не долетит пущенная стрела;<br />
Я хочу заложить воском мои уши,<br />
Чтобы не слышать больше голос моей Сирены.<br />
Я хочу превратить два моих глаза в родник,<br />
Мое сердце – в огонь, мое тело – в скалу,<br />
Мои ноги – в ствол, чтобы никогда не приближаться<br />
К ее красоте так высокомерно человеческой.<br />
В греческой мифологии сирены – демонические существа, рожденные<br />
рекой Ахелоем и одной из нимф (Мельпоменой или Терпсихорой). Это<br />
полуптицы-полуженщины, унаследовавшие от отца дикую стихийность, а от<br />
матери-музы – божественный голос. Они обитают на скалах острова, усеянных<br />
костями и высохшей кожей их жертв, которых сирены заманивают пением<br />
[МНМ 1992: 438]. В стихотворении Ронсара очевидна аллюзия на Одиссея,<br />
который, как рассказывает Гомер, проплыл мимо острова сирен, привязав себя<br />
к мачте корабля и залив воском уши своих товарищей. В мифе об аргонавтах<br />
Орфей заглушил голоса сирен своим пением и игрой на форминге или лире, а<br />
один из аргонавтов бросился на их зов в море, но был спасен богиней любви<br />
Афродитой. Таким образом, уже греческая мифология связывала образы сирен<br />
с искусством и любовью.<br />
Одной из лейтмотивных характеристик возлюбленной становится сирена<br />
в поэзии Ронсара, передающей страдания лирического герой в возвышенных<br />
© Н.С.Бочкарева, 2007<br />
6
поэтических образах и метафорах. Ронсар подчеркивает «высокомерно<br />
человеческую красоту» своей возлюбленной-сирены. Однако Байетт привлекает<br />
не столько поэзия Ронсара, сколько иллюстрации Анри Матисса к книге его<br />
стихотворений «Florilége des Amours» (1948), одна из которых («Sirène» Henri<br />
Matisse) предваряет рассказ «Ламия в Севеннах». На ней изображена<br />
качающаяся на волнах прелестная, но задумчивая русалка или ундина, нижняя<br />
чешуйчатая часть тела которой намекает на женские формы, но заканчивается<br />
раздвоенным хвостом рыбы или змеи.<br />
В западноевропейской мифологии ундины (от лат. unda – вода) –<br />
прекрасные девушки (иногда с рыбьими хвостами), выходящие из воды и<br />
расчесывающие волосы. Своим пением и красотой они завлекают путников,<br />
могут погубить их или сделать возлюбленными в подводном царстве. Ундины<br />
могут обрести бессмертную человеческую душу, полюбив и родив ребенка на<br />
земле. У средневековых алхимиков ундины – духи, управляющие водной<br />
стихией [МНМ 1991: 548-549]. Ундина – героиня одноименной повести<br />
немецкого романтика Фридриха де ла Мотт Фуке, французскую<br />
аристократическую часть фамилии которого (де ла Мотт) Байетт использовала<br />
для вымышленной поэтессы в романе «Обладание». Героиня анализируемого<br />
рассказа Байетт – водяная змея (watersnake), которая попадает из реки в бассейн<br />
бежавшего во Францию английского художника Бернарда. Она называет себя<br />
«заколдованным духом» (enchanted spirit) – Ламией, просит поцеловать и взять<br />
в жены, чтобы змея превратилась в прекрасную девушку.<br />
В греческой мифологии Ламия – бывшая возлюбленная Зевса, чьих детей<br />
убила ревнивая Гера, после чего Ламия была вынуждена укрыться в пещере и<br />
превратилась в кровавое чудовище, похищавшее и пожиравшее чужих детей.<br />
Ламиями также назывались ночные приведения, высасывающие кровь из<br />
юношей. В поздней мифологии народов Европы ламия – злой дух, змея с<br />
головой и грудью красивой женщины. Считалось, что ламия убивает детей и<br />
может соблазнить мужчин как суккуб. Она живет в лесах, оврагах,<br />
заброшенных замках [МНМ 1991: 36]. В поэме английского романтика Джона<br />
Китса Ламия – волшебная змея, которая сначала превращается с помощью<br />
Гермеса в прекрасную девушку, а затем выходит замуж за коринфянина Ликия,<br />
но под осуждающим взглядом его друга и наставника исчезает во время<br />
свадьбы.<br />
Сходные сюжетные мотивы связанны с феей Мелюзиной, которая,<br />
согласно легенде, заточила в горе своего отца и за этот грех должна была<br />
каждую субботу превращаться в змею. Она стала женой знатного юноши<br />
Раймондина, запретив ему видеться с ней по субботам, и помогла ему<br />
приобрести королевство. Раймондин нарушил запрет, после чего Мелюзина<br />
исчезла в облике крылатой змеи, но продолжала незримо покровительствовать<br />
своему роду [МНМ 1991: 136-137]. В уже упоминаемом романе Байетт фея<br />
Мелюзина (Fairy Melusina) становится героиней поэмы той самой<br />
вымышленной поэтессы Кристабель Ла Мотт и встречается со своим<br />
возлюбленным у водяного источника (Fontain de Soif), как и в романе о<br />
Мелюзине, созданном в XIV в. Жаном из Арраса. У Кристабль Ла Мотт<br />
7
Мелюзина, что типично для поэтессы, водное существо [Byatt 1991: 244-246;<br />
Байетт 2002: 308].<br />
В анализируемом нами рассказе Байетт змея Ламия тоже исчезает, но<br />
появляется похожая на нее девушка Мелани (Melanie), на которой женится<br />
приятель Бернарда – Раймонд. Художник отказывается от Ламии, потому что<br />
он любит змей, а не женщин, и женитьбе предпочитает искусство. С.Коэл-<br />
Фойзнер в этой связи пишет о конфликте эстетического и сексуального («the<br />
aesthetic view versus the sexual view» [Coelsch-Foisner: 11]). Но, «как в сказке», в<br />
рассказе Байетт все заканчивается хорошо и каждый герой получает то счастье,<br />
о котором он мечтал. Впрочем, созвучие имен Мелани и Раймонда с<br />
Мелюзиной и Раймондином может вызвать у читателя сомнение в<br />
благополучии их брака.<br />
Уже у Китса образ змеи Ламии соединял «scarlet pain» (ярко-красную<br />
боль) и «deadly white» (мертвенную белизну), огненный жар и лунное мерцание.<br />
Байетт помещает свой рассказ в сборник «Elementals: Story of Fire and Ice».<br />
Взаимодействие огня и льда обладает, с точки зрения писательницы,<br />
творческой силой, рождает художественные образы, в том числе, чудесную<br />
игру цвета и формы (Гордиев узел – у Китса, лента Мебиуса – у Байетт) в<br />
образе Ламии.<br />
Художник Бернард в рассказе Байетт не только упоминает и цитирует<br />
поэму Китса, но и обнаруживает сходное с Гермесом – посланником богов и<br />
вестником потустороннего мира – восприятие Ламии-змеи. В описании Китса и<br />
Байетт множество общих мотивов, образов и сравнений. Вот как выглядит<br />
Ламия в глазах Гермеса:<br />
…a palpitating snake,<br />
Bright, and cirque-couchant in a dusky brake.<br />
She was a gordian shape of dazzling hue,<br />
Vermilion-spotted, golden, green, and blue;<br />
Striped like a zebra, freckled like a pard,<br />
Eyed like a peacock, and all crimson barr’d;<br />
And full of silver moons, that, as she breathed,<br />
Dissolv’d, or brighter shone, or interwreathed<br />
Their lustres with the gloomier tapestries—<br />
So rainbow-sided, touch’d with miseries,<br />
She seem’d, at once, some penanced lady elf,<br />
Some demon’s mistress, or the demon’s self.<br />
Upon her crest she wore a wannish fire<br />
Sprinkled with stars, like Ariadne’s tiar:<br />
Her head was serpent, but ah, bitter-sweet!<br />
She had a woman’s mouth with all its pearls complete <br />
Her throat was serpent, but the words she spake<br />
Came, as through bubbling honey, for Love’s sake…<br />
[Keats 2001: 172]<br />
8
Свиваясь в кольца яркие, змея<br />
Пред ним трепещет, муки не тая.<br />
Казалось: узел Гордиев пятнистый<br />
Переливался радугой огнистой,<br />
Пестрел как зебра, как павлин сверкал –<br />
Лазурью, чернью, пурпуром играл.<br />
Сто лун серебряных на теле гибком<br />
То растворялись вдруг в мерцанье зыбком,<br />
То вспыхивали искрами, сплетясь<br />
В причудливо изменчивую вязь.<br />
Была она сильфидою злосчастной,<br />
Возлюбленною демона прекрасной<br />
Иль демоном самим? Над головой<br />
Змеиною сиял созвездий рой<br />
Убором Ариадны, но в печали<br />
Ряд перлов дивных женские уста скрывали <br />
Отверзся зев змеи – но речи, словно<br />
Сквозь мед, звучали сладостью любовной…<br />
[Китс 1989: 264-265]<br />
В рассказе Байетт появление Ламии предвосхищается описанием насоса и<br />
шланга, по которому закачивают в бассейн воду из реки, упоминанием о разных<br />
змеях, стремительных речных и длинных серебристо-коричневых травяных,<br />
которых знал Бернард, а также круговым движением и теневым вращением в<br />
глубине бассейна. В первый раз он видит тело чудесной змеи ночью под<br />
«бирюзовым молоком» (turquoise milk) воды: “…something very large, something<br />
coiled in two intertwined figures of eight and like no snake he had ever seen, a<br />
velvety-black, it seemed, with long bars of crimson and peacock-eyed spots, gold,<br />
green, blue, mixed with silver moonshapes, all of which appeared to dim and brighten<br />
and breathe under the deep water the form appeared to be a continuous coil like<br />
a Möbius strip. And the colours changed as he watched them: the gold and silver lit up<br />
and went out, like lamps, the eyes expanded and contracted, the bars and stripes<br />
flamed with electric vermilion and crimson and then changed to purple, to blue, to<br />
green, moving through the rainbow ” [Byatt 1999: 95-96] / «…что-то очень<br />
большое, что-то закрученное в две взаимосвязанные фигуры восьмерки и не<br />
похожее на змею, которую он когда-либо видел, бархатно-черное, казалось, с<br />
длинными кровавыми полосами и пятнами павлиньих глаз, золотых, зеленых,<br />
голубых, смешанных с серебряными лунными формами, все они затемнялись и<br />
прояснялись, и дышали под глубокой водой форма вилась непрерывным<br />
кольцом, как лента Мебиуса. И цвета изменялись, когда он смотрел на них:<br />
золотой и серебряный освещались и потухали, как лампы, глаза расширялись и<br />
сужались, полосы и линии пламенели электрическим алым и кровавым и затем<br />
изменялись в пурпурный, голубой, зеленый, двигаясь по радуге». В отличие от<br />
Гермеса, который ждет любви нимфы, Бернард старается профессионально<br />
зафиксировать в своей памяти формы и цвета, найдя, наконец, решение своей<br />
9
профессиональной проблемы (nocturnal solution): “Between the night sky and the<br />
breathing, dissolving eyes and moons in the depths, the colour of the water was<br />
solved, dissolved, it became a medium to contain a darkness spangled with living<br />
colours” / «Между ночным небом и вздыхающими, наплывающими глазами и<br />
лунами в глубинах, цвет воды растворялся, таял, это стало средством удержать<br />
темноту, сверкающую живыми цветами».<br />
Во второй раз Бернард, опутанный змеей, видит, наконец, ее голову:<br />
«…his body coiled the miraculous black velvet rope or tube with its shimmering<br />
moons and stars, its peacock eyes, its crimson bands. The head was a snake-head,<br />
diamond-shaped, half the size of his own head, swarthy and scaled, with a strange<br />
little crown of pale lights hanging above it like its own rainbow it had large eyes<br />
with fringed eyelashes, human eyes, very lustrous, very liquid, very black The<br />
creature watched him, and then opened its mouth, in turn, which was full of small,<br />
even, pearly human teeth. Between these protruded a flickering dark forked tongue,<br />
entirely serpentine. Bernard felt a prick of recognition» [Byatt 1999: 97-98] / «…его<br />
тело обвила чудесная черная бархатная веревка или труба с ее игристыми<br />
лунами и звездами, павлиньими глазами, кровавыми лентами. Голова была<br />
змеиной, ромбовидной, в половину размера его собственной головы, темная и<br />
чешуйчатая, со странной маленькой короной бледного свечения, висящего над<br />
ней, как ее собственная радуга она имела большие глаза с бархатными<br />
ресницами, человеческие глаза, очень яркие, очень влажные, очень черные<br />
Существо посмотрело на него и затем открыло свой рот, полный<br />
маленьких, даже жемчужных, человеческих зубов. Между ними высовывался<br />
мерцающий темный раздвоенный язык, совершенно змеиный. Бернард<br />
почувствовал укол воспоминания».<br />
После разговора с Ламией Бернард определенно вспомнит, что «видел» ее<br />
раньше у Китса: «teeth, eyelashes, freck-lings, streaks and bars, sapphires, greens,<br />
amethyst and rubious-argent». Особенно отталкивающими в Ламии он всегда<br />
находил зубы и ресницы, предполагая, что Китс испытывал такую же смесь<br />
«эстетического безумия и отвращения» (aesthetic frenzy and repulsion) [Byatt<br />
1999: 101]. Впрочем, самую ужасную и прекрасную у Китса сцену превращения<br />
змеи в девушку Байетт опускает, без объяснений знакомя Бернарда и читателя с<br />
Мелани: «…a young woman with a great deal of hennaed black hair, who wore a<br />
garment of that see-through cheesecloth from India which is sold in every southern<br />
French market. The garment was calf-length, clinging, with little shoulder-straps and<br />
dyed in a rather musty brownish-black, scattered with little round green spots like<br />
peas. It could have been a sundress or a nightdress; it was only too easy to see that the<br />
woman wore nothing at all underneath. The black triangle of her pubic hair swayed<br />
with her hip. Her breasts were large and thrusting The nipples stood out in the<br />
cheesecloth» [Byatt 1999: 104-105] / «…молодая женщина с огромной копной<br />
окрашенных хной черных волос носила одежду из той прозрачной индийской<br />
марли, которая которая продается на каждом базаре на юге Франции. Платье<br />
было до щиколоток, прилипающее, с маленькими бретельками и окрашенное в<br />
заплесневелый (банальный) бурый цвет, усыпанное маленькими круглыми<br />
зелеными пятнами, похожими на горошины. Оно могло быть летним и<br />
10
вечерним; было легко увидеть, что под ним нет совсем ничего. Черный<br />
треугольник ее волос на лобке раскачивался вместе с бедрами. Ее груди были<br />
большими и роскошными Соски выпирали под марлей». Сходство с<br />
Ламией подчеркивается особым значением, которое Мелани придает розовому<br />
цвету своих ногтей и губ: «She had long pale hairless legs with very pretty feet. Her<br />
toenails were varnished with a pink pearly varnish. She turned them this way and that,<br />
admiring them. She wore rather a lot of very pink lipstick and smiled in a satisfied<br />
way at her own toes» / «У нее были длинные бледные гладкие ноги с очень<br />
милыми ступнями. Ногти на пальцах ее ног были покрыты розовым<br />
жемчужным лаком. Она поворачивала их так и эдак, любуясь ими. Она<br />
использовала слишком много розовой помады и улыбалась, удовлетворенная<br />
своими собственными пальцами».<br />
С.Коэл-Фойзнер утверждает, что в рассказе Байетт змея – заколдованная<br />
женщина, которая обладает женским сознанием и интуицией («the hybrid snake<br />
is an enchanted woman and has preserved her female consciousness and intuition»<br />
[Coelsch-Foisner: 10]). Причем трансформация Ламии здесь – не акт<br />
эмансипации. Освободившись от власти художника над ее телом, она получает<br />
новую зависимость, становясь идеальной женщиной для Раймонда. На какой-то<br />
миг Бернард пытается представить себе, какой женщиной она могла бы стать<br />
для него, но тут же отгоняет от себя эту мысль. Ему нужна только мистерия,<br />
объясняемая правилом и линией: «A mystery to be explained by rule and line»<br />
[Byatt 1999: 110].<br />
В результате Бернард увлекается новой визуальной идеей (visual idea),<br />
наблюдая за бабочкой: «A rather nondescript orange-brown butterfly was sipping<br />
the juice of the rejected peaches. It had a golden eye at the base of its wings and a<br />
rather lovely white streak, shaped like a tiny dragon-wing. It stood on the glistening<br />
rich yellow peach-flesh and manoeuvred its body to sip the sugary juices and<br />
suddenly it was not orange-brown at all, it was a rich, intense purple. And then it was<br />
both at once, orange-gold and purple-veiled, and then it was purple again, and then it<br />
folded its wings and the undersides had a purple eye and a soft green streak, and tan,<br />
and white edged with charcoal» [Byatt 1999: 110] / «Совершенно неописумая<br />
оранжево-коричневая бабочка потягивала сок испорченных (перезрелых)<br />
персиков. Она имела золотой глаз в основании своих крыльев и совершенно<br />
восхитительную белую прожилку в форме крылышка крохотного дракона. Она<br />
сидела на блестящей роскошной желтой мякоти персика и маневрировала<br />
своим тельцем, чтобы извлечь сахарный сок, и вдруг она стала не оранжевокоричневой,<br />
– это был насыщенный, блестящий, интенсивный пурпурный. И<br />
затем она стала одновременно оранжево-золотой и пурпурно-фиолетовой, и<br />
снова пурпурной, и затем она сложила свои крылья, и с обратных сторон был<br />
пурпурный глаз и мягкая зеленая прожилка, и желтовато-коричневая, и белая, с<br />
темно-серым по краям».<br />
Как и в случае со змеей, Бернард стремится зафиксировать увиденные<br />
соответствия. Это тоже было «буйство чешуек и преломление лучей» (a dusting<br />
of scales, with refractions of rays), «мистерия змей, воды и света» (a mystery,<br />
serpents and water, and light). Художник видит новую профессиональную<br />
11
проблему и с готовностью принимается за ее решение: «Purple and orange is a<br />
terrible and violent fate. There is months of work in it. Bernard attacked it. He was<br />
happy…» [Byatt 1999: 111] / «Пурпурный и оранжевый – это ужасная и<br />
жестокая судьба. Это месяцы работы. Бернард атаковал ее. Он был счастлив…»<br />
Хотя рассказ предваряет черно-белый рисунок Матисса, он посвящен<br />
работе Бернарда с красками: «oil paint and acrylic, watercolour and gouache»<br />
[Byatt 1999: 87] / «масляной и акриловой, акварелью и гуашью». Стремясь<br />
«solve this blue» («растворить» голубой цвет и тем самым «решить» связанную с<br />
ним профессиональную проблему), Бернард ищет таких же, как у Матисса,<br />
пятен голубого и петунии – голубой бассейна, голубой неба, петуния («he tried<br />
Matisse-like patches of blue and petunia – pool blue, sky blue, petunia»). Цвета змеи<br />
Ламии стали четвертым элементом в уравнении: бассейн>небо>горыдеревья>краски:<br />
«The snake-colours were a fourth term in the equation (уравнение)<br />
pool>sky>mountains-trees>paint» [Byatt 1999: 102]. Цвета бабочки (пурпурный и<br />
оранжевый) – тоже краски Матисса, о чем Байетт пишет, в частности, в рассказе<br />
«Китайский омар». Создается впечатление, что на протяжении всей новеллы<br />
Бернард раскрашивает черно-белый рисунок Матисса его же собственными<br />
красками, вызывая в нашей памяти творчество художника.<br />
Таким образом, Байетт стремится не столько разрешить проблему<br />
женского тела, как считает С.Коэл-Фойзнер, сколько передать в<br />
художественном слове творческий процесс живописца, показать потаенные<br />
стороны творческого воображения, раскрыть чудесный и загадочный мир<br />
красок, линий и форм. Возникает аналогия с новеллой Г.Гессе «Клингзор», где<br />
вынесенное в заглавие имя вымышленного живописца благодаря богатству<br />
мифолого-поэтических ассоциаций создает атмосферу магии и волшебства, в<br />
которой всегда творит художник.<br />
Список литературы<br />
Byatt A.S. Elementals. L.: Vintage, 1999.<br />
Byatt A.S. Posession: A Romance. L.: Vintage, 1991.<br />
Coelsch-Foisner S. A Body of Her Own: Cultural Constructions of the Female<br />
Body in A.S. Byatt's Strange Stories // http://reconstruction.eserver.org/034/coelsch.htm<br />
Keats J. The Complete Poems / Intr., Glos., Notes by P.Wright. Kent, 2001.<br />
Байетт А.С. Обладать: Романтический роман / Пер. с англ.<br />
В.К.Ланчикова, Д.С.Псурцева. М.: Торнтон и Сагден, 2002.<br />
Китс Дж. Ламия / Пер. с англ. С.Сухарева // Китс Дж. Стихотворения и<br />
поэмы. М.: Художественная литература, 1989. С.263-285.<br />
МНМ – Мифы народов мира: Энциклопедия: В 2 т. / Гл. ред, С.А.Токарев.<br />
М.: Советская энциклопедия, 1992. Т.2.<br />
12
А.Ю.Братухин (Пермь)<br />
К ВОПРОСУ ОБ УНИКАЛЬНОСТИ ОПТИМАЛЬНОГО ПЕРЕВОДА<br />
С КЛАССИЧЕСКИХ ЯЗЫКОВ<br />
В России существовали разные подходы к переводу произведений<br />
древних писателей и поэтов. В одних переводах мысль древних облекалась в<br />
форму, характерную для русского языка, авторы других стремились сохранить<br />
форму оригинала. Стремления к буквализму естественно ожидать от<br />
переводчиков, работающих с каноническими текстами. Так, новозаветная фраза<br />
kai poiēsō humas genesthai halieis anthrōpōn [Мк. 1:17] переводится на<br />
церковнославянский: И СОТВОРЮ ВАСЪ БЫТИ ЛОВЦА (ЛОВЦЫ)<br />
ЧЕЛОВЕКōМЪ. В светской литературе подобный буквализм неуместен. В то<br />
же время замена перевода приблизительным пересказом представляется<br />
своеобразной профанацией.<br />
Вопрос, который рассматривается в статье, имеет отношение скорее к<br />
философии, чем к теории перевода. Древнегреческий и римский писатель или<br />
поэт, создавая текст, облекал свою мысль в слова классического языка,<br />
обладающего гораздо более богатыми рядами синонимов, чем современные<br />
языки. Например, русскому глаголу любить соответствуют греческие слова<br />
agapaō, eraō, stergō, phileō. Существительному рок, судьба – слова aisa, anagkē,<br />
heimarmenē, moira, tuchē. Наличие в греческом такого времени, как аорист,<br />
такого наклонения, как оптатив, такого залога, как медиальный, частое<br />
использование непереводимых частиц, свободный порядок слов и т.п.<br />
превращают любой перевод с него в бледную копию оригинала. Подобная<br />
ситуация наблюдается и в латыни. Например, латинской стихотворной строчке<br />
quidquid agis, prudenter agas et respice finem («что бы ты ни делал, делай разумно<br />
и предусматривай результат») мы имеем «приказательный» конъюнктив agas<br />
«делал бы ты» и императив respice «предусматривай». Это обстоятельство,<br />
очевидно, вызвано требованием метрики: если бы вместо agās стояла форма agе<br />
«делай» с кратким е или вместо respice – respicās «предусматривал бы ты» с<br />
долгим ā, гекзаметр был бы невозможен. Однако приведенный выше перевод<br />
является приемлемым при любом варианте этого стиха. Вариант «делал бы ты»<br />
представляется неуместным. Поэтому я не буду говорить в дальнейшем об<br />
идеальном (отражающем все нюансы оригинала) переводе с классических<br />
языков, – он невозможен в принципе. Согласно Платону, «идеальная сущность<br />
предмета – одно, а наша интерпретация этой сущности, зафиксированная в<br />
соответствующем имени, – совсем другое. все наши интерпретации могут<br />
иметь разную степень достоверности, могут быть то ближе к предмету, то<br />
дальше от него » [Лосев 1990: 831]. Речь будет идти об оптимальном<br />
переводе – некоем гипотетическом переводе, который средствами конкретного<br />
современного языка наиболее полно и точно передавал бы авторскую мысль;<br />
переводе, который сделал бы сам автор, если бы он знал в совершенстве язык<br />
этого перевода. Вопрос заключается в том, можно ли говорить о существовании<br />
в принципе нескольких оптимальных переводов, переводов-синонимов, или<br />
© А.Ю.Братухин, 2007<br />
13
оптимальный перевод должен мыслиться уникальным, в котором гармонично<br />
сочетались бы точность, художественность, стиль, учитывались бы фигуры<br />
речи и мысли подлинника, его метрика и др. То есть, будут ли одинаково<br />
хороши, скажем, переводы «что бы ты ни делал, делай разумно и<br />
предусматривай результат» и «всё, что ты делаешь, делай осмотрительно и<br />
принимай во внимание цель» и т.д.? Подобный вопрос можно задать и<br />
относительно оригинального текста: существовал ли один единственный<br />
адекватный способ выражения авторской мысли, или их было несколько, и<br />
автор постоянно оказывался в положении Буриданова осла? Как известно, еще<br />
Плутарх и Секст Эмпирик различали два логоса: внутренний, духовный<br />
(endiathetos) и произносимый, выраженный в словах, высказанный<br />
(prophorikos).<br />
На первый взгляд проблемы не существует. В самом деле, наличие в<br />
языке полных синонимов (например: забастовка и стачка) как бы<br />
подразумевает возможность существования и полностью синонимичных фраз.<br />
Тем не менее, споры по этому поводу идут с давних пор. Еще Продик пытался<br />
«обнаружить нюансы в значении слов даже в тех случаях, когда языковой узус<br />
воспринимает их как полностью синонимичные. В этой тенденции<br />
усматривают стремление опровергнуть аргумент Демокрита в пользу<br />
произвольной связи слов и вещей, основанный на существовании полностью<br />
взаимозаменяемых слов (isorropa)» [Верлинский 2006: 118].<br />
Со своей стороны замечу, что два объективно полных греческих или<br />
латинских синонима могут вовсе не быть таковыми для конкретного античного<br />
автора, который опирался на ту или иную литературную традицию,<br />
ориентировался на того или иного своего предшественника. Вероятны и другие<br />
причины утраты словами своей «синонимичности». Следует учитывать<br />
музыкальность фразы, ее ритмический рисунок, ее звучание. Таким образом,<br />
приходится признать, что два синонимичных выражения вовсе не должны быть<br />
заведомо тождественными для того или иного автора. Классические языки<br />
гораздо более нюансированы, чем современные. При своей гораздо меньшей,<br />
чем классические тексты, «чувствительности» к оттенкам мысли современные<br />
переводы (которые могут быть одинаковыми, даже если оригинальные тексты<br />
различны), будучи разными, едва ли могут полностью соответствовать одному<br />
оригиналу. У них с последним другая, так сказать, размерность: если<br />
классические языки «округляют» мысль «до сотых», то современные в лучшем<br />
случае «до десятых». Если значение оригинального текста А мы обозначим как<br />
1,11, а его оптимальный перевод Б как 1,1, то перевод Б1 будет представлять<br />
собой что-то вроде 1,0 или 1,2. Ведь два синонимичных выражения (например:<br />
«что бы ни» и «всё что») придают мысли разные оттенки (в первом случае<br />
можно говорить о некоей выборочности, во втором – о совокупности).<br />
Что же обуславливает ту или иную степень близости конкретного<br />
перевода к оптимальному? Как представляется, это – учет (или не учет)<br />
«скрытых параметров». Несколько слов об истории этого термина: во время<br />
физических экспериментов электрон, выпущенный в цель в специальном<br />
устройстве, не всегда попадает в нее. А. Эйнштейн объяснял это тем, что<br />
14
существуют «скрытые параметры», которых экспериментатор не знает<br />
(например, какое-нибудь внешнее воздействие на электрон). В нашем случае<br />
под скрытыми параметрами я подразумеваю некие неизвестные X, Y, Z и др.,<br />
где под X понимается, например, особенности языка и мировоззрения эпохи, в<br />
которую жил переводимый автор (так, в античности слова со значением<br />
«новый» могли вызывать ассоциации «плохой», «подозрительный»: у античных<br />
и современных людей разные представления о добре и зле), под Y –<br />
особенности литературного, философского или религиозного направления, к<br />
которому принадлежал автор (Второй софистики, стоицизма, платонизма,<br />
христианства и т.п.), под Z – особенности стиля самого автора, сложность его<br />
грамматики.<br />
Кроме того, к скрытым параметрам можно отнести последствия работы с<br />
рукописью многочисленных переписчиков, различные темные места (так<br />
называемые cruces interpretum «кресты переводчиков») и многое другое. В<br />
результате переводчик оказывается не перед дилеммой: предпочесть ли<br />
буквализм или художественность, а перед выбором: стремиться ли к<br />
оптимальному переводу, погружаясь как можно глубже в соответствующую<br />
эпоху, знакомясь с личностью древнего автора и его текстом (перфекционизм),<br />
или довольствоваться более или менее точным и достаточно художественным<br />
хорошим переводом (добротность). В любом случае переводчику следует<br />
руководствоваться принципом feci quod potui, faciant meliora potenes «я сделал,<br />
что мог, кто может, пусть сделает лучше», поскольку поиск оптимального<br />
перевода бесконечен. Дело не только в постоянно изменяющемся языке<br />
перевода и в пополняющихся сведениях о времени написания оригинала, об его<br />
авторе, но и в асимптотической природе оптимального перевода, с которым<br />
конкретные переводы не могут совпасть.<br />
Будем учитывать еще и то обстоятельство, что среди ныне живущих<br />
людей нет ни одного, для которого древнегреческий и латинский были бы<br />
родными языками. У нас нет их носителя, с которым можно было бы<br />
проконсультироваться. Кроме того, переводчик с древнегреческого и<br />
латинского оказывается в более затруднительном положении, чем переводчик<br />
текстов, созданных на современных языках, поскольку ему приходится<br />
выбирать как одну из нескольких возможных на первый взгляд интерпретаций<br />
одного и того же чтения, так и одно из нескольких возможных чтений,<br />
предлагаемых исследователями. Дело в том, что издатели и интерпретаторы<br />
много поработали за последние две тысячи лет, заменяя слова в сохранившихся<br />
рукописях своими конъектурами, число которых порою достаточно велико.<br />
Стремясь дать оптимальный перевод, можно не дать никакого, ибо<br />
текстологический анализ даже одного предложения со всеми разночтениями, с<br />
учетом данных об использовании «проблемных» слов в других трудах<br />
переводимого автора может занять не один день, а то и месяц.<br />
В любом случае при работе с латинским или греческим текстом<br />
необходим формальный подход. Для переводчика-классика первична форма, в<br />
которую была облечена мысль автора. Перевод предложения становится<br />
15
возможным только после выяснения взаимной зависимости беспорядочно<br />
разбросанных по предложению слов.<br />
Список литературы<br />
Верлинский А. Л. Античные учения о возникновении языка. СПб., 2006.<br />
Лосев А. Ф. Критические замечания к диалогу «Кратил» // Платон.<br />
Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990. Т. 1.<br />
Л.В.Братухина (Пермь)<br />
ДУЭЛЬ В ПРОЗЕ В.В.НАБОКОВА<br />
В прозаических произведениях В.В.Набокова – рассказах, повестях,<br />
романах – довольно часто появляется дуэль в самых разнообразных функциях<br />
художественного элемента поэтической системы.<br />
Дуэль как ведущая тематическая линия предстает в двух русских<br />
рассказах писателя «Подлец» (1927, сборник «Возвращение Чорба» 1930) и<br />
«Лебеда» (1932, сборник «Соглядатай» 1938). Герой первого рассказа,<br />
разбогатевший русский эмигрант Антон Петрович, застав жену со своим<br />
компаньоном Бергом, вызывает соперника на дуэль. Однако не выдерживает<br />
напряжения, что нарастает по мере приближения рокового часа поединка, и<br />
сбегает от собственных секундантов, не добравшись до условленного места.<br />
Развязка представляется несколько фарсовой и в общих чертах, словно бы<br />
воплощает мысль, мелькнувшую у Пьера Безухова перед поединком с<br />
Долоховым: «Уйти отсюда, бежать, зарыться куда-нибудь» [Толстой 1956: 397].<br />
Но если Пьер приходит к этой мысли под влиянием отвращения к дуэли как к<br />
возможному убийству, не приносящему никакого морального удовлетворения,<br />
то герой рассказа В.В.Набокова бежит в страхе перед физическим страданиями<br />
и смертью.<br />
Гимназист Путя герой рассказа «Лебеда» внезапно узнает о том, что его<br />
отец вызвал на дуэль задевшего его честь депутата Туманского. Весь вечер и<br />
утро следующего дня мальчик пребывает в сильном волнении, он боится самого<br />
страшного исхода поединка: «Путя писал на доске: “...поросший кашкою и<br />
цепкой ли бедой...” Окрик, – такой окрик, что Путя выронил мел. “Какая там<br />
“беда”... Откуда ты взял беду? Лебеда, а не беда...”» [Набоков 1990а: 356]. В<br />
конце концов, из газеты герой узнает о том, что дуэль завершилась бескровно:<br />
«Граф Туманский, стрелявший первым, дал промах, после чего его противник<br />
выстрелил в воздух» [Набоков 1990а: 360]. Основную коллизию рассказа<br />
составили личные переживания самого В.Набокова по поводу предполагаемого<br />
поединка его отца В.Д.Набокова, описанные в автобиографии «Другие берега».<br />
В 1911 г. в газете «Речь», редактируемой Набоковым-старшим, некто Снесарев<br />
был уличен во взяточничестве и в ответ опубликовал в своем издании «Новое<br />
время» статью оскорбительного характера, написав о том, что «человек<br />
скромного достатка, В.Д.Набоков женился на богатой московской купчихе<br />
исключительно из-за денег» [Анастасьев 2002: 43]. Владимир Дмитриевич,<br />
© Л.В.Братухина, 2007<br />
16
незадолго до этого случая выступал противником подобного «способа<br />
выяснения отношений» [Анастасьев 2002: 43], однако сейчас он посчитал, что<br />
иного выхода для него нет. Поскольку Снесарев, уличенный в преступном<br />
деянии, считался недуэлеспособным, то Владимир Дмитриевич адресовал свое<br />
послание непосредственно редактору «Нового времени» М.Суворину с<br />
требованием немедленно напечатать в издании опровержение оскорбительного<br />
материала, в противном случае следовал вызов на поединок. Суворин<br />
опровержение печатать отказался и отклонил вызов Набокова. Самого<br />
поединка в итоге не случилось, но можно сказать, что противники обменялись<br />
выпадами, пусть и публицистического характера: Владимир Дмитриевич<br />
изложил всю историю на страницах своего издания, опубликовав тут же ответ<br />
Суворина с отказом принять вызов и прибавив в заключение, что вторично<br />
вызывать противника не имеет смысла, так как он «и за себя не отвечает»<br />
[Ильин, Люксембург 1999: 681].<br />
Рассказ «Лебеда» насыщен автобиографическими подробностями,<br />
претерпевшими некоторые изменения. Так, эпизод возвращения Пути домой из<br />
гимназии в ожидании исхода дуэли почти полностью воспроизводит<br />
аналогичный момент в «Других берегах»: контрастно представлены нетерпение<br />
юного героя и непреодолимая медлительность извозчика. Однако в описании<br />
душевных мучений автобиографического героя, испытанных по пути домой,<br />
красной нитью проходит русская литературная дуэльная традиция: начиная от<br />
А.С.Грибоедова, заканчивая М.Ю.Лермонтовым – в рамках которой, конечно<br />
же, упоминается история А.С.Пушкина и драматический момент дуэли<br />
Онегина и Ленского. В автобиографии присутствует также иной литературный<br />
вариант дуэльной темы: сцена поединка Кассия Колхауна и Мориса Джеральда<br />
из «Всадника без головы» Т.Майн Рида. Повествователь не включает ее в<br />
контекст истории о несостоявшейся дуэли отца. Возможно, это объясняется<br />
тем, что сцена поединка героев Майн Рида сопровождается в произведении<br />
В.В.Набокова ироническими комментариями по поводу сомнительных, с его<br />
точки зрения, художественных достоинств произведения; а тон повествования<br />
об отце героя достигает трагической глубины.<br />
Возвращаясь к рассказу «Лебеда» следует отметить, что в основном<br />
события рассказа следуют приводимым в автобиографии фактам, замеченные<br />
расхождения между ними свидетельствуют о различном смысловом<br />
наполнении этих сюжетов. В рассказе поединок состоялся, отец Пути защитил<br />
свою честь, но беды, которой так страшится мальчик, не случилось. Шишков<br />
старший, дождавшись выстрела соперника, стреляет в воздух, не стремясь<br />
непременно убить противника, но, словно следуя замечанию В.В.Набокова,<br />
приведенному в «Комментариях к роману А.С.Пушкина “Евгений Онегин”»:<br />
«Тут надобно помнить, что честь восстанавливается не столько собственным<br />
выстрелом, сколько проявлением способности хладнокровно встретить чужой»<br />
[Набоков 1998: 443]. Шишков младший оказался достойным своего отца: «Если<br />
б уже быть в восьмом классе, нет, хотя бы в седьмом... Тогда предложить: я<br />
тебя заменю» [Набоков 1990а: 360]. В «Других берегах» история поединка не<br />
заканчивается счастливым разрешением конфликта, наоборот, несостоявшаяся<br />
17
дуэль служит предвестием грядущей трагедии: «Все это было давно, – задолго<br />
до той ночи в 1922-ом году, когда в берлинском лекционном зале мой отец<br />
заслонил Милюкова от пули двух темных негодяев, и, пока боксовым ударом<br />
сбивал с ног одного из них, был другим смертельно ранен выстрелом в спину»<br />
[Набоков 1990в: 246]. В автобиографии герой-повествователь ставит целью<br />
проследить развитие «узорных» линий собственной судьбы, проявляющихся в<br />
повторении определенных деталей, эпизодов, впечатлений. Дуэль отца, наряду<br />
с «замечательным примером левитации» [Набоков 1990в: 244], когда<br />
Владимира Дмитриевича подбрасывали благодарные крестьяне поместья Выра<br />
(каковая картина сравнивается с видением отца «среди плывущих огней, в еще<br />
не закрытом гробу» [Набоков 1990в: 244]), а также с темой «дымных ирисов» −<br />
поэтического образа А.Блока − ознаменовавших, собственно, момент<br />
сообщения трагического известия, составляет один из моментов такого<br />
жизненного узора: потерю отца, близкого и любимого человека, сыгравшую<br />
значительную роль в становлении человека и писателя В.В.Набокова.<br />
Возможно, именно вследствие такого сильного потрясения, испытанного<br />
писателем в раннем возрасте, дуэль многократно отразилась на страницах его<br />
произведений. В качестве характерологической детали дуэль встречается в<br />
таких русскоязычных романах писателя, как «Защита Лужина» (1930) и<br />
«Подвиг» (1932). Отец главного героя первого из произведений Лужин<br />
старший, задумав во многом автобиографическую повесть «Гамбит», вводит<br />
одним из действующих лиц Валентинова, в действительности представлявшего<br />
«что-то среднее между воспитателем и антрепренером» [Набоков 1990а: 40] его<br />
сына. В пространной характеристике персонажа между прочим указывается:<br />
«Он носил на указательном пальце перстень с адамовой головой и давал понять,<br />
что у него были в жизни дуэли» [Набоков 1990а: 44]. Значительность<br />
Валентинова оказывается показной и неподлинной, он играет отрицательную<br />
роль во всей судьбе Лужина: « безостановочно поощрял,<br />
развивал его дар, ни минуты не заботясь о Лужине-человеке»<br />
[Набоков 1990а: 52]. Сигнализируя об этом, автор характеризует его как<br />
человека небезупречного в моральном отношении, «дающего понять», что у<br />
него был дуэльный опыт, то есть вульгарно выпячивающего столь деликатную<br />
тему. Аналогичную роль – роль детали, тем или иным образом<br />
характеризующей персонажа, выступает дуэль и в англоязычном романе В.<br />
Набокова «Bend Sinister». Некий Квист, к которому главный герой Адам Круг<br />
обращается за помощью в организации нелегального пересечения границы,<br />
желая создать о себе благоприятное впечатление, сообщает: «Видите этот<br />
шрам? Я получил его на поединке в Венгрии, четыре года назад. Мы<br />
дрались на кавалерийских саблях» [Набоков 1993: 439]. Подобная самореклама<br />
скрывает за собой гораздо большее, чем просто приукрашивание собственных<br />
достоинств, она сигнализирует о фальшивости всего духовного облика Квиста,<br />
который, как проскальзывает в одном из авторских комментариев, является<br />
агентом провокатором. Михаил Платонович Зиланов, один из персонажей<br />
романа «Подвиг», наоборот, снискал уважение Мартына Эдельвейса, главного<br />
героя, знавшего не из показного самолюбования о том, что Зиланов «спасся от<br />
18
большевиков по водосточной трубе и когда-то дрался на дуэли с октябристом<br />
Тучковым» [Набоков 1990а: 207].<br />
В «Даре» (1937) дуэль упоминается неоднократно. Федор<br />
Константинович Годунов-Чердынцев, приступая к созданию биографической<br />
книги о своем отце, в «Очерках прошлого» некоего Сухощокова, находит<br />
следующую историю, основным действующим лицом в которой является его<br />
дед. Кирилл Ильич Чердынцев в 1836 г. уехал за границу, об его американских<br />
приключениях Сухощоков пишет: «Нажитое состояние он проиграл в экарте на<br />
миссисипском кильботе, отыгрался в притонах Нового Орлеана, снова все<br />
просадил и после одной из тех безобразно-продолжительных, громких, дымных<br />
дуэлей в закрытом помещении, бывших тогда фешенебельными в Луизиане<br />
заскучал по России, и вернулся в Европу» [Набоков 1990б: 90].<br />
Примечательно, что одним из аспектов непринимаемого отцом и сыном<br />
Годуновыми-Чердынцевыми облика деда является его участие в поединке, чемто<br />
напоминающем дуэль, описанную в романе Т. Майн Рида «Всадник без<br />
головы». Здесь описывается поединок, происходящий в закрытом помещении –<br />
по сигналу колокола противники входят в пустой бар, после обмена первыми<br />
выстрелами они пытаются рассмотреть друг друга в дыму, выстрелов же<br />
насчиталось одиннадцать. Все основные характеристики совпадают с теми, что<br />
упоминаются в истории Чердынцева-деда. Для русской литературной дуэльной<br />
традиции характерна форма дуэли согласно французскому кодексу (а volonte),<br />
частично основанному на правилах пистолетных дуэлей, принятых в Англии и<br />
Ирландии. В.В.Набоков отмечает это в «Других берегах», а также в<br />
«Комментариях к роману А.С.Пушкина “Евгений Онегин”». Форма поединка,<br />
известная писателю из произведения Майн Рида, оказывается связанной отнюдь<br />
не с самым достойным русского дворянина образом действий, что<br />
характеризует персонажа, вернее приводимую историю о нем, в глазах Федора<br />
и его отца определенным образом.<br />
В главе «Дара», посвященной жизнеописанию Н.Г.Чернышевского,<br />
упоминается о «шутовской дуэли палками», произошедшей после «некоторой<br />
возни» с поклонниками супруги его Ольги Сократовны. Автор отмечает<br />
шутовской характер дуэли, а также нетрадиционный выбор оружия, что служит<br />
непрямым обозначением его неприязненного отношения к персонажу, наряду с<br />
общим саркастическим пафосом повествования. Мотив избиения явно<br />
недуэлеспособного противника палкою, как своебразный эквивалент дуэли<br />
появляется в «Соглядатае», «Камере Обскуре», «Аде».<br />
В англоязычных романах «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» (1941) и<br />
«Посмотри на арлекинов!» (1972) дуэль становится более значимым сюжетным<br />
мотивом: отец Себастьяна Найта так же как и отец Вадима Вадимовича<br />
погибает на дуэли. Но если для первого это событие становится одной из<br />
величайших трагедий в его жизни, то второй лишь отмечает «револьверную<br />
дуэль» отца в общем событийном ряду своей родословной.<br />
Гумберт Гумберт в «Лолите» (1956) пишет, что, отравляясь на<br />
последнюю встречу с Лолитой, он «со строгой и романтической тщательностью<br />
человека, собирающегося на дуэль, проверил, в порядке ли бумаги, выкупался,<br />
19
надушился, побрил лицо и грудь, выбрал шелковую рубашку и чистые<br />
подштанники, натянул прозрачно-темные носки» [Набоков 1992: 279]. В итоге,<br />
оказавшись в доме Куильти, герой совершает жестокое убийство безоружного<br />
человека, что является недостойной и извращенной форму возмездия, столь же<br />
уродливую, как и страсть героя к девочке-подростку. В данном случае<br />
превалирует самая неприглядная крайность поединка – ритуализированное<br />
убийство, хотя как раз ритуал честной дуэли не соблюден и, по сути,<br />
извращены все моральные нормы.<br />
Следование букве дуэльного кодекса своеобразно обыгрывается в романе<br />
«Ада» (1969). Драться на дуэли становится семейной традицией в роду Винов, к<br />
которому принадлежит один из главных героев романа Ван Вин. Демон Вин,<br />
отец Ванна, дрался на шпагах из-за Марины Дурмановой, каковой поединок<br />
сравнивается в тексте романа с «“кровавой Мэри” в американской кабацкой<br />
перебранке», что явно отсылает к уже упоминавшейся сцене дуэли в романе<br />
Майн Рида. Ван Вин, мучаясь подозрениями относительно верности своей<br />
возлюбленной Ады, постоянно вынужден пребывать в «преддуэльном»<br />
настроении. Так, прибыв в поместье Ардис налегке, среди предметов первой<br />
необходимости Ван предполагает приобрести пару дуэльных пистолетов. Он<br />
вступает в рукопашную, а затем требует и добивается извинений от Перси де<br />
Пре, претендующего на благосклонность юной красавицы. Он готов избить<br />
тростью ввиду недуэлеспособности противника Ф. Рака, хочет стреляться с<br />
мужем Ады. Единственная же настоящая дуэль у Вана происходит по<br />
совершенно иному поводу. Отправляясь на поиски двух предполагаемых<br />
возлюбленных ветреной Ады – де Пре и Ф. Рака – Ван, находясь в<br />
возбужденном состоянии, вступает в нелепую драку с неким капитаном<br />
Тэппером. В поединке с ним на следующий день Ван оказывается ранен, сам же<br />
после стреляет в воздух. В принципе, все необходимые формальности<br />
дуэльного кодекса в этом случае соблюдены: секунданты договариваются о<br />
месте и времени дуэли, подготавливают оружие, отмеряют расстояние и линию<br />
Барьера. Ван, готовясь к дуэли, побрился и принял ванну, а также составил<br />
послание отцу на случай неблагоприятного исхода. Однако весь поединок<br />
носит характер не трагического действа, а скорее комического. Так, секунданта<br />
Вану в незнакомом городе предоставляет противник; соответственно<br />
секунданту постоянно приходится напоминать о том, «небритым» и<br />
«попахивающим», а после завершения дуэли зачем-то кладет записку Вана к<br />
себе в карман, чем вызывает следующую реплику героя: «Да порвите же,<br />
идиот!» [Набоков 1995: 298]. И, наконец, эмоции раненого Вана: он радостно<br />
смеется. Интересным является тот факт, что оба искомых противника Вана, изза<br />
которых он и очутился в этом городке Калугано, погибают в это время по<br />
вполне объективным причинам: граф де Пре погиб во время военного<br />
конфликта, Ф. Рак скончался от отравления. Дуэль, в которой участвует Ван, в<br />
целом является бессмысленной и скрупулезное следование букве дуэльного<br />
кодекса, противопоставленное совершенно несерьезному настрою героя, словно<br />
подчеркивает абсурдность ситуации.<br />
Таким образом, дуэль многообразно появляется на страницах<br />
20
набоковской прозы. Она может представлять собой ведущую тематическую<br />
линию в рассказах, характерологическую деталь в текстах романов, сюжетный<br />
мотив. На фоне автобиографического подтекста дуэльной линии в творчестве<br />
писателя выступает четкая система этических норм и традиционных<br />
установлений, которая определяет эстетические принципы изображения героев<br />
и ситуаций в произведениях В.В.Набокова.<br />
Список литературы<br />
Анастасьев Н. А. В. Набоков. Одинокий король. М., 2002.<br />
Бойд Б. Владимир Набоков: русские годы. М.; СПб., 2001.<br />
Ильин С., Люксембург А. Комментрии // Набоков В. В. Собрание<br />
сочинений американского периода: В 5 т. СПб., 1999.<br />
Набоков В. В. Комментарий к роману А.С.Пушкина «Евгений Онегин»<br />
СПб., 1998.<br />
Набоков В. В. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990а. Т. 2.<br />
Набоков В. В. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990в. Т. 4.<br />
Набоков В. В. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990б. Т. 3.<br />
Набоков В. В. Том V доп. к Собранию сочинений в 4 т. М., 1992.<br />
Набоков В. В. Bend Sinister. – СПб., 1993.<br />
Набоков В. В. Ада, или страсть. Хроника одной семьи. Киев, Кишинев,<br />
1995.<br />
Толстой Л. Н. Война и мир. М., 1956. Т.1-2.<br />
В.А.Бячкова (Пермь)<br />
АВТОР, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ В РОМАНАХ Э.ТРОЛЛОПА<br />
«НИНА БАЛАТКА» И «ЛИНДА ТРЕССЕЛ»<br />
Проблема соотношения автора и героя до сих пор является одной из<br />
наиболее актуальных в литературоведении. Возможно, ее актуальность<br />
обусловлена тем, что, несмотря на «универсалии» взаимоотношений героя<br />
литературного произведения и его автора (разработку которых блестяще вел<br />
М.М.Бахтин) каждый творец художественного произведения строит отношении<br />
с героем по-своему, в соответствии с требованиями эпохи, литературного<br />
течения, национальных особенностей. По утверждению М.М.Бахтина, каждый<br />
момент произведения дан в реакции автора на него, при этом мысли автора<br />
перерабатываются в соответствии с целым героя. Автора-творца не стоит<br />
смешивать с автором-человеком. Автор является носителем напряженноактивного<br />
единства завершенного целого, причем под целым понимается не<br />
только целое героя, но и целое всего произведения. Автор «направлен» на<br />
содержание произведения, он формирует и завершает его, используя<br />
определенный словесный материал. Герой является «словом» автора о мире и<br />
человеке. Мир художественного произведения выводится автором в двух<br />
плоскостях: «внешней» и «внутренней». Антропоцентричность литературного<br />
произведения, по Бахтину, состоит как раз во взаимосвязи авторского<br />
© В.А.Бячкова, 2007<br />
21
осмысления внешнего и внутреннего мира через героя. Мир внешний – это<br />
своеобразное «вместилище» героя. Герой помещен в замкнутое мировое<br />
пространство, охваченное сознанием автора и воплощенное в произведении.<br />
Место героя в мире, его контакты с ним – так автор знакомит читателя со своим<br />
видением мира. Мир внутренний, «слово» автора о человеке – это внутренний<br />
мир героя, его кругозор, ценностные установки, чувства и так далее. Читатель,<br />
познавая героя, постигая авторское отношение к нему, знакомится с авторским<br />
видением человека. А суммируя концепции человека и мира, познает авторский<br />
замысел, «цель» авторского послания, идею литературного произведения. В<br />
этой идее и заключаются все национальные и «исторические» особенности<br />
литературного произведения, рассчитанные на характерных для данной эпохи<br />
читателей. У Бахтина читаем: «Для каждой эпохи характерны свои особенные<br />
адресаты литературного произведения, особое ощущение понимание своего<br />
читателя, слушателя, публики, народа» [Бахтин 1977: 379]. Нас в данном случае<br />
интересует эпоха реалистического романа, конкретно: викторианская эпоха в<br />
Великобритании.<br />
Целью данной статьи является анализ линии «автор – герой – читатель» в<br />
романах викторианского писателя Э. Троллопа «Нина Балатка» («Nina Balatka»,<br />
1867) и «Линда Трессел» («Linda Tressel», 1868).<br />
Подобное исследование важно для понимания концепции творчества<br />
Троллопа как писателя викторианской эпохи. Как известно книга, особенно<br />
роман, занимала особое положение в системе культурных ценностей того<br />
времени. С одной стороны, росла грамотность населения, уверенно «набирала<br />
обороты» книжная индустрия: постепенно снизилась цена на бумагу, появилась<br />
возможность выпускать печатные издания, открывать публичные библиотеки.<br />
Однако труд писателя по-прежнему считался не очень престижным (отсюда –<br />
множество авторов, творивших под псевдонимами), хотя достаточно хорошо<br />
оплачивался и часто рассматривался как реальная возможность заработать на<br />
жизнь. С другой стороны, не будем забывать, что речь идет о XIX в., когда во<br />
многих странах создание романа было едва ли не единственным способом для<br />
писателя познакомить общественность со своими политическими,<br />
эстетическими, социальными взглядами, привлечь внимание общественности к<br />
своим убеждениям, обозначить свой поход к актуальным социальным<br />
проблемам. Писатели викторианской Англии в этом смысле не стали<br />
исключением: Диккенс, Ш.Бронте, Гаскелл, Коллинз, Теккерей активно<br />
использовали художественную литературу как способ обозначения своей<br />
позиции по многим вопросам общественной жизни и как возможность найти (а<br />
то и «сформировать») своих союзников и единомышленников среди читателей.<br />
Для понимания концепции викторианского писателя актуальны<br />
концепции «идеального», «информированного», «концеперированного»<br />
читателя, актуализации литературного произведения, разработанные<br />
Р.Ингарденом, Б.Корманом, У.Эко, М.Рифатером, Б.Изером и др. Литературное<br />
произведение, по Ингардену, не будучи конкретным объектом эстетического<br />
познания, нуждается в «конкретизации», а средой этого процесса является<br />
именно сознание читателя [Ингарден 1999: 65]. По утверждению Р.Ингардена,<br />
22
отношения между читателем и автором представляют собой отношения<br />
футляра и содержимого. Восприятие произведения ведет к «пониманию<br />
онтологии бытия». По Р.Ингардену, «мир, изображаемый в произведении, не<br />
только существует. Но и зримо предстает перед читателями в навязываемых<br />
ему до определенной степени людей и вещей» [Ингарден 1999: 72]. Виды,<br />
которые предстают перед читателем, бывают разные: зрительные, слуховые,<br />
осязательные, воображаемые. Изображаемый предмет в литературном<br />
произведении содержит в себе актуальные и потенциальные компоненты,<br />
полагает исследователь. Он «точно такой же по своей емкости, каким его<br />
обозначает значение наименования». Читатель призван актуализировать<br />
потенциальные компоненты изображаемого предмета. Главным фактором<br />
актуализации служит читательский опыт. «Если само по себе произведение не<br />
занимает никакого положения относительно действительного мира или<br />
относительно читателя, то конкретизация его всегда как бы обращается к<br />
читателю определенной своей стороной, другой стороной от него<br />
отворачиваясь, в зависимости от интересов и внимания читателя» [Ингарден<br />
1997: 66]. Исследователь, безусловно, прав, утверждая, что восприятие<br />
литературного произведения отличается индивидуальностью, зависит от<br />
читательского опыта. Бесспорно и то, что читатель всегда выступает как сотворец<br />
произведения. Но, то же время мы помним, что литературное<br />
произведение есть сообщение, послание от автора к читателю. Автор стремится<br />
найти своего читателя, то есть быть понятым, для этого он прогнозирует<br />
будущее восприятие своего произведения, имплицитно или напрямую<br />
заключает в него образ своего адресата. Об этом, в частности, писал Б.Корман.<br />
Автор, по Б.Корману, есть «носитель концепции произведения» [Корман 2006:<br />
209]. Концепция эта предполагает определенный взгляд на действительность,<br />
адресованный «концеперированному читателю», который, в свою очередь,<br />
является элементом эстетической реальности и формируется самим<br />
литературным произведением [Там же]. Теория «концепирированного»<br />
читателя является необычайно актуальной для исследования викторианского<br />
романа.<br />
Викторианский автор, «всезнающий», целостный, надежный»<br />
(используем термин английского литературоведа У.Бута), в тексте<br />
произведения воссоздавал некий образ «идеального адресата», с которым<br />
призван был соотнести себя реальный читатель. Викторианский роман<br />
представлял собой диалог между автором и героем осуществляемый при<br />
помощи образа повествователя и «концеперированного адресата». Автор,<br />
творец произведения, создатель художественного мира (оставаясь таковым), из<br />
некого «небожителя» превращается в собеседника читателя, возможно, в какието<br />
моменты и превосходящего его в интеллектуальном плане и в жизненном<br />
опыте, иногда – наставника, поскольку дидактическая функция литературного<br />
произведения в ту эпоху признается одной из центральных. Главное не<br />
заключалось в том, чтобы он был фигурой более близкой читателю, нежели,<br />
скажем, автор эпохи классицизма или романтизма. Чтение (в том числе и вслух,<br />
в семейном кругу) было распространенной формой досуга, неудивительно, что<br />
23
так много говорилось о воспитательной роли литературы. О моральной<br />
ответственности писателя говорил в своей «Автобиографии» Э.Троллоп:<br />
«Автору повествования необходимо развлекать, иначе он ничего не достигнет.<br />
Но независимо от своего желания он должен и поучать… Любым писателем<br />
могут быть взлелеяны фальшивые чувства, представления о<br />
человечности…любовь. Но каждый из них [писателей] в равной мере может<br />
внушить подлинные благородство, любовь, смирение, уважение» [Троллоп<br />
1981: 90;08].<br />
Естественно, что главнейшим «воспитания» читателя, воздействия на<br />
него, был герой. Читатель призван был наблюдать за героем – познавать его,<br />
оценивать, сопереживать. При этом викторианский роман примечателен тем,<br />
что автор, как творец художественного мира, способен моделировать не только<br />
героя, но и отношение читателя к нему. При всей дидактичности,<br />
назидательности викторианского романа писатели не всегда, подобно<br />
Диккенсу, особенно раннему, прямо указывали полюсы «добра» и «зла» в<br />
романе (чуть позже мы рассмотрим, как эта проблема решается в романах<br />
Э.Троллопа). Но при этом необходимо помнить одно из главных правил<br />
реалистического романа: читатель должен был узнавать в герое либо себя, либо<br />
людей его окружающих, в романе эпохи реализма главное – это «правда<br />
жизни», правдивое изображение действительности, т.е. подобие, «похожесть»<br />
доминировали в эстетике викторианского романа.<br />
Реалистическое, правдивое, полное изображение жизни представляло<br />
наиболее значимый пункт творческой программы и Э.Троллопа. Средства его<br />
достижения у писателя разнообразны: широкая панорама персонажей –<br />
представителей разных кругов общества, эпический, хроникальный характер<br />
романов, мастерство художественного психологизма при создании характеров,<br />
наконец, активный диалог с читателем. Авторитетами в литературе для<br />
Троллопа были прежде всего У. Теккерей, Дж. Элиот, В. Скотт, Дж. Остен.<br />
Отечественные литературоведы характеризуют творчество писателя как<br />
наиболее соответствующее принципу объективности и правдивости («Truth to<br />
Nature»), отмечая характерный для произведений Троллопа хроникальный<br />
сюжет, юмор и, особенно в более поздних произведениях, интерес к глубокому<br />
психологическому анализу [См: Ивашева 1974: 422]. При этом подчеркивается,<br />
что герой и его внутренний мир занимают в романах Троллопа особое место,<br />
поскольку именно через изображение героя автор добивается нужного эффекта<br />
воздействия на читателя и привлечения его внимания далеко не к личным,<br />
конкретным проблемам персонажа, а к проблемам социально значимым:<br />
«…психологический самоанализ героя, отражающий его уровень нравственной<br />
воспитанности, позволял без нарочитого дидактизма преподать определенные<br />
нравственные уроки, ибо он никогда не был замкнут на собственном<br />
внутреннем мире, а всегда нес какой-то социально-нравственный заряд»<br />
[Проскурнин 1992: 85]. Можно смело говорить, что Троллоп стремится<br />
привлечь читателя к своеобразному со-анализу внутреннего мира персонажа,<br />
что существенно «уменьшало» дистанцию между автором и читателем.<br />
24
Предметом нашего исследования являются романы Э.Троллопа «Нина<br />
Балатка» и «Линда Трессел». Романы созданы в 60-х гг. XIX в. Писатель, по его<br />
собственному признанию и утверждениям критиков, созданием этих<br />
произведений попытался сломать стереотипное представление об его<br />
творчестве, сложившееся у читателей после выхода в свет популярных и по<br />
достоинству оцененных романов «Барсетширского цикла». Возможно, именно<br />
поэтому действие интересующих нас романов происходит не на родине<br />
писателя, а в Европе – в Праге (роман «Нина Балатка») и Нюрнберге (роман<br />
«Линда Трессел»): «Я попытался поменять не только свой язык, но и манеру<br />
повествования…Я предпринял попытку описания местного колорита,<br />
воссоздания сцен и мест, необычных для меня», – писал Троллоп в своей<br />
«Автобиографии» [Троллоп 1981: 206].<br />
Троллоп тщательно воссоздает образ жизни своих героев, детали,<br />
историческую ситуацию. Автор описывает европейские города топографически<br />
точно, смотрит на Нюрнберг и Прагу глазами, скорее, путешественникаангличанина,<br />
нежели их обитателей, подмечая те их особенности, которые<br />
могли бы удивить его соотечественников или просто обратить на себя их<br />
внимание: «В Нюрнберге все еще есть ворота, как в крепости, я полагаю, у этих<br />
ворот есть и привратники с огромными ключами» 1 . Количество авторских<br />
отступлений с прямым обращением к читателю в обоих романах сведено к<br />
минимуму. Чаще всего они посвящены именно описаниям европейских<br />
городов. Дом своей героини Линды Трессел автор описывает так: «Вы можете<br />
обойти весь город, но не найдете более живописного дома, чем этот маленький<br />
красный домик у самого берега реки на острове Шютт» (205). При описании<br />
Праги автор прибавляет к пейзажу «увы! Австрийские казармы» (5), напоминая<br />
о том, что Чехия, точнее, Богемия, в те времена была не независимым<br />
государством, а провинцией Австрийской Империи. Описывая гостиную<br />
госпожи Заменой, родственницы Нины, Троллоп замечает: «Ковра в комнате не<br />
было, но это ничего не означало, ковры тогда в Праге использовались не часто»<br />
(21). Подобные детали «работают» на воссоздание полной и правдоподобной<br />
картины происходящего, в которую читатель верит без каких-либо сомнений. С<br />
другой стороны, приближая героев к читателю, Троллоп смешивает<br />
английскую и европейскую культуру на самых разных уровнях. Например, к<br />
героиням наряду с обращением «фройляйн» применяется «мисс», в романе<br />
«Нина Балатка» Троллоп опускает женское окончание фамилий (Balatka, вместо<br />
чешского грамматически верного варианта Balatkova) чтобы, не создавая<br />
дополнительных трудностей читателю, привлечь его внимание, сделать<br />
героиню «ближе» и понятней и актуализировать романный конфликт.<br />
Авторское присутствие ощущается и в определенных средствах<br />
драматизации повествования. Троллоп, например, помещает в начале романа<br />
перечень действующих лиц. Этот прием достаточно характерен для<br />
викторианских романов. Однако перечень действующих лиц Троллопа<br />
отличается от перечня действующих лиц, скажем, Диккенса. Диккенс, помимо<br />
имени героя, рода его занятий, связи с другими персонажами, дает краткую<br />
характеристику личных качеств героя, раз и навсегда закрепляя за ним<br />
25
определенное место в сюжете, обозначая отношение автора к нему. Например, о<br />
герое романа «Тяжелые времена» говорится: «Стивен Блэкпул, честный,<br />
трудолюбивый рабочий на фабрике мистера Баундерби» (Dickens 1994: xix).<br />
Троллоп не дает настолько исчерпывающей информации. Например: «Стивен<br />
Тренделлсон, еврей из Праги» (2). Автор предоставляет герою самому<br />
обнаружить свои личностные свойства, которые позволят читателю вынести<br />
некое мнение об этом персонаже. Таким образом, автор «отстраняется» как от<br />
героя, так и от читателя, предоставляя им определенную степень свободы.<br />
Однако при этом писатель достигает эффекта еще большего доверия читателя к<br />
рассказчику.<br />
Автор, тем не менее, занимает характерную для пэтики викторианского<br />
романа позицию «всезнающего повествователя». Он, например, может<br />
прояснять некоторые детали сюжета: «Читатель должен понимать, что она на<br />
самом деле была больна, обессилев от горя, сомнений, тревоги» (305);<br />
«Читатель должен знать, что Карел Заменой и Джозеф Балатка женились на<br />
родных сестрах» (3). «Направлять» внимание читателя на отдельных<br />
персонажей: «Сейчас мы должны вернуться к Линде и ее тете» (353). Автор<br />
может раскрывать читателю некоторые «тайны» дальнейшего развития<br />
событий: «Читатель узнает, насколько Линда была безрассудна и насколько она<br />
согрешила, но мадам Штаубах этого не знала» (297), или: «О, Линда, Линда!<br />
Если бы ты могла предвидеть будущее, ты бы сказала, что завтра тебе<br />
понадобятся силы искренне» (319), «Итак, мы больше его не увидим. Читателю<br />
нет нужды сообщать, что он не женился на Линде Трессел» (376).<br />
Повествователь аппелирует к читательскому опыту, например, в «Линде<br />
Трессел приводится цитата из «Гамлета», затем сообщается: «Линда ничего не<br />
знала о Гамлете, но дело обстояло именно так» (82). Иногда повествователь<br />
косвенно выражает некие требования к читателю, обозначая тот результат, к<br />
которому должен подойти его идеальный читатель: «Едва ли читатель не<br />
понимает, что она не уехала с тем, кого несколько недель назад считала своим<br />
возлюбленным. Читатель, вероятно, узнал Линду настолько, чтобы понять,<br />
что…она никогда больше не совершит настолько неблагоразумный поступок. А<br />
если найдется читатель, который знает Линду не лучше господина Молька, то<br />
эта история была рассказана ему напрасно» (378).<br />
Как уже было сказано, количество развернутых авторских отступлений в<br />
романах «Нина Балатка» и «Линда Трессел» минимально. Повествователь не<br />
предлагает читателям прямой оценки происходящего. Примечательно, что<br />
решение особенно важных общественных вопросов повествователь полностью<br />
«доверяет» своим персонажам, не выказывая собственной точки зрения. В этом<br />
аспекте в полной мере проявляется «диалогичность» как неотъемлемое<br />
свойство романа по М.М.Бахтину. Разные персонажи высказывают разные<br />
точки зрения, герой, повествователь выбирают определенную позицию и для<br />
себя, а читателю предстоит решить, является ли она правильной. Таким же<br />
образом разрешаются проблемы, обсуждаемые Троллопом в рассматриваемых<br />
нами романах. Тематика романов «Нина Балатка» и «Линда Трессел» связана с<br />
вопросами национальной терпимости, свободы вероисповедания, а в большей<br />
26
мере – с «женскими» вопросами: институтом семьи и брака, положением<br />
женщины в обществе, нормами социального поведения женщин и их<br />
ограничительным характером, имущественными правами и так далее. Герои<br />
романа «Нина Балатка», например, считают, что чрезмерная<br />
самоотверженность супругов не лучшая основа для брака, особенно, если в<br />
порыве подобной самоотверженности муж и жена порывают с обществом,<br />
своими друзьями и родными, обрекая себя на одиночество: «Мужчина учится<br />
ненавидеть женщину, которая стала причиной его бед и обращается с ней<br />
дурно» (68). Сама же героиня считает себя вправе (даже обязанной)<br />
пожертвовать решительно всем ради любимого человека, видя только в этом<br />
истинное проявление любви и преданности. И судя по тому, что героиня в<br />
финале обретает свое счастье, автор с ней согласен.<br />
Конфликт романа «Линда Трессел» – отголосок так называемого<br />
«женского вопроса», как мы уже сказали, актуального в XIX в. во многих<br />
странах. Линда отказывается стать женой нелюбимого, но «одобренного»<br />
родными и друзьями, человека. Причины этого вполне понятны: возрастное<br />
неравенство, личная неприязнь, полное отсутствие какого бы то ни было<br />
чувства, наконец, любовь к другому. Эта любовь занимает, однако, последнее<br />
место среди таких причин. Линда, во-первых, проявляя недюжинный здравый<br />
смысл, понимает, что ее избранник по своим личным качествам и<br />
общественному положению, мягко говоря, не лучший из потенциальных<br />
женихов. А во-вторых, брак Линды с господином Штейнмарком задуман ее<br />
теткой «ради спасения ее души», а также из-за желания жениха стать<br />
полноправным владельцем имущества Линды, которым он, в силу<br />
обстоятельств, пользуется уже много лет. Для Линды главное – отстоять свое<br />
«я», быть Личностью с собственными чувствами и мнениями. Ей претит<br />
позиция тетки, в соответствии с домостроевскими традициями считающей, что<br />
женщина, особенно молодая, безвольное и зависимое существо, более того –<br />
легкомысленное (если не глупое) и изначально греховное. «Жить» для Линды<br />
означает нечто большее, чем просто изо дня в день послушанием искупать свои<br />
мнимые глупость и греховность. Таким образом, Троллоп обращается к вечным<br />
конфликтам, актуальным в XIX в. во всем мире, к проблемам «на слуху» у<br />
читателя, чем еще больше делает его «своим».<br />
Троллоп помещает обеих заглавных героинь в ситуацию конфликта<br />
между чувством и долгом (в данном случае, долгом мнимым, обусловленным<br />
общественными догмами и предрассудками). Нина Балатка, полюбив еврея<br />
Антона Тренделлсона, сталкивается с религиозной нетерпимостью<br />
окружающих. Подобная ситуация, как пишет Троллоп, была весьма<br />
характерной именно для Праги. Писатель и его герои не раз раздумывают о том,<br />
что в других городах «еврейский вопрос» разрешен более успешно. Как бы<br />
«случайно» в числе таких городов оказывается и Лондон. Причем есть<br />
основания думать, что автор упоминает столицу Англии не просто, чтобы<br />
внушить читателям ложное чувство превосходства. Хотя некое предубеждение<br />
по отношению к евреям в английском обществе существовало, официально их<br />
положение в Англии принципиально отличалось от положения чешских<br />
27
собратьев, особенно после избрание в Парламент в 1858 г. Лионеля де<br />
Ротшильда: «Быть евреем в Лондоне…возможно, лучше, чем быть<br />
христианином, особенно если ты богат» (69).<br />
Рисуя образы обитателей пражского «еврейского квартала», Троллоп<br />
вместе со своей героиней рассуждает о «стереотипном представлении» об<br />
еврее, берущем начало от образа шекспировского Шейлока. Здесь писатель<br />
аппелирует к читательскому опыту и сложившимся стереотипам. Нина<br />
старается разобраться в том, насколько такой стереотип близок к истине.<br />
Некоторые персонажи, например, отец и сын Тренделлсоны, действительно<br />
обнаруживают черты, традиционно приписываемые представителям их нации:<br />
практицизм, гордость, некоторая подозрительность. Однако стоит отметить, что<br />
автор и здесь не ограничивается обыкновенной «типизацией», а старается<br />
показать мотивы, источники подобных черт характера: пренебрежительное<br />
отношение соседей-христиан рождает подозрительность и недоверие, а<br />
общественное положение и богатство, заработанные благодаря исключительно<br />
личным качествам, рождают гордость и чувство собственного достоинства.<br />
Отметим также, что Антона Тренделлсона читатель видит в значительной<br />
степени глазами Нины, которая готова простить многие недостатки любимого<br />
человека (как и всей его семьи), и, наоборот, всячески подчеркивает его<br />
достоинства. Но есть персонажи, проявляющие «нехарактерные» качества:<br />
щедрость, милосердие, доброту. Племянница Антона Руфь, по-детски<br />
свободная от предрассудков, искренне любит Нину, ценит в ней прежде всего<br />
человеческие качества, с нетерпением ждет, когда Нина войдет в их семью.<br />
Соперница Нины Ребекка в конечном итоге становится ее преданным другом и<br />
оказывается единственным человеком, способным предотвратить самоубийство<br />
героини, избавить ее от отчаяния и подарить надежду.<br />
Героиня пытается для себя разрешить вопрос «всеобщего значения»: что,<br />
собственно, значит принадлежать к той или иной конфессии, как происходит<br />
«смена веры» и возможна ли она вообще: «Неужели Мадонна оставит ее, если<br />
она выйдет замуж за еврея?» (20). Религиозное мировоззрение, воспитание,<br />
мотивация в обоих романах занимают значительное место. С одной стороны,<br />
это происходит потому, что конфликт имеет в той или иной степени<br />
религиозный характер. Однако не будем забывать о том, насколько важна<br />
религия и для героинь, и для автора. Полагают, что образ тети Линды Трессел<br />
госпожи Штаубах, ее религиозная нетерпимость, усердие, аскетизм почерпнуты<br />
писателем непосредственно из жизнь: мать писателя, Френсис Троллоп,<br />
принадлежала к наиболее «суровой» ветви Евангелистов. В этом, возможно,<br />
кроется причина того, почему образ госпожи Штаубах, при всей его<br />
непривлекательности, особенно в отдельных главах романа, не вызывает у<br />
автора ни насмешки, ни открытого порицания. Автор, вслед за другими героями<br />
романа, не оправдывает ее, лишь сочувствует Линде, беды и страдания которой<br />
происходят от самого близкого ей человека. Для викторианского романа,<br />
читательского опыта той эпохи, равно как и для предыдущих работ Э.Троллопа<br />
такой подход не был свойственен. В романах Барсетширского цикла Троллоп,<br />
доказывая разного рода «несостоятельность» персонажа, чаще всего прибегал к<br />
28
сатире, или иронии. В данном случае автор просто дает читателю понять, что<br />
«тетя Шарлотта» «не могла поступить иначе». Такой «отход» от читательских<br />
стереотипов (равно как и от стереотипов собственного творчества) позволяет<br />
писателю добиться большей реалистичности изображения, а, с другой стороны,<br />
привлечь внимание читателя к важной, по его мнению, проблеме.<br />
Действительно, давление религиозной догмы, конфессиональная почва<br />
конфликта создают в романах особую атмосферу, которую повествователь<br />
тонко чувствует и не раз подчеркивает. Если, например, говорить о романе<br />
«Нина Балатка», то читателю уже в первых строках романа сообщается: «Нина<br />
Балатка была молодая девушка из Праги, рожденная родителями-христианами<br />
и сама христианка, но она полюбила еврея, и вот ее история» (3). В дальнейшем<br />
читателю не дано будет «забыть» о романном конфликте. Неслучайно Антон<br />
Трендлсон наделен внешностью «не оставляющей сомнений…что он был<br />
евреем из евреев» (10). Впоследствии в тексте он будет именоваться не по<br />
имени, а просто «Еврей». Детали повествования, постоянно подчеркивающие<br />
основу конфликта, передают ощущение нетерпимости, непонимания,<br />
неотвратимости тяжкого выбора, которые окружают героиню. То же<br />
впечатление создают библейские образы, ссылки на текст Евангелие,<br />
изобилующие в тексте романа «Линда Трессел».<br />
В анализируемых романах мы наблюдаем своеобразные баланс между<br />
полным слиянием автора и героя и соблюдением необходимой дистанции<br />
между ними: неизменной оказывается форма повествования от третьего лица,<br />
то есть читатель получает возможность взглянуть на героиню со стороны,<br />
однако он при этом наделен способностью проникнуть в ее внутренний мир,<br />
«обнаружить» (благодаря «подсказкам» автора) глубинные мотивы ее<br />
поступков. Интересно, что такой подход напоминает ситуацию, при которой<br />
«герой завладевает» автором и которая, как мы помним, отнесена М.М.<br />
Бахтиным к разряду «отклонений» в отношениях между автором и героем.<br />
Однако в данном случае такое «чрезмерное» приближение героя к автору<br />
представляет собой, скорее, сознательный художественный прием. Приближая<br />
героя к себе, автор одновременно приближает героя к читателю. Например,<br />
читатели – современники (точнее, читательницы) вполне могли узнавать в<br />
героинях самих себя: Нину и Линду, несмотря на то, что им необходимо решать<br />
подчас действительно сложные вопросы, нередко одолевают заботы, тревоги,<br />
мечты, мысли, весьма характерные для молодых девушек той эпохи и того<br />
круга вообще. Нина Балатка иногда с сожалением думает о том, что ее<br />
помолвка не приносит ей тех радостей, на которыми могла бы наслаждаться<br />
любая девушка, обрученная с христианином: «другие девушки… могли<br />
принимать своих любимых у себя дома или гулять с ними… но все эти радости<br />
были не для Нины…» (45). В одном из эпизодов романа «Линда Трессел»<br />
героиня переживает из-за своего внешнего вида и впечатления, который он, как<br />
ей кажется, производит на окружающих: «ее учили, что женщина должна быть<br />
чистой и опрятной, а она чувствовала себя грязной… боялась смотреть<br />
попутчикам в глаза» (329).<br />
29
Обеих героинь сближает ситуация тотального одиночества, рядом с ними<br />
есть люди, готовые, способные понять и помочь, но их помощь либо<br />
недооценивают, либо не принимают, либо героини ищут ее там, где ее нет на<br />
самом деле. Нина, отчаянно нуждаясь, отказывается от материальной помощи<br />
со стороны Антона, полагая, что, только став его женой, она сможет<br />
пользоваться его деньгами, а потому настороженно относится к Ребекке. Линда<br />
не находит поддержки у господина Молька, друга отца, а готовую поддержать<br />
приятельницу Фанни Борген держит на расстоянии. Она прибегает к помощи<br />
влюбленного в нее Людовика Валькарма, но видит, что он слишком поглощен<br />
собственными трудностями и амбициями и не может предложить ей помощь, в<br />
которой она действительно нуждается. Наконец, она совершенно забывает о<br />
существовании родственников из Кельна, в доме которых впоследствии<br />
обретает приют, покой и участие.<br />
Одиночество героинь не раз подчеркивается символически: Нину от ее<br />
любимого отделяет река, нужно пересечь мост, чтобы попасть в еврейский<br />
квартал, Линда живет в доме, с трех сторон окруженном водой, почти на<br />
острове, как сказочная принцесса. Р.Трейси, автор предисловия к одному из<br />
изданий романов, проводит параллель между одиночеством героинь и<br />
одиночеством автора (вызванным языковым барьером) во время его<br />
путешествия в Прагу и Нюрнберг. Символично и то, что в финале романа обе<br />
героини покидают родные города: Нина – чтобы обрести счастье с мужем вдали<br />
от родины, Линда – чтобы умереть.<br />
По мнению ученого, созданием «Нины Балатка» и «Линды Трессел» Э.<br />
Троллоп попрощался с Барсетширом и его обитателями и открыл новую<br />
страницу в своем творчестве. В этих романах автор ведет активный диалог с<br />
читателем, воздействует на него путем создания детально прописанного,<br />
правдоподобного образа героинь. Сопереживая героиням, узнавая их, следя за<br />
их судьбой, читатель сам превращается в со-героя произведения. Вместе с тем<br />
за счет дистанции между героем и автором сохраняется дистанция между<br />
читателем и героем. Действие романов происходит в иностранных<br />
государствах, читатель-англичанин знакомится с европейской культурой, более<br />
того – с весьма экзотическими ее примерами. Рассказ ведется от лица<br />
«всезнающего повествователя», читатель никогда не теряет связи с автором.<br />
Вместе с ним он призван сформировать мнение о поднятых в романах<br />
проблемах, сюжете романа и его героях. Читатель, руководимый автором, тем<br />
не менее, сам выносит суждение о литературном произведении, таким образом,<br />
завершая его создание, то есть, выступает как его со-автор, принимает активное<br />
участие в процессе творчества.<br />
—————<br />
1 Trollope A. Nina Balatka. Linda Tressel. Oxford. 1991. P. 325. В дальнейшем цитирую по этому изданию с<br />
указанием страницы в тексте статьи.<br />
Список литературы<br />
Аникин Г.В. Михальская Н.П. История английской литературы М., 1998.<br />
Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975.<br />
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.<br />
30
Ивашева В.В. Английский реалистический роман в его современном<br />
звучании. М., 1974.<br />
Ингарден Р. Очерки по философии литературы. Благовещенск, 1999.<br />
Корман Б.О. Теория литературы. Ижевск, 2006.<br />
Петрова М.В. Особенности реалистической поэтики Э.Троллопа // Из<br />
истории реализма в литературе Англии: межвуз. сб. науч. тр. Пермь. 1980.<br />
Проскурнин Б.М. Парламентские романы Э.Троллопа и проблемы<br />
эволюции английского политического романа. Пермь: Пермский университет,<br />
1992.<br />
Сноу Ч. Троллоп. М., 1981.<br />
Booth W. -C. The Rhetoric of Fiction. Chicago and London, 1961.<br />
Dickens Ch. Hard Times. London. 1994.<br />
Trollope A. Nina Balatka. Linda Tressel/ Edited with an Introduction by R.<br />
Tracey. Oxford, New York. 1991.<br />
Е.В.Варламова (Казань)<br />
«АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА» И «АМЕРИКАНСКОЕ КРЕДО»<br />
В РОМАНЕ ДЖОНА ДОС ПАССОСА «МАНХЭТТЕН»<br />
Америка известна своей многонациональностью, однако, как это ни<br />
парадоксально, население Соединенных Штатов отличается невероятной<br />
сплоченностью. До начала массовой иммиграции первой половины XIX в. этот<br />
феномен можно было объяснить высокогомогенностью американцев с точки<br />
зрения национальности и религии. Большинство населения принадлежало к<br />
выходцам с британских островов, которые исповедовали гонимое на берегах<br />
Старого Света учение Жана Кальвина. Однако в дальнейшем единство по<br />
национальному и религиозному принципам перестало играть<br />
основополагающую роль в вопросе национальной идентичности. Поддержать<br />
сплоченность нации помогла, в числе прочих, идея о существовании<br />
«американской мечты». Как и каждая самодостаточная, полноценная нация<br />
американцы обладали своей собственной мифологией, центральным мифом<br />
которой и являлся миф об этом чисто национальном американском явлении.<br />
Тогда, в начале XIX в., этот термин еще не был зарегистрирован ни в одном<br />
произведении массовой или серьезной литературы, ни в научных трудах.<br />
Представление о некоей чисто национальной Мечте существовало в форме<br />
устного предания, как надлежит существовать народному эпосу. Долгое время<br />
«американская мечта» не имела теоретического и логического выражения.<br />
Впервые этот термин употребил Генри Адамс в своей «Истории Соединенных<br />
Штатов Америки» (1884). Однако теоретическое развитие это понятие<br />
получило в работе Джеймса Траслоу Адамса «Американский эпос» (1931).<br />
Адамс понимал «американскую мечту» как «идею о земле, где жизнь должна<br />
быть лучше, богаче, полнее для каждого человека» [Лаперуз 1998: 64]. Однако<br />
многие исследователи феномена «американской мечты» сходятся во мнении,<br />
© Е.В.Варламова, 2007<br />
31
что дать точную дефиницию этому понятию крайне затруднительно, так как<br />
оно включает в себя сложный комплекс идеалов, надежд, характерных для<br />
американского социально-политического сознания. «Американскую мечту»<br />
определяли и как «некую иррациональную коллективную надежду», и как<br />
«традиционную национальную этику преуспеяния» [Голенпольский, Шестаков<br />
1981: 8], часто «американской мечтой» называли сам «американский образ<br />
жизни». Содержание «мечты» наполнено представлениями об «американской<br />
исключительности», о «равных возможностях», о «человеке, создавшем самого<br />
себя» (self-made man).<br />
Вслед за «официальной» фиксацией понятия «американская мечта» в<br />
1944 году возникает еще один термин - «американское кредо». Его ввел в<br />
обиход Гуннар Мюрдаль в своей книге «Американская дилемма». Если<br />
суммировать определения, которые когда-либо давались понятию<br />
«американское кредо», то это набор принципов, которым руководствуется<br />
гражданин Америки: принципы свободы, равенства, демократии, прав<br />
отдельной личности [Хантингтон 2004: 116]. Ключевое слово в этом<br />
перечислении – личность. То есть «вера», «кредо» американца состоит в том,<br />
что он является свободной личностью в стране, где все существует для него, он<br />
в силах все покорить. Иными словами, понятие «американское кредо»<br />
заключает в себе такие составляющие «американской мечты» как<br />
представление о «равных возможностях» и концепцию о «человеке, создавшем<br />
самого себя». Возникает вопрос: зачем возникла необходимость дублировать в<br />
новом термине уже существующие как часть другого понятия концепции.<br />
Возможно, это произошло потому, что термин «американская мечта» несет<br />
значительную смысловую перегруженность, поэтому и пришлось несколько<br />
«облегчить» его созданием еще одного понятия. Однако не совсем ясно, почему<br />
именно концепция о «человеке, создавшем самого себя» стала объектом для<br />
повторного усиления среди остальных многочисленных смысловых<br />
составляющих феномена «американской мечты».<br />
Темы «американской мечты» и «американского кредо» так или иначе<br />
присутствуют во всех произведениях американской литературы. По-своему<br />
отозвался на их развитие и Джон Дос Пассос (1896-1970). В России этот<br />
писатель известен не так широко, как его американские современники Уильям<br />
Фолкнер или Теодор Драйзер. Дело в том, что после выхода в советской печати<br />
первых двух частей его трилогии «США» «42 параллель» (1931) и «1919»<br />
(1933) сам Дос Пассос и его произведения на территории СССР стали темой<br />
запрещенной. В этих романах образы революционеров не отвечали<br />
требованиям советской цензуры. Сейчас интерес к Дос Пассосу в России<br />
возрождается. Со своей стороны хотелось бы проследить отражение тем<br />
«американской мечты» и «американского кредо» в творчестве писателя, в<br />
частности, в романе «Манхэттен». Этот роман был опубликован в 1925 году, в<br />
этом же году вышел в свет и роман Т. Драйзера «Американская трагедия», где<br />
писатель следует, в числе прочих, натуралистической традиции. Дос Пассос,<br />
которого часто называют учеником Драйзера, тоже отдает дань натурализму, но<br />
32
Дос Пассоса так же называют и натуралистом-экспериментатором, поэтому в<br />
«Манхэттене» присутствуют и нотки импрессионизма.<br />
В импрессионистском ключе описан город Нью-Йорк, точнее его часть -<br />
Манхэттен. Большое значение играет цветовая символика, ключевые цвета<br />
жизни города – «желтый», который в мировой литературе чаще всего<br />
рассматривается как цвет сумасшествия, «коричневый» (у дос Пассоса этот<br />
цвет символизирует мир богатых людей, верхушки общества), «серый» (мир<br />
городской бедноты). Однако это не главные цвета в описании, в жизни<br />
Манхэттена доминирует красный цвет. Он символизирует агрессию города по<br />
отношению к жителям. Улицы буквально «охвачены» красным цветом:<br />
вспыхивают пожары, проносятся пожарные машины, солнце, тоже<br />
своеобразный огонь, играет на домах, на спинах прохожих, пробирается в<br />
комнаты, заглядывает в самые потаенные уголки. Улицы не только в огне, они<br />
еще и в крови: смерть не уходит с улиц Манхэттена, постоянно случаются<br />
несчастные случаи, автор акцентирует внимание на красном цвете крови. Такое<br />
описание города заставляет содрогнуться, город постоянно угрожает, держит в<br />
напряжении. Создается впечатление, что это живой организм, хищник. Этот<br />
зверь относится к своим жителям по-разному, будто сортируя их. Одних он<br />
убивает или жестоко калечит. Это происходит, в частности, с молочником<br />
Гэсом Мак-Нийлом. Рано утром он, развозя молоко, мечтает, что уедет,<br />
наконец-то, из этого «проклятого» города и заживет спокойной жизнью на лоне<br />
природы. Замечтавшись, он не замечает несущийся на него поезд и получает<br />
тяжелые увечья. Представителей высшего общества город не трогает, как не<br />
трогает и тех, кто стремится стать частью этого общества. Эти люди с городом<br />
заодно, в их облике тоже подчеркивается звериное начало. Городская элита<br />
описана с позиций натурализма: есть сильные, есть слабые, действуют законы<br />
детерминизма. Таким образом, избавляется город от тех, кто не хочет жить по<br />
его правилам: делать карьеру, деньги, стремиться к верхушке общества.<br />
В литературной критике есть точка зрения, что город – единственный<br />
герой в романе [Москвина 1997: 58]. Позволю себе выделить еще двух героев,<br />
которые не менее важны с точки зрения идейного содержания произведения.<br />
Это Джимми Херф и Эллен. Они не живут по законам города, однако он не в<br />
состоянии их покарать, так как у них есть некая защита от этого хищника. Если<br />
судить по цветовой символике, то этой защитой представляются цвета, не<br />
свойственные Манхэттену. Джимми везде сопутствует зеленый цвет. Это<br />
подчеркивает, что Джимми не принадлежит городу. Действительно, Херф был<br />
воспитан за границей, затем они с матерью переехали в Америку. Кроме того,<br />
ребенком Джимми был окружен любовью, поэтому он не впитал в себя<br />
жестокость города. Эти особенности воспитания Джимми повлияли на его<br />
решение не заниматься бизнесом. Кроме того, будучи воспитан по законам<br />
любви, Джимми видит истинные лица жителей Манхэттена. Они предстают<br />
перед ним механическими игрушками, марионетками. «Прозрение» Джимми<br />
отражено в одной из ключевых сцен романа, когда Джимми смотрит на<br />
вращающуюся дверь небоскреба и на поток людей, втекающий и вытекающий<br />
из нее. Ему кажется, что кто-то завел их и управляет ими. Действительно,<br />
33
жители Манхэттена похожи друг на друга как куклы. Мало того, они сами<br />
стремятся к всеобщему сходству. Показательна в этом плане сцена из начала<br />
романа: на одной из городских стен висит рекламный щит с изображением<br />
Кинга С.Жилетта, который рекламирует станки для бритья. Естественно,<br />
Жилетт гладко выбрит и коротко подстрижен, лучезарно улыбается. Простой<br />
работяга, остановившийся рядом с этим щитом после не совсем удачного<br />
рабочего дня, идет домой, сбривает бороду и делает новую прическу. Таким<br />
образом, он копирует общий стереотип: надо быть, как все, тогда тебя ожидает<br />
успех в качестве денег и неплохого положения в обществе.<br />
Джимми не гонится за стереотипами, его целью становится найти<br />
близкого человека в городе, где все ему враждебно. Он думает, что нашел его в<br />
Эллен. Эллен, как и Джимми, человек искусства, она актриса, тогда как<br />
Джимми начинающий писатель. При их встрече ее сопровождает та же<br />
цветовая гамма, что и Джимми: она предпочитает синие и зеленые тона. Однако<br />
город постоянно ее тревожит, пытается проникнуть сквозь эту спасительную<br />
цветовую защиту и завладеть ею. То есть Манхэттен чувствует ее податливость,<br />
слабость, для него есть шанс переманить ее на свою сторону, тогда как с<br />
Джимми этого шанса город не находит. Дело в том, что у Эллен нет той базы<br />
любви, душевной теплоты, заложенной в Джимми матерью, родители внушали<br />
ей, что главное в жизни – деньги. Поэтому Эллен постоянно в ситуации выбора,<br />
«мечется» между жизнью, независимой от города, и между марионеточностью<br />
остальных людей. Город, в конце концов, побеждает. Происходит это тогда,<br />
когда Эллен решает развестись с Джимми, то есть она уходит от любви, и когда<br />
она разочаровывается в театре, то есть из ее жизни исчезает искусство. Это и<br />
есть две силы, которые защищали ее от города. Тут же меняется и цветовая<br />
гамма, сопровождающая ее: с зеленого и синего – на красный и черный.<br />
Последний раз мы видим Эллен, когда она растворяется в потоке людей на<br />
улице, становясь, таким образом, такой же «ведомой», как и они: марионеткой.<br />
Если бы Джимми и Эллен соединились, то смогли бы вдвоем<br />
противостоять городу, поддерживая друг друга любовью. Но Манхэттен<br />
разлучил их, предвидя сильных соперников. Однако виноват в их разрыве не<br />
только он. Вина лежит и на самих героях, прежде всего на Джимми. Он не<br />
решается раскрыть себя Эллен, хоть раз поговорить с ней откровенно, по<br />
душам. Происходит это потому, что Джимми боится остаться непонятым. И<br />
трагедия всех жителей Манхэттена заключается в том, что они перестали не<br />
только понимать, но даже слышать друг друга. Если бы не это «духовное<br />
голодание», появилась бы возможность свободного общения, развития<br />
личности, возникла бы перспектива независимости от города. Но хотя<br />
возможность перемены есть, и она заложена в самом человеке,<br />
действительность ее блокирует. Личность умирает, и остается кукла.<br />
Джимми не в силах видеть, что город отнял у него Эллен, сам он<br />
измениться не может, поэтому ему ничего не остается, как уйти из города, в<br />
котором он не в состоянии развиваться. В Манхэттене он не может писать, хотя<br />
чувствует потребность быть писателем, творить. Финальная сцена романа –<br />
Джимми садится в грузовик, но когда водитель спрашивает, куда его везти, не<br />
34
может дать определенного ответа, а просто ограничивается фразой «довольно<br />
далеко» [Джон Дос Пассос 1992; 381]. С одной стороны, финал романа<br />
открытый, возможно, Джимми найдет место и человека, которые ему жизненно<br />
необходимы. С другой стороны, неуверенность Джимми внушает сомнение: а<br />
может быть ему просто некуда идти, весь мир превратился в Манхэттен, и в нем<br />
не осталось места независимому, «живому» человеку.<br />
Если личность «умерла», то город, как это ни парадоксально, остался, он<br />
живет и развивается, обходясь без «живых» людей. Город в романе<br />
представляет собой олицетворение тех идей, которые являются составляющими<br />
«американской мечты». Это, во-первых, стремление к материальному<br />
благополучию. Обогащение как цель является одной из основных в<br />
протестантской этике, озвучил ее баптистский священник Р.Конвелл,<br />
утверждая, что поскольку деньги необходимы, чтобы нести добро, то все<br />
добрые христиане должны стремиться к богатству. Во-вторых, это стремление к<br />
независимости, которое в романе гипертрофировано до такой степени, что<br />
приводит к абсолютному одиночеству. Эти цели живы, но они уничтожили то,<br />
что их породило – личность, заставив ее служить себе. Жизнь, таким образом,<br />
становится погоней за пустыми идеалами, превратившись в существование,<br />
лишенное свободы. Таким образом, роман «Манхэттэн» – это удар по<br />
национальной гордости, утрата одного из основных звеньев национальной<br />
идентичности, знак того, что «американская мечта» как необходимый атрибут<br />
американской жизни изжила себя.<br />
Отношение к «американскому кредо» в романе несколько иное.<br />
«Манхэттен» был написан в 1925, как уже отмечалось выше. Термин<br />
«американское кредо» впервые был употреблен Гюннаром Мюрдалем только в<br />
1944, однако тема «американского кредо» звучит в романе отчетливо. Как уже<br />
отмечалось выше, этот термин акцентирует одну из граней понятия<br />
«американская мечта», а именно то, что человек – это свободная личность в<br />
стране, где он в силах достичь всего. Гениальность Джона Дос Пассоса<br />
заключается в том, что он за 20 лет до официального фиксирования феномена<br />
«американского кредо» почувствовал необходимость подчеркнуть важность<br />
веры в Человека. В смерти личности он увидел причину уничтожения всех<br />
остальных составляющих «американской мечты», а через возрождение «Я» он<br />
предчувствует их непременное возрождение. Человек по-прежнему силен и<br />
велик в произведении Дос Пассоса, и образы Эллен и Херфа являются тому<br />
ярким подтверждением. Однако героям не хватает всего лишь толики внимания<br />
друг к другу, чтобы раскрыть себя, свою силу. Счастье или несчастье Человека<br />
по-прежнему остается в его руках, нужно только внимательнее вглядываться<br />
друг в друга, чтобы раскрыть свои возможности полностью. Поэтому вера в<br />
личность не столько уничижается, сколько утверждается в романе Дос Пассоса.<br />
«Манхэттен» звучит как призыв к самораскрытию, к откровению.<br />
Можно сказать, что в своем романе Дос Пассос нашел новый тип<br />
американского героя, продолжившего цепочку тех, кто остро чувствует<br />
отсутствие «мечты» в американской жизни. Этим героем предстает перед нами<br />
Джимми Херф. Началась «цепочка разочарованных» с романтических героев<br />
35
американской литературы Натти Бампо, капитана Ахава… Херф на этих героев<br />
не совсем похож, потому что, в отличие, скажем, от Ахава, он не пытается<br />
противостоять действительности, как это делает капитан, увидев олицетворение<br />
всех бед человечества в образе кита, пусть и не совсем обычного. В этой<br />
пассивности, с одной стороны, даже преимущество Джимми перед Ахавом.<br />
Ахав, увлекшись борьбой, погружается в собственный эгоизм, занимаясь<br />
самоуничтожением. В плане своей «невоинственности» Херф напоминает героя<br />
уже реалистической литературы Гека Финна. Как и он, Джимми не борец со<br />
злом, он является его пассивным наблюдателем. Общее у Ахава, Гека и Херфа<br />
заключается в том, что они «все ограблены жизнью, хотя сами того не<br />
осознают. У Ахава «украдена» человечность, у Гека – возможность деяния<br />
человеческой значимости» [Венедиктова, Мулярчик 1993: 256]. Джимми Херф<br />
тоже не в силах совершить Поступок, но это является следствием того, что он<br />
лишен возможности любить и быть любимым, это главное в чем его обделила<br />
жизнь. Изложив такой взгляд на «американского героя», Джон Дос Пассос<br />
предстает перед нами в новой роли. Он не пессимист, слепо ругающий уход из<br />
американской действительности «американской мечты», он гуманист, который<br />
хотя и видит «корень зла», заключенный в самом человеке, но указывает на<br />
любовь как на единственный способ его преодоления. Дос Пассос предстает<br />
перед нами и как писатель, предвидевший крах «американской мечты» и<br />
предложивший, хотя и не назвав его дословно, новое явление – феномен<br />
«американского кредо».<br />
Список литературы<br />
Венедиктова Т. Д., Мулярчик А. С. «Американская мечта»: литературный<br />
вариант // Проблемы американистики. М., 1993. Вып. 9. С. 242 – 289.<br />
Дос Пассос Джон Манхэттэн. М., 1992. 384 с.<br />
Голенпольский Т. Г., Шестаков В. П. «Американская мечта» и<br />
американская действительность. М., 1981. 208 с.<br />
Лаперуз Ст. Л. Духовный призыв «американской мечты» // Американский<br />
характер. Очерки культуры США. Традиция в культуре. М., 1998. С. 56 – 71.<br />
Москвина Р. Некоторые особенности художественной структуры романа<br />
Д. дос Пассоса «Манхеттен» // Известия академии наук Туркменской ССР.<br />
Серия общественных наук. 1997. №1. С. 54 – 60.<br />
Хантингтон С. Кто мы? М., 2004. 640 с.<br />
Г.М.Васильева (Новосибирск)<br />
СЮЖЕТ ТВОРЕНИЯ МИРА В СЦЕНЕ «КУХНЯ ВЕДЬМЫ»<br />
(ИЗ ОПЫТА ПЕРЕВОДА ТРАГЕДИИ И.В.ГЕТЕ)<br />
«География» странствий Фауста сильно сокращается или даже опускается<br />
– из погреба Ауэрбаха в кухню ведьмы. Максимальная неясность в отношении<br />
выбора порождает серию вопросов. Гете использует прием сгущения<br />
вопросительного пространства: уже в первом монологе сцены – четыре<br />
© Г.М.Васильева, 2007<br />
36
вопросительных знака. Просьба, мольба определяют пристрастие к формам<br />
императива.<br />
Мефистофель обещает показать Фаусту «пеструю жизнь». В сцене<br />
«Кухня ведьмы» она называется «безумной волшебной сущностью» (das tolle<br />
Zauberwesen), «беспорядком неистовства». «Ты предвещаешь мне, я должен<br />
наслаждаться / В этом беспорядке неистовства?» (in diesem Wust von Raserei). В<br />
русском слове «пестрый» среди многих значений есть такие, что, употребляясь<br />
в определенных контекстах, обнаруживают не только нечто «объективное»<br />
(разноцветный, неоднородный), но и оценочное. Причем эта оценка является<br />
определенно не положительной, но скорее потенциально отрицательной,<br />
намекающей на сомнительность, двусмысленность, извилистость, возможность<br />
соблазна. Такая семантика «пестроты» вполне отвечает символизму этого<br />
понятия в немецкой языковой и культурной традиции, как в сфере<br />
бессознательного, так и вполне осознанного и даже культивируемого (ср.<br />
разные коннотации нем. bunt в немецкой мистически-романтической традиции).<br />
Пестрый человек значит разный, такой и этакий, всякий; а существенно в этом<br />
всяком возможное плохое, опасное, то подозрительное, от чего лучше заранее<br />
отказаться, обойти его стороной. Это понятие противостоит глубинному<br />
ведению, которому дано тонкое различение добра и зла и которое называется<br />
чистой совестью.<br />
В сцене идет речь об искусственной молодости Фауста. Мефистофель<br />
сжал совет («чтобы тебя омолодить») до идиллического масштаба:<br />
непритязательность так же связана со старостью, как «счастливый» труд с<br />
пастухами. Старость есть идиллия. В классической идиллии бывают старики –<br />
поучающие, мудрые, почтенные теоретики счастья. Приведу подстрочник слов<br />
Диавола: «Тихий ум долгие годы хлопочет. / Лишь время делает тонкое<br />
брожение крепким. / И все, что относится к этому, / Совершенно чудесные<br />
вещи!» [Goethe 1962: 199] Слова возвращают нас к древности человеческого<br />
рода, к истории Филемона и Бавкиды. Молодость возможна в классической<br />
пасторальной идиллии. Мефистофель связывает ее с незнатностью, простым<br />
сердцем, скромностью, вытесняющей жажду славы, с ландшафтной природой.<br />
Среди неидиллического мира возникает идиллия, как атавизм. Выстраивается<br />
цепь потерь и приобретений неких социальных ценностей. Между<br />
«недостачей» и «приобретением» ценностей («И будь я при деньгах, / Был бы я<br />
при уме») стоит творческое деяние.<br />
Текст о «генезисе» опирается также на характерное для Гете стремление<br />
ввести рождение человека внутрь сотворения мира. Перед нами классическая<br />
метафора рождения. Ведьма готовит напиток времени. Она похожа на<br />
сказочную ведьму, нечто вроде Бабы-Яги. «Добрый бокал известного сока»<br />
выступал в качестве символа свободного утоления жажды. Сема «ведьма»<br />
включает в себя определенный семантический ареал. Необходимо<br />
эксплицировать смысл, уже заложенный в семе. В ремарке отмечено: «юные<br />
мартышки играли с большим шаром». «Это мир», «он звенит, как стекло», «он<br />
пустой внутри», «он подает звук». Художественный образ – в идеале –<br />
трехмерен, и открытая нам реальность трехмерна. Плоскость снедаема<br />
37
желанием обрести объем. Человек живет и на шаре, и в шаре, во чреве<br />
вселенной, ища выходов в иные миры, за пределы некоего данного шара. Он<br />
выходит из замкнутой сферы вовне, в следующую, более широкую сферу,<br />
соединившись с теми, кто там обитает. Без проникновения в сущность как бы<br />
трехмерной структуры образов Гете его фратерофильство может быть понято<br />
лишь как набор общих слов. Но общих слов у него принципиально не было и<br />
быть не могло. Слово у Гете всегда удостоверено ситуацией и обоснованно.<br />
Все, что есть на земле, связано братскими отношениями потому, что все<br />
пребывает в одной, для всех общей утробе. Мир – это полость нового шара, и<br />
он всегда чреват чем-то новым. Человек становится братом всего, что теплится<br />
в чреве мира.<br />
Возникновение мысли, изречение ее – прорыв сферы, рождение. Как<br />
писала М.Цветаева: «Когда подо всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы,<br />
крылья, хвосты – какая тут может быть «проза. Когда все на вертящемся шаре?<br />
Внутри которого – огонь» [Цветаева 1997: 222]. Возникает универсум всеобщей<br />
семантической эквивалентности. Отсюда особая форма высказывания –<br />
перечисление, перечень. Перечень творящихся в волшебном царстве чудес. В<br />
этом перечне смешаны прилагательные и существительные, явления всех<br />
сортов и видов. Наиболее близкий аналог такого определения – «словарный»<br />
набор слов, лишенный всякого синтаксиса. Он оказывается словарной<br />
парадигмой, охватывающей мир – магический кристалл, в котором отражается<br />
радужный спектр. Гете разворачивает в причудливые картины вообще всякий<br />
тезис, всякую моральную заповедь, которую он склонен был разделять,<br />
принимать. В мире не было ни одного выражения, слова, которое<br />
воспринималось бы им как плоскость. В слове, в отдельном звуке<br />
предполагался подлежащий дальнейшему развитию образ. И отдельное слово, и<br />
высказывание в целом Гете мыслит трехмерным, как сферу. Слово сюжетно. В<br />
нем сходятся в семью звуки, каждый из которых органически содержателен.<br />
Звук содержит в себе запечатленную драму, воспоминание или пророчество.<br />
Рифма – не звуковое подобие, а орфографическое тождество рифмуемых слов:<br />
Sohn-davon-Ton; sterben-Scherben. Возникают сплошные повторы согласных<br />
шумового тембра – фрикативные ж, ш, х. Разные ритмико-синтаксические<br />
отрезки воплощают колебания трагической, пророческой и саркастической<br />
интонации. Большое значение имеет имитация внезапности.<br />
Гете включает в миф два взаимосвязанных мотива: описание<br />
пространства творения как кухни и эротизацию бытового предметного мира.<br />
Развертывается «сюжет» творения мира как кулинарного эксперимента,<br />
происходит проникновение кухонных аксессуаров (котел, бокал, «странные<br />
вещи домашнего обихода», стаканы и горшки). Здесь с помощью большого<br />
набора метафорических субститутов фиксируется один и тот же сюжет –<br />
нарастание энергии творения и создание мира. Дан набор разнородных и<br />
взаимосвязанных мотивов: кухонная утварь, органическая жизнь аморфной<br />
первоматерии, игра, ритуальная оргия, влечение. Пространство наполнено<br />
вещами, символизировавшими прокреативные и семейные, витальные ценности<br />
порождения и поддержания жизни. Матримониальная тема влечет клише<br />
38
любовно-матримониальной фразеологии («Und selig wer das gute Schicksal hat /<br />
Als Вräutigam sie heimzuführen» – «И блажен, у кого хорошая участь / В<br />
качестве жениха привести ее в дом!»). На месте достаточно отвлеченной<br />
метафоры появляется картина будущего соединения, создание ими семьи. Гете<br />
снова обращается к излюбленным фратерологическим образам. Тема «я»<br />
занимает особое место как в местоименном языковом пространстве, так и в<br />
бытийственном пространстве. Языковой и онтологический анализ «я» приводит<br />
к выводу: многоединство есть неотъемлемое свойство личного я.<br />
Пространство наполнено репродуктивной символикой. Стоит отметить<br />
особый класс предметной символики: пронимальную, то есть символику<br />
проемов (отверстий, углублений, полостей) и действия пронимания<br />
(протаскивания, прохождения – «из дома по дымовой трубе наружу», «ведьма<br />
съезжает сквозь пламя», «водит шумовкой в котле»). Пронимальный принцип<br />
лежит в основе значительной части хозяйственных дел (взбивания – «что<br />
взбиваете вы в месиве», приготовления). Возникает эксцентрический<br />
интеллектуальный экзерсис на тему анатомии. Пронимальные операции<br />
«прочитываются» как символическое воспроизведение прокреативных<br />
действий, устойчиво соотносятся с прокреативной символикой, в особенности<br />
женской, то есть символикой материнства. Всякого рода профанирование<br />
святынь имеет как бы характер «незаинтересованного» озорства.<br />
Приведу отрывок из сцены в моем переводе:<br />
На низком очаге стоит огромный котел над огнем. В пару, который отсюда<br />
поднимается в высоту, появляются различные образы. Мартышка-самка<br />
сидит перед котлом, снимает накипь и следит, чтобы он не перелился через<br />
край. Мартышка-самец сидит рядом и греется. Стены и потолок украшены<br />
странными вещами домашнего обихода.<br />
Фауст. Бессмыслицей чужда мне сущность колдовства.<br />
Как исцелиться мне в безумстве бурном?<br />
Совета старой бабы дурной,<br />
И повара дрянной отвар<br />
Неужто тридцать лет мне сбросит?<br />
О горе мне! Коль у тебя замены нет.<br />
Природой с чистым духом в сем вопросе<br />
Не найден ли бальзам какой-нибудь?<br />
Мефистофель. Мой друг, ты говоришь толково!<br />
Есть средство молодость вернуть,<br />
Природное, но слишком странно слово,<br />
И в книге той другая суть.<br />
Фауст. Я знать хочу.<br />
Мефистофель. Изволь, есть способ странный –<br />
Без денег, колдовства, врачей!<br />
Отправься в поле утром ранним,<br />
Мотыжь, копай, киркою бей,<br />
И не разбрасывайся в мыслях,<br />
И в узком круге находись,<br />
39
Не смешивай, что сладко, с кислым,<br />
Как скот живи, и с ним сроднись,<br />
Не должно, главное, считать<br />
За жертву – пашню унавозить,<br />
Поверь, что эдак можно стать<br />
На восемьдесят лет моложе.<br />
Фауст. Я не привык, я не приучен<br />
Лопату, заступ в руки брать,<br />
Мне жизнь стесненная наскучит.<br />
Мефистофель. Так, значит, нужно ведьму звать.<br />
Фауст. Зачем же именно старуха?<br />
Не можешь сам сварить питье?<br />
Мефистофель. Вот это был бы праздник духа!<br />
Кто ж тысячу мостов взведет?<br />
Не только знание с трудами,<br />
Терпенье в деле быть должно,<br />
Сосредоточенность годами,<br />
Броженье временем сильно.<br />
И все, что тот процесс вместил,<br />
Чудесно и весьма умело,<br />
Хоть Диавол всех и обучил,<br />
Один не сможет это сделать. Увидев зверей.<br />
Ах, вот семья, у очага!<br />
Служанка это! То слуга.<br />
Зверям<br />
Хозяйки, видно, нет, зверушки?<br />
Звери. Нет, на пирушке,<br />
По дымоходу,<br />
Через трубу – наружу!<br />
Мефистофель. Пирует? Долго ль длится слабость?<br />
Звери. Пока мы греем свои лапы.<br />
Мефистофель Фаусту. Как нежное тебе зверье?<br />
Фауст. Глупее видел я едва ли.<br />
Мефистофель. Нет, обсужденья здесь всерьез<br />
Мне радость часто доставляли!<br />
Зверям<br />
Что, куклы чертовы, в разгаре<br />
В котле кипит-бурлит сейчас?<br />
Звери. Похлебку жидкую мы варим.<br />
Мефистофель. Да, много публики у вас.<br />
Мартышка-самец Мефистофелю. О, в кости сыграй<br />
И выигрыш дай,<br />
Чтоб стал я богатым!<br />
Сплошная растрата –<br />
А будут деньжата,<br />
40
Прибавят ума-то.<br />
Мефистофель. Для обезьяны счастье уже то,<br />
Умей играть она в лото!<br />
Юные мартышки катают шар<br />
Мартышка-самец. Вот мир, вглядись!<br />
То вверх, то вниз,<br />
В вращеньи вечном<br />
Стеклом звенит,<br />
Недолговечным,<br />
И пуст внутри,<br />
Он здесь горит,<br />
Сверкает там:<br />
«Я все живой!»<br />
Сын милый, стой!<br />
Шар не катай,<br />
Смерть – по пятам,<br />
Мефистофель. А что за решето?<br />
Мартышка-самец достает его сверху.<br />
Вот если б ты был вором,<br />
Я тотчас знал бы, кто есть кто.<br />
Он подбегает к мартышке и заставляет ее всмотреться.<br />
Смотри сквозь решето!<br />
Узнаешь вора, не боясь раздора?<br />
Мефистофель, приближаясь к огню. Зачем горшок?<br />
Мартышка-самец и мартышка. Вот простачок!<br />
Не знает, для чего горшок и для чего котел!<br />
Мефистофель. Зверь, вежливости явно мало!<br />
Мартышка-самец. Сядь в кресло с опахалом!<br />
Он заставляет Мефистофеля сесть.<br />
Фауст, который в это время стоял перед зеркалом, то приближаясь к нему,<br />
то отдаляясь от него.<br />
Что вижу я? Небесный образ чей<br />
В волшебном этом зеркале явили!<br />
О, одолжи, любовь, быстрейшие из крыльев,<br />
В твою обитель полетим скорей!<br />
Ах, если я сейчас уйду отсюда,<br />
И к ней отважусь ближе подойти,<br />
Лишь сквозь туман увижу это чудо! –<br />
Прекрасный женский образ во плоти!<br />
Возможно ли такое совершенство<br />
В земном обличьи, в бренном теле?<br />
И воплощение небесного блаженства<br />
Бывает на земле на самом деле?<br />
Мефистофель. О да, раз Бог сначала мучился шесть дней,<br />
И сам себе в конце воскликнул Браво,<br />
41
Должно же выйти что-нибудь на славу.<br />
Налюбоваться вдоволь тем сумей!<br />
А я сумею отыскать подобный кладец,<br />
Блажен тот, с кем судьба поладит,<br />
Я женихом введу тебя в дом к ней.<br />
Список литературы<br />
Цветаева М. И. Неизданное. // Сводные тетради. М., 1997.<br />
Goethe W. I. Faust. |// Gesamtausgabe. Im Insel-Verlag. 1962.<br />
Т.Г.Вилисова (Пермь)<br />
КОНЦЕПТЫ «СВОЁ» И «ЧУЖОЕ»<br />
В ПОВЕСТИ «КАССАНДРА» И РОМАНЕ «МЕДЕЯ» КРИСТЫ ВОЛЬФ<br />
«Кассандра» (1983) и «Медея» (1996) – два мифотворческих проекта, в<br />
основе которых одна модель истории. Спустя тринадцать лет К.Вольф вновь<br />
обращается к греческой мифологии. Для писательницы в этих древних<br />
преданиях важно увидеть историческое ядро, нити реальных событий у истоков<br />
европейской цивилизации. Автор не случайно обращается к женским образам,<br />
стремится восстановить конфликты, трагически определившие индивидуальные<br />
женские судьбы и логику развития человечества.<br />
В основе произведений Кристы Вольф лежит гипотеза 1 о смешении и<br />
постепенном подавлении в процессе формирования современной цивилизации<br />
двух жизненных укладов: матриархата и сменяющего его патриархата.<br />
Приметы этого глобального исторического конфликта, отголоски которого<br />
слышны и сегодня, писательница видит в греческой мифологии. Погружение в<br />
«колодец времени» открывает для автора возможность найти альтернативные<br />
пути развития тому, что мы привыкли считать «своим» и что писательнице<br />
видится тупиком исторического развития. Через обращение к мифу как<br />
возвращение к истокам – продолжая традиции Т.Манна – К.Вольф согласно<br />
своей художественной интуиции «нащупывает» момент культурного перелома<br />
и формирования патриархальных ценностей, до сих пор определяющих<br />
существование человека. Такой исследовательский подход позволяет<br />
использовать для анализа повести и романа К.Вольф концепты «свое» и<br />
«чужое» и развернуть глубинную смысловую структуру авторских<br />
представлений о ходе развития цивилизации от генотипа до стереотипа.<br />
Концепты «своё» и «чужое» являются осевыми в межкультурной<br />
коммуникации, они лежат в основе механизмов сопоставления и сравнения.<br />
Сравнивая «свое» время и далекое «чужое», К.Вольф выделяет некие<br />
исторические константы и создает модель истории. Историческая<br />
реконструкция показывает, насколько зыбкой и неоднозначной оказывается<br />
граница между «своим» и «чужим», которая может проходить сразу в<br />
нескольких плоскостях. О том, что не всегда оправдано разделять эти два<br />
концепта совершенно справедливо говорит В.Г.Зусман: на периферии их<br />
© Т.Г.Вилисова, 2007<br />
42
смысловых полей наблюдается размывание и сближение значений, что<br />
позволяет говорить о неком более универсальном и емком концепте «своечужое»<br />
/ «чужое-свое» [Зусман 2001:242].<br />
Сопоставляя разные культуры: греческую и троянскую, колхидскую и<br />
коринфскую, отдаляя Кассандру и Медею от своей привычной среды, автор<br />
демонстрирует, что это самое очевидное противопоставление является<br />
поверхностным. Образы Кассандры и Медеи находятся на пересечении<br />
множества культурных плоскостей и даже миров. О себе Кассандра говорит,<br />
что она как будто закрывала собой некую брешь, через которую в наш мир<br />
твердых тел просачивается другая – сверхчувственная – реальность [Wolf<br />
2000:112]. Медея и Кассандра – не только царские дочери, но и жрицы, что<br />
делает их причастными к принятию государственных решений и тем самым<br />
женщинами, наделенными властью в мире, где ведущими становятся мужские<br />
принципы. Однако постепенное осознание необратимости процессов в мире,<br />
переживающем культурный перелом, осознание чудовищной жажды власти и<br />
страха потерять её, двигающими мужчинами, делает колхидскую царевну<br />
Медею и троянскую пророчицу Кассандру чужими в родной, с детства<br />
знакомой среде и заставляет их покинуть её. Медея принимает решение помочь<br />
Ясону похитить золотое руно и бежит с ним в Коринф. Кассандра, пережив<br />
глубочайший психологический перелом, покидает цитадель и уходит в пещеры.<br />
Особенности формы повествования в повести позволяют К. Вольф<br />
поэтапно показать процесс отчуждения Кассандры, который протекает как<br />
болезненная утрата себя, доводит любимую дочь Приама до отчаяния и потери<br />
интереса к жизни. Образы раннего детства и прежнего уклада жизни во дворце,<br />
в которых отчетливо звучат отголоски матриархальной традиции, на фоне<br />
новых обычаев и правил, предписывающих уподобление врагу, представляют<br />
действительность деформированной. Уход из дворца в пещеры, выздоровление<br />
Кассандры и обретение там нового смысла жизни являет собой возможность<br />
«третьего пути» в истории.<br />
Иначе складывается судьба Медеи. Надежда найти страну, власть<br />
которой не окружена страшными тайнами, приводит Медею в Коринф. Из<br />
Колхиды, где ещё живы в памяти традиции прежнего жизненного уклада, когда<br />
ведущую роль, в том числе и в правлении, играла женщина, Медея попадает в<br />
мир царя Креонта. В этом мире уже больше десятилетия прошло с тех пор, как<br />
Креонт утвердил свою власть через детоубийство. Этот рубеж, по мнению<br />
К.Вольф проходят все мифологические мужчины-лидеры: Агамемнон, Приам,<br />
Креонт, Эет. Именно это событие – принесение в жертву сына Апсирта по<br />
приказу царя Эета, который видит в нем реального претендента на власть, –<br />
совпадает, по версии К.Вольф, с прибытием в Колхиду аргонавтов и толкает<br />
Медею к бегству.<br />
Основное культурное различие автор видит не в обычаях и традициях<br />
ведения домашнего хозяйства, хотя они, несомненно, есть (растительность,<br />
поклонение разным богам, обычай хоронить мертвых). Центральный<br />
водораздел определяется ролями мужчины и женщины, которые они играют в<br />
43
обществе. Писательница последовательно проводит в истории мужскую и<br />
женскую линии.<br />
Итак, что же представляет собой поворот от матриархального уклада к<br />
патриархальному? Прежде всего, это иной взгляд на действительность. Новое –<br />
в котором доминирует мужское – восприятие жизни последовательно диктует<br />
свои законы, главным из которых является закон силы. Об изгнании Медеи из<br />
Коринфа Ясон говорит, что с женщинами нужно обращаться «только так,<br />
силой», «обламывать» их [Вольф 2001:27]. События, связанные с изгнанием<br />
Медеи, возвращают женщин Коринфа в отведенную им мужчинами нишу – они<br />
снова становятся «тщательно прирученными зверьками», какими их увидела<br />
Медея в первые дни своего пребывания при дворе царя Креонта [Вольф<br />
2001:137]. Женщина должна подчиняться интересам мужчины: замужество<br />
Кассандры на союзнике Трои служит в первую очередь интересам Эвмела и<br />
Приама и только потом уже на благо Трои. Таким образом, при новом порядке<br />
женское начало изолируется, отодвигается в жестко обозначенный круг –<br />
женщина в мужском обществе всегда на второстепенных ролях.<br />
Криста Вольф неслучайно выбрала ситуацию на переломе, писательница<br />
показывает, что так было не всегда: то, что женщина считает «своим» местом в<br />
обществе навязано ей. Гекуба, идеальная царица не всегда сидела рядом с<br />
возвышающимся на троне Приамом. Раньше она имела право голоса в совете,<br />
но по законам нового времени ей там не место. Ясона, представителя нового<br />
мира, сильно смущало во время пребывания в Колхиде почтительное<br />
отношение мужчин к своим соотечественницам, что женщинам позволено<br />
высказывать свое мнение, что царица Идия может публично высказывать свое<br />
несогласие с царем [Вольф 2001:165]. В Коринфе мужчины давно говорят за<br />
женщин [Вольф 2001:179], им отказано в праве жить своим умом. Любая<br />
женщина, отважившаяся нарушить этот закон, осуждается как «необузданная»<br />
[Вольф 2001:137]. Единственное, что ещё позволено коринфским женщинам, –<br />
беззаветная любовь к мужчине, которая частично оправдывает женские<br />
безумства в глазах сильного пола. О далеком прошлом напоминает только<br />
молчаливая, убитая горем мать, царица Меропа, некогда возглавлявшая<br />
государство, пока её бесцеремонно не отодвинул супруг Креонт.<br />
Утверждение своего превосходство через силу оборачивается однако для<br />
мужчин и другой стороной – насилием. Выжигание в себе слабостей, как<br />
правило, деформирует душевные качества мужчин: убивает в них способность<br />
любить и давать волю своим чувствам. Неслучайно образ Ахилла в повести<br />
«Кассандра» вырывается автором из героического дискурса. Его сила<br />
необузданна, он способен совершить насилие даже над мертвыми (Троил,<br />
Пентесилея). Для Кассандры, свидетельницы его бесчинств, Ахилл – «скот»,<br />
недостойный памяти потомков, а её рассказ – попытка противопоставить<br />
«громким песням победителей» свою правду [Wolf 2000:84, 86, 112, 126,143].<br />
Дегероизируется и образ греческого героя Ясона. Отважный предводитель<br />
аргонавтов представлен как нерешительный, запутавшийся в интригах царского<br />
двора племянник Креонта. Он не способен противостоять дворцовым интересам<br />
и отстаивать свою любовь и семью. Ясон постоянно пасует и перед Медеей,<br />
44
которая видит его насквозь и не намерена поддерживать его потускневший<br />
образ похитителя золотого руна. Оказавшись на берегу, спутники Ясона не<br />
могут устроиться в новой жизни. Им остается потихоньку спиваться и<br />
вспоминать свое героическое прошлое. Страх коринфских мужчин пред<br />
необычностью Медеи, её спокойствием и уверенностью делает неизбежным её<br />
изгнание и провоцирует убийство её детей. В Коринфе женщине не прощают,<br />
«если она видела мужчину в минуту слабости» [Вольф 2001:143].<br />
Несмотря на различия, есть много общего между женщинами из<br />
троянского и греческого лагеря. С точки зрения автора, их объединяет общая<br />
боль: тоска по «украденной жизни» до войны (Кассандра), необходимость для<br />
женщин жить в Коринфе «пригнувшись» (Медея) – воспоминание о жизни до<br />
того, как они превратились в объект мужских амбиций. Образы Кассандры и<br />
Медеи – это фигуры чужих среди своих. Кассандре в пещерах на берегах Иды<br />
выпадает счастье узнать, что значит быть самой собой и жить среди людей<br />
которые не стремятся подчинять друг друга своим интересам. Медея так и<br />
остается непонятой странной женщиной, бежавшей от своих – что ей самой<br />
кажется потом лишенным смысла, – и беженкой, изгнанной жителями Коринфа.<br />
Диалектика «своего» и «чужого» в повести «Кассандра» и романе<br />
«Медея» представлена Кристой Вольф как плетение со сложным рисунком.<br />
Нередко различие между своим и чужим может оказаться поверхностным, а на<br />
глубинном уровне у этих образований существует общее ядро. Для К. Вольф<br />
эта общность определяется мужской и женской линиями в истории.<br />
—————<br />
1 В своем предположении К.Вольф основывается на изученных ею работах, посвященных «женскому вопросу»,<br />
«Материнское право» Й.Я.Бахофена, «Происхождение семьи, собственности и государства» Ф.Энгельса, «Миф о<br />
машине» М.Мумфорда, «Иметь или быть» Э.Фрома.<br />
Список литературы<br />
Вольф К. Кассандра. Медея / К.Вольф // Вольф К. Кассандра. Медея.<br />
Летний этюд. – М., 2001.<br />
Вольф К. Истоки одной повести: Кассандра. Франкфуртские лекции /<br />
К.Вольф // Вольф К. От первого лица. М., 1999.<br />
Вольф К. Миф и образ / К.Вольф // Вопр. лит. – 1999. – № 4.<br />
Зусман В.Г. «Свое» и «чужое» как концепт культурологи //<br />
Межкультурная коммуникация: Учебное пособие. Нижний Новгород, 2001. С.<br />
242–243.<br />
Hörnigk T. Mythos und Zivilisation /T.Hörnigk Christa Wolf. – 3. Aufl. –<br />
Göttingen: Steidl, 1989. Roser B. Mythenbehandlung und Kompositiontechnik in<br />
Christa Wolfs „Medea. Stimmen“. – Lang, 2000.<br />
Wolf Ch. Kassandra. München: dtv, 2000.<br />
Wolf Ch- Von Kassandra zu Medea //Christa Wolf Medea. Voraussetzungen zu<br />
einem Text- Mythos und Bild / Hrsg. Von M. Hochgeschurz. – 1. Aufl. – Berlin: Janus<br />
Press. 1998.<br />
45
Т.И.Воронцова (Волгоград)<br />
ОБРАЗ ХУДОЖНИКА В РОМАНЕ ДЖ.БАРТА «ПИСЬМА»<br />
Подобно Платону, строившему свои сочинения в виде диалогов и<br />
придававшему особое значение философии, Барт в стремлении отобразить свою<br />
концепцию личности, и особенно личности художника, создает эпистолярный<br />
роман «LETTERS» [Barth 1979] как структуру, позволяющую разуму познавать<br />
«формы» и выдвигать «идеи», такие как истина и благо. Но, если древний<br />
ученый приписывал «разум» «правителю-мудрецу», то Барт видит его в<br />
творческих способностях художника.<br />
Как пишет сам прозаик, он создает в романе образ себя как «несколько<br />
загадочного буффона, активно размахивающего региональным флагом и<br />
оркестрирующего на национальном уровне системную кампанию» [Barth 1979:<br />
748], которой является «автор». Его цель – создать единый эпический стиль,<br />
который бы способствовал единению народов, «образовав мост над пропастью»<br />
[Barth 1979: 40], был жизнеутверждающим и вдохновляющим не только для<br />
художника, но для всего человечества. В представлении Барта это способен<br />
свершить только великий художник – личность, отличающаяся<br />
противоречиями, однако единая в своей основе. Два элемента присутствуют в<br />
такой системе: биографический автор и автор как субъект сознания,<br />
выражением которого является все произведение [Корман 1982: 4]. Ее<br />
идеальный аспект воспроизводит диалог сознаний автора и читателя,<br />
превращая материальный текст в духовную ценность – художественное<br />
произведение.<br />
Структурируя «ПИСЬМА» как разделяющиеся на множества «потоки<br />
сознания», Барт воспроизводит свою «Душу – внутренний мир художника,<br />
внутренний процесс, внутренний ритм жизни, чувства и мысли» [Бочкарева<br />
2000: 17]. В эпистолярном романе этот мир представлен противоречивыми<br />
ощущениями респондентов, которые символизируют различные литературные<br />
тенденции, сформировавшиеся в США во второй половине ХХ в., что<br />
характеризует автора как артистическую натуру, способную выражать разные<br />
точки зрения. В эпистолах воображение художника передается как<br />
повествовательные ситуации, пересекающие субъектные границы «я» и<br />
«другого». Такой передаче мыслей способствует и подчеркнутая графика<br />
писем, которые, подобно рамкам, или кинокадрам, определены для каждого<br />
концептуального объекта в памяти писателя.<br />
Исследуя в эпистолярном жанре литературный процесс в США, оценивая<br />
собственный творческий вклад, Барт описывает «три концентрических сна<br />
осознания» [Barth 1979: 46]. Подобный способ постижения описывается как<br />
«особый режим человеческого существования, который позволяет “познать<br />
самого себя”» [Пигалев 2003: 83]. А через свое «я», сообразующееся с мыслями<br />
и идеями, высказанными в собственных романах, а также – в произведениях<br />
выдающихся писателей американской и мировой литературы, автор стремится<br />
вывести некое «среднее», которое характеризует личность активную, имеющую<br />
© Т.И.Воронцова, 2007<br />
46
высокие притязания. По мысли Барта, эта «мобильная» личность всегда готова<br />
«обратить энергию на дело мира» [Barth 1979: 317]. Она «не только откликается<br />
на витающие в воздухе идеи, но и несет за эти идеи ответственность»<br />
[Interviews with Contemporary American Novelists 1983: X].<br />
Подчеркивая роль истинного литератора в процессе становления<br />
американской словесности, автор «ПИСЕМ» убежден, что в эпоху, когда<br />
литература «истощена», а ее формы устарели и необходимо найти способ их<br />
оживить, только «уважаемый, заслуживающий дополнительного балла и очень<br />
преданный авангардист является настоящим “доктором литературы” […]<br />
вероятно, даже революционером в лечении, чей терпеливый пациент –<br />
Литература […] если не на исходе, то уж не так молода, как была прежде»<br />
[Barth 1979: 50].<br />
Используя античную традицию «овеществления» душевной жизни, Барт<br />
стремится через персонажей эпистолярного романа показать эволюцию<br />
литературных жанров в американской словесности. Поэтому автор<br />
структурирует свои эпистолы как сплошной поток сознания, в котором<br />
психологизм, апеллируя к самосознанию, обезличивает персонажей. О такой<br />
особенности литературного текста говорил еще З. Фрейд, утверждавший, что<br />
психологизм в литературе нового времени влечет за собой «тенденцию<br />
“убывания” характера как устойчивого комплекса психологических черт<br />
личности» [Фрейд 1991: 54]. Эта склонность связана с плотностью<br />
переплетения внешних и внутренних факторов, воздействующих на личность,<br />
со стремлением изобразить их в реальной сложности, а также<br />
многовариантности, которые размывают индивидуальные характерологические<br />
черты персонажа.<br />
У Барта из такого синкретичного, «безличного» эпистолярного хора<br />
выделяется личность художника, в котором усматривается «нарождающееся<br />
личное начало» [Теория литературы, 2: 23]. Прозаик находит этого «мнимого<br />
лауреата Мэриленда жутким шарлатаном […] писавшим безумные вирши»<br />
[Barth 1979: 6]. Его эпистолы «Отражают Мнение, которому ни в коем случае<br />
нельзя верить (хотя эпизод с сенеками вполне мог произойти так, как он<br />
описал)» [Barth 1979: 107], – вставляет ремарку Барт, подчеркивая<br />
национальные корни американской литературы. Но, выделившись из общей<br />
массы, лидер уподобляется «богу как активному субъекту в функции действия,<br />
впоследствии он станет “автором”», а «в своей пассивной (объектной) ипостаси<br />
– в функции претерпевания и умирания – это “герой”» [Фрейденберг 1998: 85].<br />
А, как известно, еще в Древней Греции понятия «умереть» и «стать<br />
героем» были синонимичными понятиями. Размышляя по аналогии, можно<br />
предположить, что Барт изображает своих персонажей «героическими»<br />
воплощениями литературных направлений. Удовлетворив на определенный<br />
момент потребности литераторов, они, как люди, умирают, чтобы «перейти от<br />
исторического плана к мифологическому […] к шевелениям странной новой<br />
эмоции» [Barth 1979: 508], указывающей на «переход [который] происходит в<br />
нем [герое-художнике. – Т.В.] и через него […] встают проблемы<br />
действительности и возможности человека, свободы и необходимости и<br />
47
проблемы творческой инициативности» [Бахтин 1979: 203]. Поэтому из<br />
исходной слитности автора и героя Барт постепенно выделяет изображение<br />
личности истинного художника – «сверстника нации», который «в пожилые<br />
годы увидел все в ином свете… в полном недоумении возвратился к<br />
Материнским Болотам (еще один образ словесности в романе. – Т.В.), чтобы<br />
разобраться, грезя в смолистой тени…» [Barth 1979: 47]. Стремясь примирить<br />
общество и человека, прозаик создает и особый стиль гармонии в произведении<br />
из «дерзких» эпистол, чтобы «оставить свой след в столетии» [Barth 1979: 765].<br />
Превращение певца в поэта – переход от безличного автора к собственно<br />
автору – осуществляется в эпистолярном романе, когда в «библиотечном»<br />
пространстве «ПИСЕМ» голоса респондентов, по признанию Барта, начинают<br />
звучать, как «stercorant» [Barth 1979: 15]. В этом стереохоре выделяется голос<br />
автора Амброуза Менша – символ «бессмертного человека». Очевидно, что<br />
Барт при создании этого образа обращался к древнегреческой мифологии, в<br />
которой «ambrosia» означает ароматную пищу богов, дававшую им вечную<br />
юность и бессмертие. Поэтому «немецкий человек» Meнш – человек смертный<br />
и бессмертный – символизирует в эпистолярном романе великого писателя, чья<br />
карьера повторяет историческое развитие романа от реализма до модернизма и<br />
формализма Высокого Модернизма.<br />
Как представитель нового направления Менш, по убеждению Барта,<br />
должен работать над формальным сценарием, который должен стать ароманом,<br />
выражающим «не тенденциозную “насущность”, но возврат Обратно<br />
к Основам», то есть стать, в некотором смысле, традиционным,<br />
реалистическим, чтобы внести в жизнь и литературу «мир и гармонию» [Barth<br />
1979: 673-674]. Герой пишет неизвестному «Yours Truly», чье смытое водой<br />
послание он нашел на берегу океана. В нем «ни текста, ни подписи!» [Barth<br />
1979: 232]. Эти пустоты в письме дают Амброузу – а вместе с ним и автору –<br />
огромный простор для фантазий, для поисков такой литературной формы,<br />
которая «не будет отвергать прошлое и не будет рабски подражать ей». Живя «в<br />
тонущей башне», Менш ощущает в себе качества великой личности, когда,<br />
отправляя письма по воде, словно по почте, обращается к миру «словами и<br />
манерами шутовскими». Герой называет себя «кандидатом в почетные члены<br />
человечества». «Остроумный, добродушный и прекрасно осведомленный, он<br />
становится одержимым» [Barth 1979: 61-63].<br />
Создавая новый стиль в романной литературе, что обусловлено «великим<br />
жанровым фактором» [Фрейденберг 1998: 87], анализируя романную форму от<br />
самых корней, то есть не от определенного, оформившегося жанра, а от живой<br />
и подвижной стихии народно-смеховой культуры, Барт обращается в<br />
«ПИСЬМАХ» к гротескно-фантастической форме изображения. Здесь<br />
индивидуальные фантазии автора как понятийные структуры предстают в<br />
романе «Замком Менша», или «Безумием Менша»: «Некоторые считали эту<br />
башню уродливым домом, хотя и подходящим к этой местности…» [Barth 1979:<br />
155]. С безумием ассоциируется и «камера oбскура» [Barth 1979: 61] –<br />
символическое изображение рабочего кабинета прозаика. Здесь Амброуз<br />
сочиняет эпистолы своей Музе – Леди Амхерст, которая знала «старых<br />
48
мастеров модернистской литературы, а также их традиционных противников,<br />
создавших Литературу Воплощения».<br />
Это «Прекрасное Воплощение Великой Традиции» [Barth 1979: 39-40]<br />
настойчиво пишет свои поначалу «безответные» письма, призывая молодого<br />
прозаика – персонажа Автора Джона Барта – «взяться за перо во имя единения»<br />
[Barth 1979: 3] с литературой. Постепенно создается полемика с традиционной<br />
определенностью характеров персонажей, превращая спор в своеобразную<br />
форму отображения внутреннего мира писателя. Автор обращается к<br />
литературным реминисценциям, но все время спорит с предшественниками.<br />
Причем эти отголоски выражены в ссылках, намеках, аллюзиях, которые он<br />
комментирует, помещая «пометки на полях» внутрь произведения. И<br />
эпистолярный роман структурируется как соединяющий в себе разные<br />
жанровые начала – социально-психологической, интеллектуальной прозы,<br />
множество разных традиций.<br />
Желая примирить романтизм с реализмом, Барт стремится создать образ<br />
современного литератора, не идеализируя действительность, не отрываясь от<br />
жизни. Автор высказывает надежду, что образ настоящего художника в наш<br />
прагматичный век тоже отличается «романтичностью» [Barth 1979: 283],<br />
мечтательностью, то есть обладает качеством, которое помогает перевоссоздать<br />
прошлое сообразно своим идеальным о ней представлениям.<br />
Производя в романе слияние европейского цивилизованного и<br />
«примитивного» взглядов посредством фольклорной стилизации (чему<br />
способствует обращение автора и к индейской мифологии), ради<br />
восстановления связи времен в едином неизменном времени, Барт стремится<br />
сконструировать вечный образ, помогая увидеть в частном общее. Поэтому в<br />
«ПИСЬМАХ» Менш вовсе не отказывается от житейского, конкретного,<br />
временного ради мифического и вечного, а напротив, вырисовывает конечное,<br />
открывая вечное, превращая героев мифа в эпистолы-созвездия Персея и<br />
Медузы. Связывая времена, переосмысливая миф о Персее, который уже в<br />
зрелом возрасте решает «переиграть подвиги своей юности», но сделать это<br />
сознательно, писатель «с помощью восстановленной и воскрешенной Медузы –<br />
чей правдивый и пристальный взгляд, если верно его понять, может даровать<br />
бессмертие, а не смерть – переступает пределы своей безнадежной цели и<br />
становится небесным созвездием» [Barth 1979: 345-346].<br />
Таким образом, раскрывая глубинные основы образа художникапостмодерниста,<br />
писатель раскрывает этический поиск личностной истины<br />
посредством внутренней работы души и мысли, споря с самим собой ради<br />
единения с миром литературы, которая уже имела периоды расцвета в<br />
произведениях великих писателей прошлого, таких как Л.Н.Толстой, О.де<br />
Бальзак, Г.Флобер, У.Фолкнер, М.Пруст и др.<br />
Список литературы<br />
Barth J. LETTERS. Toronto; Sydney; N.Y., 1979.<br />
Interviews with Contemporary American Novelists: Anything Can Happen.<br />
Conducted and ed. by Tom Le Clair and Larry McCaffery. Urbana; Chicago;<br />
L., 1983.<br />
49
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.<br />
Бочкарева Н.С. Роман о художнике как “роман творения”: генезис и<br />
поэтика. Пермь, 2000.<br />
Корман Б.О. Литературные термины по проблеме автора. Ижевск, 1982.<br />
Пигалев А.И. Призрачная реальность культуры: (Фетишизм и<br />
наглядность невидимого). Волгоград, 2003.<br />
Теория литературы: В 2 т / под ред. Н.Д.Тамарченко. М., 2004.<br />
Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977.<br />
Фрейд З. Толкование сновидений. Ереван, 1991.<br />
Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. М., 1998.<br />
Т.А.Доронина (Украина, Кривой Рог)<br />
ГЕНДЕРНЫЙ АСПЕКТ ИНТЕРПРЕТАЦИИ АНТИЧНОГО ОБРАЗА<br />
(КАССАНДРА В ОДНОИМЕННЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЯХ<br />
Л.УКРАИНКИ И К.ВОЛЬФ)<br />
Литературоведение сегодня отмечено сосуществованием различного рода<br />
исследовательских концепций, интенсивность развития которых позволяет<br />
говорить о возникновении новых направлений литературоведческого анализа.<br />
Гендерное литературоведение – одно из наиболее продуктивных направлений<br />
развития современного литературоведения. В публикациях Э.Шоре,<br />
И.Савкиной, И.Трофимовой, Е.Строгановой, М.Михайловой содержится ряд<br />
положений по использованию гендерного подхода в литературоведческом<br />
анализе. В украинском литературоведении немало здесь сделано С.Павличко,<br />
В.Агеевой, Н.Зборовской, В.Суковатой, Т.Гундоровой, О.Забужко, А.Улюрой и<br />
др. В работах указанных выше исследователей проводится поиск методологии<br />
гендерного литературоведения, делается попытка определения основных<br />
направлений литературоведческого анализа с учетом гендерного компонента.<br />
В рамках указанного направления объектом исследований становится<br />
проблема различных смыслов и форм репрезентации гендера в искусстве. Сам<br />
термин “гендер” в литературоведении трактуется как “культурная метафора”,<br />
воспроизводящая в литературном произведении (на различных формальносодержательных<br />
уровнях) существующие в культуре представления о сущности<br />
и признаках маскулинности и фемининности. Это определение гендера находит<br />
свое соответствие в юнговской теории архетипа.<br />
Поиск литературных архетипов зачастую проводится с опорой на<br />
закрепленные в культурном сознании мифологические образы. Вновь оживают<br />
и получают свое новое насыщение образы, созданные в эпоху античности. О<br />
значении античности в истории культуры сказано много. Практически все<br />
образы античной мифологии и эпоса получили свое развитие в искусстве и<br />
литературе последующих веков. Они обладают необыкновенно притягательной<br />
силой для художников, превращаясь в образ-знак, несут в себе кодированную<br />
информацию о сущности человеческих судеб, страстей, воплощая в себе<br />
© Т.А.Доронина, 2007<br />
50
различные модели человеческого поведения. Образы насыщаются рядом<br />
характеристик, которые можно определять как маскулинные и фемининные.<br />
Зевс, Кентавр, Дионис, Хирон, Эдип, Посейдон, Сатир, Аполлон, Гермес, Арес<br />
и мн. др. в различной степени обладают мудростью и благожелательностью,<br />
буйным нравом и невоздержанностью, воинственностью, стремлением к<br />
путешествиям и общению и пр. Так же многообразны и женские образы. Они<br />
становятся то символами мести (Гера) и страха (Гарпии), то<br />
полудемоническими существами (Медуза Горгона, Сирена, Химера), то<br />
богинями любви, земли и плодородия (Афродита, Деметра, Гея). В этих образах<br />
сочетаются и жестокость, и склонность к колдовству, и мудрость (Афина),<br />
даже хитрость (Сфинкс). Но женщиной была и Гармония.<br />
Безусловно, в культурном сознании современности наиболее ясным,<br />
максимально маскулинным является образ Геракла, как и максимально<br />
фемининным – образ Афродиты. Если же женщинский образ наделяется<br />
мужскими качествами (целеустремленность, воинственность, решительность),<br />
то он неминуемо ассоциируется с образами амазонок.<br />
Мифы как древнейшие модели человеческой жизни широко исследуются<br />
в психоанализе. Эта проблема обширно представлена в работах Джин Шиноды<br />
Болен («Богини в каждой женщине. Новая психология женщины. Архетипы<br />
богинь» и «Боги в каждом мужчине. Архетипы, управляющие жизнью<br />
мужчин»); Клариссы Пинколы Эстес («Бегущая с волками. Женский архетип в<br />
мифах и сказаниях»). В психоанализе даже существует отпеределие “комплекс<br />
Кассандры”. Лори Лэйтон Шапира в своей книге «Комплекс Кассандры:<br />
современный взгляд на истерию» миф о Кассандре проецирует на психическое<br />
состояние женщины, утверждая, что обостренная женская интуиция может<br />
стать источником творчества [Шапира 2006].<br />
Троянский цикл мифов имеет свою историю интертекстуального<br />
существования. Ведущие его образы то и дело возникали и возникают в<br />
литературе. То же можно сказать и об образе Кассандры. Даже поверхностный<br />
взгляд на литературные варианты образа позволяет проследить, возрождение<br />
этого образа в литературе в наиболее трагические моменты исторического<br />
развития человечества. При этом образ художественно переосмысливается<br />
именно в соответствии с историческим моментом.<br />
К примеру, у О.Мандельштама («Кассандра», 1917) “больная, тихая”.<br />
Трагедия революции уже состоялась, но и поэт, и его окружение не чувствовали<br />
ее приближения ранее: «Я не искал в цветущие мгновенья / Твоих, Кассандра,<br />
губ, твоих, Кассандра, глаз». Иначе звучат строки современника<br />
О.Мандельштама, Вяч. Иванова «Кассандре», здесь нет безысходности, а<br />
только мощная вера в будущее. Однако Кассандра и у одного, и другого поэта –<br />
фигура поэтически возвышенная. Образ-символ смерти/жизни, Кассандра –<br />
героиня современных поэтам событий равных по маштабу античной эпохе.<br />
Повторим, образ Кассандры востребован в переломные периоды<br />
культуры и истории. «Поэтеса Зламу Століть» так назвала свою книгу о Лесе<br />
Украинке В.Агеева. И дело здесь не только в том, что творчество поэтессы<br />
хронологически укладывается в рубежный период. (Свою поэму «Кассандра»<br />
51
Л.Украинка написала в 1908 г.) Л.Украинка – поэтесса, творчество которой<br />
вобрало в себя и сложнейшие социально-исторические, гендерные вопросы<br />
современности. Это переломная, переходная эпоха от идей эмансипации к<br />
идеям феминизма, которые заставляли писательницу искать свой голос в<br />
литературе и свои темы.<br />
Вопросы художественной эволюции античных мифов в творчестве<br />
Л.Украинки освещены в работах Н.Кузякиной, Т.Мейзерской, О.Турган.<br />
Обращение к мифологии исследователи усматривают в особом типе<br />
миросозерцания автора, «художник перелома столетий склонен усматривать (в<br />
мифе) кодифицированный вариант духовных поисков современного человека»<br />
[Поліщук 2002: 38]. Исследователи указывают на процесс идентификации<br />
автора со своей героиней, уделяя основное внимание вопросам художественной<br />
связи трагедии Л.Украинки с традицией античного театра, драматургии<br />
[Малютіна 2006].<br />
Л.Украинка своим творчеством вошла в т.н. канонический список<br />
украинской классики. Но прочтение ее произведений было ограничено именно<br />
этим каноном. О необходимости разрушения стереотипов интерпретации<br />
заявила С.Павлычко в статье «Канон класиків як поле гендерної боротьби»<br />
(1999). В ней, в частности, исследовательница пишет, что истинный смысл<br />
творчества Л.Украинки так и не был понят критикой. «Феминизм, эмансипация,<br />
изображение “странной” любви двух женщин – все это осталось вне канона,<br />
почти как неприйстойные фантазии старой дамы, не достойные какого-либо<br />
внимания» [Павличко 2002: 217].<br />
Примером использования гендерного подхода к анализу поэмы<br />
Л.Украинки «Кассандра» считаем работу В.Агеевой «Поэтеса Зламу Століть».<br />
Отмечая, что именно «в конце Х1Х века в украинском феминизме происходит<br />
переход к новой стадии, к активному протесту и борьбе за женские права»,<br />
исследовательница пишет следующее. «Феминистическая проблематика<br />
чрезвычайно важна в Лесином творчестве. Это и роль женщины в<br />
патриархальной культуре, и “безгласность” женского опыта в искусстве,<br />
литературе. Леся Украинка часто обращается к инверсии привычных гендерных<br />
ролей, ставит сильную женщину в сердцевину драматического конфликта»<br />
[Агеева 1999: 15].<br />
Среди основных тем «Кассандры» (предвидение, очущение гибели,<br />
осознание всеобщей неустойчивости) Агеева указывает на существование<br />
феминистического аспекта, который проявляется в «провозглашении отличий<br />
женского и мужского мировосприятия, раскрытии патриархальных<br />
стереотипов, вторичности традиционных женских ролей», и проблемы<br />
«неадекватности сказанного и воспринятого слова» [Агеева 1999: 134].<br />
Героиня Леси, человек осознающий неизбежность происходящего, и<br />
понимающий тщетность своих усилий. Она человек, безусловно, мыслящий, но<br />
не действующий. Она – мыслитель, но не борец. Она принимает свое<br />
положение, но не понимает, почему к словам ее брата прислушиваются<br />
охотнее. Примечательно, что даром предвидения обладала не одна Кассандра.<br />
Вероятно, этим же даром был наделен и ее брат, царевич Гелен. Но он<br />
52
предсказал троянцам то, что те хотели услышать – победу. Хотя сам позже и<br />
бежал к грекам и помогал уже им. Вероятно, и здесь прослеживается гендерный<br />
компонент, пророчествующему мужчине верят охотнее, чем женщине, тем<br />
более, что пророчества благопроятные, пусть и не верные.<br />
Образы Гелена и Кассандры у Л.Украинки абсолютно антитетичны. Она<br />
– огонь самопожертвования, Он – покой и самодовольство. Их противостояние<br />
«связано с оппозициями жизни/смерти и энания/незнания (или<br />
зрения/слепоты)» [Агеева 1999: 140]. Образ Кассандры – образ творца, который<br />
постигает жизнь через поэтическую интуицию. Дар бога оказывается<br />
проклятием. Творческое самосознание поэтессы, по мнению<br />
исследовательницы, также находилось в состоянии творческой<br />
неуравновешенности, что определялось личными фактами. Голос Кассандры<br />
не слышен, и в финале драмы она решает молчать. Зная свой конец, она<br />
принимает его.<br />
Нерешительность героини обуславливает трагедию ее пророческого дара.<br />
Кассандра покорилась судьбе, Утверждая мотив торжества долга, поэтесса<br />
показывает трагизм жизни. Она становится символом личности, которая<br />
исполняет свое предназначение, несмотря на неотвратимые последствияя.<br />
Свою Кассандру представила и немецкая литература. Это новелла Ганса<br />
Эриха Носсака «Кассандра» (1948 г.) и одноименная повесть Кристы Вольф<br />
(1983 г.). Новелла Г.Носсака, скорее о войне, ее смысле и бессмысленности,<br />
причинах и последствиях, а не о Кассандре. Миф о Кассандре – повод для<br />
собственных размышлений писателя о жизни в послевоенной Германии. С иной<br />
точки зрения подходит к освещению образа Кассандры Криста Вольф.<br />
В 1983 г. писательница выступила с циклом «Франкфуртских лекций», в<br />
котором описала ложный путь развития человеческой цивилизации, заведшей<br />
её к концу ХХ в. в почти безвыходный тупик. «Варварство нового времени.<br />
Была ли, есть ли альтернатива этому варварству? – вот какой вопрос гложет<br />
меня», – пишет она в первой лекции о “Кассандре” [Вольф 1991: 285]. И<br />
понятие “Мужская цивилизация”, которое использует К.Вольф по отношению к<br />
истории и современности этого “варварства”, носит скорее символический,<br />
нежели абсолютный характер, ибо она в равной мере отвергает и “женскую<br />
цивилизацию”, когда убеждённые феминистки начинают на ней настаивать.<br />
Понятие “мужская цивилизация”, обстоятельно анализируемое К.Вольф<br />
на протяжении нескольких тысячелетий её развития, скорее всё же заострённый<br />
полемический приём, помогающий ей обнажить существо раздирающих мир<br />
противоречий. В ходе своих рассуждений К.Вольф приходит к выводу, что<br />
писательство для женщин – средство отделить себя от мира мужчин (“пусть,<br />
хоть, по крайней мере, удивляются”). Но неизбежно наступает момент, по<br />
мнению К.Вольф, когда женщина, которая пишет, уже не выражает ничего и<br />
никого, кроме самой себя – а кто уж она такая… Это и есть особенность<br />
женского жизненного опыта. На примере профессии поэта, провидца, жреца -<br />
профессии, коренящейся в культовой магии, – яснее всего можно наблюдать<br />
такой процесс; женщина, прежде бывшая её носительницей, теперь либо<br />
53
вообще от неё отстраняется, либо превращается в объект. Поэтому так близка<br />
писательнице ее героиня – Кассандра.<br />
Это образ, переосмысленный писательницей в контексте конкретных<br />
исторических событий сегодняшнего дня. Как говорит сама К.Вольф: «Я<br />
решила руководствоваться своим личным опытом» [Вольф 1991: 231]<br />
Писательница “вскрывает” образ Кассандры, каким она видит его изнутри.<br />
«Вот как я представляю себе теперь историю Кассандры: Кассандра, старшая<br />
дочь и любимица троянского царя Приама, живо интересуется вопросами<br />
общественной жизни и политики, не хочет, подобно своей матери и своим<br />
сёстрам сидеть у домашнего очага, не хочет выходить замуж. Она хочет чемунибудь<br />
научиться. Для женщины знатного рода единственно возможная<br />
профессия – жрица, прорицательница. Кассандра получает эту<br />
привилегированную профессию, предполагается, что она будет исполнять свою<br />
должность рутинно. Но как раз она этого не хочет и не может потому, что<br />
уверенна: на свой лад она лучше сумеет послужить родичам и согражданам, с<br />
которыми она ощущает глубокую внутреннюю связь, она осознаёт: родичи ей<br />
уже не родичи, а чужие. Болезненный процесс отчуждения, вследствии<br />
которого её – за “ясновидение” – сначала объявляют безумной, а потом бросают<br />
в темницу по приказу отца, которого она так любит. Она “видит” будущее,<br />
потому, что имеет мужество глядеть в глаза настоящему и его правде. Она<br />
сознательно становится аутсайдером, отрекается от всех привилегий,<br />
подвергается издевкам, подозрениям: такова цена независимости» [Вольф 1991:<br />
233]. Эта обширная цитата позволяет разглядеть совершенно иной, отличный от<br />
трактовок предшественников смысл образа Кассандры в понимании К.Вольф.<br />
Когда путь Кассандры – это путь к самоидентификации женщины, процесс<br />
становления личности “иной”, не способной и не желающей жить по раз и<br />
навсегда данным законам. Она не хочет быть объектом чужой воли.<br />
Осознавая своё неравенство, своё второстепенное по отношению к<br />
мужчинам (активным субъектам исторического действия) положение, она всё<br />
же стремится повлиять на ход событий. Но её никто не слушает, потому что,<br />
кроме того, что её пророчества трагические, пророчествует женщина.<br />
Возможно, говорит Криста Вольф устами Кассандры, мужчине бы<br />
поверили (то есть она не соглашается с утверждением, что люди не верят в её<br />
пророчества, потому что это наказание богов). Всё намного проще: она<br />
женщина, значит, её слова не имеют веса. Поэтому Кассандра решает, что роль<br />
рабыни, в определённой мере, хуже, чем смерть: «ценой жизни я отказываюсь<br />
быть рабой роли, которая мне отведена и которая во всём противоречит мне».<br />
Ценою собственной жизни, собственных страданий Кассандра пытается<br />
доказать, что не только окружающий мир влияет на человека, но и человек<br />
влияет на него, вносит в него что-то новое своей деятельностью.<br />
Обобщая сказанное, следует отметить, что античный образ Кассандры<br />
стал в литературе образом, соответствующим не только лишь дару предвидения<br />
и предвидения трагического, но и образом, воплощающим в себе интуитивные<br />
предчувствия человека творческого – художника-творца, обостренно<br />
реагирующего на противоречия современности. Но участие в этой жизни у<br />
54
героинь Украинки и Вольф различно. Если Кассандра Л.Украинки уже и<br />
анализирует происходящее, но все же чувствует ответственность перед своим<br />
народом. То Кассандра Вольф более самостоятельна. Она ищет свой путь в<br />
жизни, ищет свою дорогу, проходя сложный путь самоидентификации: от<br />
общности с семьей, кланом – через общность с народом (троянцами) – к полной<br />
индивидуальной свободе и одиночеству. Это путь лишений и потерь, и образ<br />
этой героини “почти реален”, в нем крайне мало пафосной патетики<br />
патриотического долга.<br />
Обращение к образу Кассандры обнаруживаем и у других авторов, и<br />
всегда в трагической атмосфере. Эволюция образа, его различные авторские<br />
репрезентации, трансформации и трактовки (в том числе и гендерные) могут<br />
служить одним из средств создания обобщенной литературоведческой картины<br />
мира, отражающей особенности соответствующей исторической эпохи.<br />
Список литературы<br />
Шапира Л.Л. Комплекс Кассандры: современный взгляд на истерию. –<br />
М.: Независимая фирма «Класс», 2006. – 176 с.<br />
Поліщук Я. Міфологічний горизонт українського модернізму. – Івано-<br />
Франківськ, 2002.<br />
Малютіна Н.П. Українська драматургія кінця ХІХ–початку ХХ століття:<br />
аспекти родо-жанрової динаміки: Монографія. – Одеса, 2006.<br />
Павличко С. Канон класиків як поле гендерної боротьби // Павличко С.<br />
Фемінізм. – К., 2002. – С.213 – 218<br />
Агеєва В.П. Поетеса Зламу Століть. Творчість Лесі Українки в<br />
Постмодерній Інтерпретації. – К.: Либідь, 1999. – 264 с.<br />
Вольф К. От первого лица. – М., 1991.<br />
Вольф К.Кассандра. Медея. Летний этюд. – М., 2001.<br />
А.Ю.Ивлева (Саранск)<br />
УПОРЯДОЧЕННЫЙ КОСМОС ДЖ.ДЖОЙСА<br />
(ЛИТЕРАТУРА ПОТОКА СОЗНАНИЯ В ЭПОХУ ПОСТМОДЕРНИЗМА)<br />
Эпоху постмодернизма в литературе невозможно представить себе без<br />
литературы потока сознания, родоначальником которой традиционно считают<br />
Джеймса Джойса. Хотя хронологически он несколько не вписывается в<br />
признанные временные рамки культуры постмодернизма (вторая половина ХХ<br />
в.), тем не менее, именно Джойс впервые рассматривает в своем творчестве<br />
проблемы порядка и случайности, а также их оппозиции, которые являются<br />
сквозными для всей эпохи постмодернизма.<br />
Возникая как своеобразное продолжение авангардистских экспериментов,<br />
критически переосмысливших основы дидактично- рационалистического<br />
миропонимания Нового времени, постмодернизм переходит от констатации<br />
несостоятельности глобальных притязаний разума к попыткам обозначить<br />
ориентиры пост-неклассического интеллектуального опыта. Естественный мир<br />
© А.Ю.Ивлева, 2007<br />
55
культуры, согласно концепции постмодернизма, лишен привычной для нашего<br />
сознания иерархичности. Так, все элементы культурного пространства<br />
абсолютно самоценны и равнозначны, всякое деление на «высокое» и «низкое»,<br />
«элитарное» и «массовое» изначально абсурдны. Постмодернизм предполагает<br />
искусство цитирования, авторский монтаж фрагментов наличных культурных<br />
текстов в свободной технике бриколлажа. Личность Художника проявляется<br />
преимущественно в особой манере языковой игры. Реабилитируя человеческую<br />
субъективность, постмодернизм ставит знак равенства между фактом и<br />
фикцией, придает особую значимость продуктивным возможностям<br />
воображения. Следовательно, и философия постмодерна практически<br />
отказывается от традиционных претензий на четко артикулированную истину,<br />
превращаясь в своеобразный генератор метафор и языковых игр, таким<br />
образом, этические приоритеты сменяются эстетическими.<br />
Для постмодернизма характерен интерес к разнообразным формам<br />
спонтанного жизненного опыта, довербального или поливербального<br />
переживания реальности как естественному основанию произвольной<br />
активности сознания. Постмодернизм – как философское направление, это не<br />
классическая концепция, а скорее горькая констатация исчерпанности<br />
творческого потенциала Западной культуры, способной лишь на<br />
тиражирование уже однажды сказанного. Постмодернизм окружает себя<br />
бесконечным количеством символов, расшифровывание которых приводит к<br />
тупику, попытка выйти из него вновь приводит к исходному символу.<br />
Все вышесказанное визуализируется в творчестве Джойса. Писатель<br />
отвергает абсурдность, продолжая расценивать ее как одержимость, но<br />
проникается любовью к связности. Все его творчество – иллюстрация<br />
одержимости формальной организацией. Литературный мир,<br />
сконструированный Джойсом, имеет непосредственное отношение к<br />
католическому мифу. Исследователи жизни и творчества художника<br />
утверждают « В душе идет постоянная борьба двух начал – духовного и<br />
плотского» [Гениева 1982: 38]. И, несмотря на то, что традиционно считается,<br />
что только ранний Джойс хоть сколько-нибудь религиозен, а поздний<br />
полностью избавился от влияния церкви, мы осмелимся опровергнуть это<br />
суждение. Несмотря на то, что символический универсум художника не имеет<br />
ничего общего с католическим мифом, тем не менее, категории, определяющие<br />
этот мир, отбираются согласно учениям христианских святых, в частности,<br />
святого Фомы. Таковы они и в «Стивене – герое» и в «Портрете», и в «Улиссе».<br />
Таким образом, томистские категории – это не покров традиционной<br />
корректности, а новые, внушающие беспокойство обывателю, идеи. Для<br />
Джойса избранная схема позволяет скрыть и проиллюстрировать одновременно<br />
умственную позицию героя, за которой, безусловно, стоит и сам автор. Это<br />
восприятие и видение универсума как Упорядоченного Космоса, дает<br />
неоспоримое определение, в котором все находит свое место и обоснование. По<br />
сути, творчество Джойса – альтернатива средневековых «Сумм». Культура<br />
постмодернизма возникла как «реакция на это иерархизированное видение<br />
универсума, но даже в противостоянии этому видению ей никогда не удавалось<br />
56
полностью отделаться от его очарования, от величественного удобства модели<br />
Порядка, в котором все находит свое оправдание» [Эко 2003: 47].<br />
Логически напрашивается вывод о том, что история современной<br />
культуры представляет собой не что иное, как постоянную оппозицию между<br />
потребностью в порядке и необходимостью разглядеть в мире изменчивую<br />
форму, открытую для случайности и пронизанную возможностями. Однако,<br />
всякий раз, когда философы предпринимали попытки определить это новое<br />
состояние универсума, наполненного движения, они использовали формулы<br />
классического порядка, тем самым обрекая себя на неуспех. Пожалуй, наиболее<br />
живой образ мучений данного толка во всей своей полноте можно найти в<br />
художественном развитии Джойса. В фигуре этого художника данная<br />
диалектика проглядывает образцово – как в прямых высказываниях о поэтике,<br />
дошедших до нас, так и в самой структуре произведений. У Джойса поиски<br />
произведения искусства, предстающего эквивалентом целого мира, движется<br />
всегда в единственном направлении: от упорядоченности средневековых<br />
«Сумм», знакомой ему с детских и юношеских лет, к открытому, постоянно<br />
расширяющемуся и распространяющемуся универсуму, иллюстрацией<br />
которого может служить роман «Поминки по Финнегану». Но, несмотря на<br />
свою, казалось бы, бесконечную свободу, символический универсум Джойса,<br />
обладает моделью порядка, особым правилом прочтения, то есть, заданной<br />
формой. Оппозиция порядок – случайность, составляющая основу картины<br />
мира постмодерна, проникает в художественное произведение помимо воли<br />
автора, который прекрасно осознавая это, не противится данному феномену, а ,<br />
наоборот, строит на нем значительную часть своей поэтики.<br />
Первостепенную цель искусства Джойс видит в истине, не имеющей<br />
ничего общего с дидактикой, а направленной скорее на реальность. Писатель<br />
начисто отвергает морализаторство, отстаивая абсолютную моральную<br />
нейтральность художественного изображения. По мнению художника, красота<br />
содержит в себе нечто духовно вялое и грубо животное, она ограничивается<br />
лишь формой, поверхностью, и потому бесперспективна для искусства.<br />
Джеймс Джойс утверждал всем своим творчеством, что Великое искусство<br />
устремлено только к преследованию истины. В сопоставлении с этим видимым<br />
обязательством непосредственного контакта с повседневной реальностью,<br />
противоречивой кажется позиция, выдержанная в рассказе «Торжество черни»,<br />
в котором художник стремится к уединению и абсолютной изоляции<br />
Эти противоречия, по мнению У. Эко, вовсе не плод простой юношеской<br />
неумеренности художника, они, скорее, зародыш более глубоких противоречий<br />
и противоположных устремлений, существующих на протяжении всего<br />
творческого пути Джойса. С одной стороны, писатель, предлагает реципиенту<br />
точное и беспощадное изображение повседневной человеческой жизни, а с<br />
другой, обнаруживает пример поэзии, несущей откровение (эпифании) Джойса.<br />
Откровение обнаруживает истину, посредством красоты. Джойс не одинок в<br />
поисках красоты, достаточно вспомнить его соотечественника, талантливого<br />
английского писателя и драматурга О.Уайльда. Джойса нельзя назвать адептом<br />
эстета Уайльда, но влияние последнего было значительным. Только Джойс в<br />
57
своих неутомимых поисках идет дальше: для него красиво все, что истинно, то<br />
есть, наполнено смыслом. Впрочем, и здесь без, ставшего для нас<br />
противоречия, не обойтись. Прекрасное в сиянии истинного у Джойса<br />
предстает не как истина, прекрасная как таковая, но беспричинная красота,<br />
возникающая благодаря силе символа–образа и становящаяся по сути<br />
единственно возможной истиной. Идея художника о совпадении<br />
беспорядочности с ясновидением, скорее можно отнести к элементам<br />
символизма, унаследованного у Ибсена, Уайльда, Малларме. С другой стороны,<br />
содержащиеся в книгах поэта намеки на космическую великую память, скорее<br />
элементы теософии, усвоенной, благодаря контактам с Йейтсом. В свете<br />
данных наблюдений определение Прекрасного, как сияния Истинного<br />
окрашивается в двусмысленные тона: теперь уже Красота обосновывает<br />
Истину, а не наоборот. Возможно, во имя Красоты писатель выдвигает<br />
принцип безличности произведения искусства, столь типичный для поэтики<br />
Джойса. Художник будто бы абстрагируется от всего происходящего, делается<br />
равнодушным по отношению к своим героям, позволяя им жить предельно<br />
самостоятельно. Ясно, что по меньшей мере теоретически, драматическая<br />
форма для писателя представляет собой настоящую и подлинную форму<br />
искусства. Тем не менее, возникает целый ряд проблем относительно верного<br />
истолкования понятия безличности. Это понятие означает бегство от эмоций, но<br />
не отказ повествовать о них, для автобиографии, психологических схем,<br />
типичных для ряда авторов, проблема состоит в том, чтобы стать объективным<br />
сплетением ритмики текста и его символов. В этом смысле, роман Джойса<br />
«Улисс», может быть в одно и то же время огромной автобиографической<br />
картиной и замкнутым лингвистическим универсумом, значимым самим по<br />
себе, без каких-либо внешних отсылок, когда историография и метафизика<br />
излишни.<br />
Если немного отвлечься от легенд, созданных о Джойсе им самим, его<br />
биографами, отечественными и западными исследователями его творчества,<br />
философами–постмодернистами, то многое в его творческом наследии<br />
становится понятнее, проще и тривиальнее. Безмерно запутанная оппозиция<br />
порядка и случайности, включающая в себя множество составляющих, часть из<br />
которых мы уже упомянули, может быть интерпретирована в русле<br />
аристотелевской методологии: психологическое отношение произведения<br />
искусства к реципиенту, конструктивная логика произведения. Безусловно, мы<br />
не можем говорить о классической платонической составляющей данной<br />
методики, так как у Джойса она осложнена эстетическими томистскими<br />
формулировками. Очевидно, что художник приходит к мысли о сугубо<br />
структурной ценности произведения искусства, выражающей только<br />
собственную законность и не претендующую на универсальность и<br />
законодательство символического универсума. Рассуждая таким образом,<br />
Джойс углубляет и развивает и аристотелевскую методику, и томизм,<br />
нанизывая на них все новые и новые значения и символы, и, наконец,<br />
структурные основы символизма писателя, успешно маскируются, становясь<br />
едва узнаваемыми.<br />
58
Уайльд проповедовал идею «искусства ради искусства», а святой Фома<br />
утверждал, что прекрасным можно считать то, что приятно на вид. Однако,<br />
средневековая теория говорит об искусстве в широком смысле, устанавливая<br />
критерий ремесленной честности: красиво то, что служит своей конечной цели.<br />
Джойс, умело подменяя понятия, и действуя по внешним словесным, а не<br />
значимым атрибутам, с ловкостью казуиста прячет под средневековыми<br />
одеждами высказывания, принадлежащие Уайльду, для которого всякое<br />
искусство абсолютно бесполезно. Формализм логики, реальности, обыденности<br />
подсказывает Джойсу путь разрешения конфликта: сюжетного и реально<br />
жизненного. Художник переносит запутанность сознания и человеческого<br />
бытия в литературу, где, по его желанию, хаосу может быть навязан порядок.<br />
Так Джойс пытается улучшить человеческое в человечестве, создавая<br />
упорядоченный космос, озаряющий людей светом другого мира.<br />
Список литературы<br />
Гениева Е.Ю. Джеймс Джойс // Джойс Дж. Дублинцы. Портрет<br />
художника в юности. М.: Прогресс, 1982. С.7–38.<br />
Эко У. Поэтики Джойса. СПб.: Symposium, 2003. 490 c.<br />
А.В.Касьянов (Пермь)<br />
БИБЛЕЙСКИЙ И ЛИТЕРАТУРНЫЙ КОНТЕКСТЫ<br />
РОМАНА Ф.ГОРЕНШТЕЙНА «ПСАЛОМ»<br />
«Роман-размышление о четырех казнях Господних» (как назвал<br />
произведение сам автор) состоит из пяти частей. Каждая часть включает:<br />
«библейское предисловие» – вступление и «притчу» – фабульную часть; и<br />
рассказывает об одной из казней Господних, обрушившихся на землю, как<br />
предсказывал библейский пророк Иезекииль 1 :<br />
В заключительной части романа – «Притче о разбитой чаше» –<br />
рассказывается о «пятой казни»: «может, самая страшная, пятая казнь<br />
Господня, казнь, возвещенная через пророка Амоса, как четыре прежних<br />
возвещены были через пророка Иезекииля : от пятой казни – жажды и<br />
голода по Слову Господнему – не спасется нечестивец . От голода по<br />
Слову Господню, от жажды по утешению Господню умрет нечестивец в муках.<br />
Зато праведник насытится Словом Господним» [446] 2 .<br />
Герои последней притчи стремятся постичь библейские истины.<br />
Андрей Копосов, сын Дана-Антихриста от Веры Копосовой, вникая в<br />
смысл Евангелия, находит его противоположным современной церкви,<br />
проповедующей «языческое христианство». «Чуждая Христу христианская<br />
топь метафизических вопросов отняла у западной культуры значительную<br />
часть ее духовной силы, – рассуждает герой, – не давая подойти к тем<br />
библейским истинам, которые лежат в фундаменте бытия» [341]. Текст<br />
Священного Писания становится для него воспринятым откровением: «когда<br />
Андрей перестал себе доверять и пал духом, он прочел о Моисеевых<br />
© А.В.Касьянов, 2007<br />
59
скрижалях с каким-то чувством восторженного удивления, точно <br />
совершил вдруг восхождение за истиной куда-то вверх, в гору…» [342 – 343].<br />
Несомненно, здесь присутствует реминисценция, отсылающая к ветхозаветным<br />
временам: «И сказал Господь Моисею: взойди ко Мне на гору» (Исх. 24: 12);<br />
«Когда сходил Моисей с горы Синая, и две скрижали откровения были в руке<br />
, то Моисей не знал, что лице его стало сиять лучами оттого, что Бог<br />
говорил с ним» (Исх. 34: 29). Через духовные искания Копосова автор отсылает<br />
читателя к великому освободителю и законодателю еврейского народа первому<br />
библейскому пророку Моисею. Параллель духовных исканий героя с<br />
ветхозаветным эпизодом трактуется Горенштейном как «Исход из проклятого<br />
пространства» неверия, заблуждений, идолопоклонства, как «Исход в его<br />
Библейском понимании» [см.: Васильева 2005]. В сюжетном построении<br />
романа эта тема становится лейтмотивом, постоянно пополняющимся<br />
реминисценциями другого порядка.<br />
На примере помешательства Савелия Иволгина проследим контекстное<br />
проявление данного лейтмотива.<br />
Из-за своёго болезненного восприятия женщин, Иволгин пребывает в<br />
полубезумии от неутоленной похоти, в таком состоянии он создает в<br />
алхимической колбе двух «философских человечков». «Савелий, подросток,<br />
болезненный, задумчивый, правда, склонный не столько к мыслям,<br />
сколько к галлюцинациям» [279]. Эта склонность Иволгина к галлюцинациям,<br />
приведшая его в психиатрическую лечебницу, отсылает читателя сразу к двум<br />
шедеврам мировой литературы, – к «Фаусту» и «Мастеру и Маргарите».<br />
Горенштейн искусно объединил плод фантазии Вагнера из гетевской трагедии:<br />
Гомункула – маленькое существо, способное жить лишь в колбе, и клинику<br />
Стравинского из булгаковского романа.<br />
Когда душевнобольному Ивану Бездомному является мастер невозможно<br />
однозначно ответить: реален ли он или это всего лишь игра воображения. «Сон<br />
крался к Ивану, как вдруг решетка (окна, – А.К.) беззвучно поехала в<br />
сторону, и на балконе возникла таинственная фигура, прячущаяся от лунного<br />
света, и погрозила Ивану пальцем» [Булгаков 1989: 18]. С одной стороны,<br />
происходит раздвоение Бездомного, о чём свидетельствует даже авторское<br />
название главы: «Раздвоение Ивана». С другой – «в пользу мастера, <br />
говорит многое. Создатель романа о Иешуа, он в то же время сходит со<br />
сцены, уходит в тень, выступая лишь в качестве первопричины той<br />
неудержимой энергии , которая является источником сюжетного<br />
движения» [Ребель 2001: 108 – 109].<br />
Теперь обратимся к трагедии И.В. Гёте. Второй акт переносит читателя в<br />
незабвенный кабинет доктора Фауста, где во время странствий доктора<br />
трудится его ученик Вагнер. Мефистофель доставляет сюда Фауста как раз в<br />
тот момент, когда Вагнер по «таинственным рецептам созидает» Гомункула:<br />
«О боже! Прежнее детей прижитье<br />
Для нас – нелепость, сданная в архив.<br />
Тот нежный пункт, откуда жизнь, бывало,<br />
С волшебной силой проистекала,<br />
60
568].<br />
<br />
Роднила близкий мир, потом – чужой.<br />
Всё это выводом бесповоротным<br />
Отныне предоставлено животным,<br />
А жребий человека так высок,<br />
Что должен впредь иметь иной исток». –<br />
С вызывающей гордостью говорит Вагнер Мефистофелю [Гете 2002:<br />
Образ Гомункула – один из наиболее трудно поддающихся толкованию<br />
[Аникст 1979: 7 – 21]. У Гомункула – своя жизнь, почти трагическая, во всяком<br />
случае, кончающаяся гибелью. Однако, именно в его жизни и поисках, – прямо<br />
противоположных жизни и поискам самого Фауста, – Гёте даёт разгадку этого<br />
образа. Если Фауст томится по безусловному, – т.е. не связанному законами<br />
пространства и времени 3 , – бытию, то Гомункул, искусственно созданный в<br />
лаборатории алхимика, «скороспелый всезнайка» [Аникст 1979: 18], – для<br />
которого нет ни оков, ни преград в умозрительном плане, – томится по мирской<br />
обусловленности, по жизни, по плоти, по реальному существованию в реальном<br />
мире… Гомункул знает то, что еще не ясно Фаусту. Он понимает, что чисто<br />
умозрительное, чисто духовное начало, как раз в силу своей «абсолютности» –<br />
т..е. необусловленности, несвязанности законами социально-физической жизни<br />
и конкретно-исторической обстановкой – способно лишь на ущербное,<br />
неполноценное бытие. В этом контексте символична и гибель Гомункула, в<br />
бездну океана его «благословляет» древнегреческий философ-материалист<br />
Фалес:<br />
Пленись задачей небывалой,<br />
Начни творенья путь сначала.<br />
<br />
Пройди созданий ряд законный, –<br />
До человека далеко.<br />
Гомункул садится на Протея-дельфина» и, в итоге, разбивается о трон<br />
Галатеи (понимаемой в контексте трагедии как некая всепорождающая<br />
космическая сила). Его смерть служит предупреждением Фаусту в час, когда<br />
он, казалось бы, достигает цели своих стремлений: приближается к<br />
абсолютному, – к вечной красоте, воплощенной в образе Елены.<br />
Итак, Гомункул Вагнера и философские человечки Савелия в<br />
художественной реальности обоих произведений имеют двоякую природу. С<br />
одной стороны, они – всего лишь плод фантазии своих создателей, их<br />
воспаленные грёзы, их галлюцинации. «Образы, – как утверждает выдающийся<br />
отечественный психолог и философ С.Л. Рубинштейн, – которыми оперирует<br />
человек, не ограничиваются воспроизведением непосредственно воспринятого.<br />
Перед человеком в образах может предстать и то, чего он непосредственно не<br />
воспринимал, и то, чего вообще не было, и даже то, чего в такой именно<br />
конкретной форме в действительности и быть не может….. Под воображением<br />
в самом широком смысле слова иногда разумеют всякий процесс, протекающий<br />
в образах» [Рубинштейн 2000: 295]. С другой стороны, создаваемые<br />
61
воображением образы являются «носителями своего сугубо индивидуального<br />
психо-эмоционального облика». Иными словами, они наделены<br />
«самостоятельной личностной природой», органично развивающейся в<br />
обусловленных рамках данной художественной системы, как её полноправный<br />
персонаж, обладающий психическими свойствами. «Психические свойства – не<br />
изначальная данность; они формируются и развиваются в процессе<br />
деятельности личности» [Рубинштейн 2000: 513].<br />
Как известно, нечто подобное происходит и с литературными образами.<br />
Литературные герои в процессе их создания начинают жить как бы<br />
самостоятельно, по неписаным законам собственной органики, обретают некую<br />
внутреннюю суверенность и, под час, поступают вопреки изначальным<br />
авторским ожиданиям и предположениям.<br />
Нечто подобное происходит и с философскими человечками Савелия<br />
Иволгина. Они обретают некую «суверенность» по отношению к их<br />
«создателю». Иными словами, плод воображения начинает жить<br />
самостоятельной жизнью.<br />
Представляется небезынтересным проследить «хронологически»<br />
сумасшествие Иволгина. Опустим длительную подготовку к алхимическому<br />
опыту, начнём непосредственно с момента «зарождения» философских<br />
человечков:<br />
«Пузырек-зародыш поднялся кверху, да не просто пузырек, а уж нечто<br />
развившееся за ночь, с жилками» [410 – 411]. «С этого момента жизнь Савелия<br />
потеряла всякий смысл для него помимо опыта. Не выходя из дома, <br />
следил он, как бродит в колбе концентрат и пузырек становится все больше. За<br />
месяц четыре раза вливал он менструм, все увеличивая порции. И вот<br />
свершилось…» [411]. В классическом труде С..Л. Рубинштейна «Основы общей<br />
психологии» читаем: «В некоторых патологических случаях выступает резкое<br />
расщепление непосредственного переживания длительности и опосредованной<br />
оценки времени». И далее «шизофреники в состоянии опосредованно<br />
оценить время, но не способны его "ощутить", что связанно с «отрывом<br />
личности от реальности и образованием у нее второго бредового плана<br />
переживания» [Рубинштейн 2002: 254]. Для героя Горенштейна<br />
пространственно-временная реальность поделена на два мира: мир его комнаты,<br />
где находится «колба с философскими человечками», – самый «реальный»,<br />
самый «значимый» для Савелия мир. И мир внешний, вовне комнаты. Чужой,<br />
почти враждебный, он потерял для героя всякий смысл, нивелировался до<br />
биологических потребностей: «Савелий брал с собой термос с чаем, бутерброды<br />
с сыром, колбасой и запирался на целый день, выходя лишь по нужде» [408],<br />
«поел Савелий наскоро и удалился вновь к себе и заперся на ключ» [414].<br />
Однако даже в «своём» мире роль Иволгина двояка: «к Савелию они<br />
(философские человечки, – А.К.) относились со страхом и почтением» [411], «в<br />
ужасе зарыдал Савелий, уже не сердце болело у него, а душа» [420]. Герой,<br />
претендуя на роль бога-творца, в тоже время, даже в своём воображении, не<br />
перестаёт испытывать страх. Над ним довлеет подсознательное беспокойство,<br />
62
которое постепенно наполняет «пространство вымышленной реальности» и<br />
разрушает иллюзорный мир Иволгина:<br />
«– Мама, – тихо сказал Савелий, – мне кажется, что голова у меня стала<br />
маленькой, как булавочная головка, и через нее хотят продеть что-то очень<br />
большое…» [422].<br />
З.Фрейд отмечал, что «индивидуальные психические иллюзии тоже<br />
содержат зерно истины: сознание больного ухватывается именно за такое зерно<br />
и благодаря этому некритически принимает и всю систему иллюзий, на нем<br />
надстроенную» [Фрейд]. Этим наблюдением родоначальника психоанализа<br />
можно объяснить тот факт, что вымысел Савелия в основе своей повторяет<br />
библейскую легенду о сотворении человека: в колбе «вокруг них (философский<br />
человечков, – А.К.) выросло много трав и деревьев, от которых они питались»;<br />
«к Савелию они относились со страхом и почтением» (т.е. так, как Адам и Ева к<br />
Богу) [см.: 411]. Но особенно примечателен финал «крошечных мужчины и<br />
женщины» [411]: «вдруг услышал Савелий нечто шипящее и свистящее, и<br />
увидел, что мужчинка и женщина в колбе вкушают от того деревца, которое<br />
первым выросло и расцвело» [420]. Так, автор воссоздает картину грехопадения<br />
первых людей, которая тут же сменяется концом философских человечков –<br />
«апокалипсисом»: «под крышкой колбы скопился туман вроде облака.<br />
Буквально на глазах сгущалось это облако, и вот оно стало красным, как кровь.<br />
Из кровавого облака полыхнуло, и оба человечка поползли, пытаясь<br />
скрыться от огня. Поблекли краски в колбе, увяли травы, ссохлись<br />
деревья, как при засухе. Вот разверзлась земля в колбе, полыхнуло сильно<br />
огнем, и оба человечка, мужчинка и женщина, упали неподвижно и<br />
происходящим извержением были поглощены» [420].<br />
Если рассуждать метафорически, то, после «вкушения запретного плода»,<br />
«изгнание из рая» пережил только лишь Савелий, сменив «алхимическое<br />
пространство» своей комнаты на лечебницу для душевнобольных.<br />
Впрочем, здесь не менее важен подтекст «апокалипсического» конца<br />
философских человечков. Как нам кажется, автор сравнивает плод фантазии<br />
душевнобольного человека с нашим – реальным, обезумившим или «реально<br />
обезумившим» – миром; явно нуждающимся в «исходе из проклятого<br />
пространства»…<br />
В этом контексте может быть расшифрован и общий финал книги. Мир<br />
постигает пятая казнь Господня – жажда и голод по Слову Господнему, «зато<br />
праведник насытится Словом Господним»:<br />
Излечившийся Савелий; младенец Дан, – сын пророчицы Пелагеи и<br />
Антихриста; Андрей, – пошедший путём обретения истинной веры через<br />
сомнения; и сама Пелагея совершают фактический «исход из проклятого<br />
пространства». Зимний лес становится метафорой чистоты и вечного<br />
обновления жизни: «С такими чувствами, словно в Божий храм, вошли» они «в<br />
зимний лес . И услышали Андрей Копосов, сын Антихриста, Савелий<br />
Иволгин, грешник-алхимик, и пророчица Пелагея, жена Антихриста, голос<br />
Божий ясно, как никогда» [443 – 444].<br />
63
—————<br />
1 «Ибо так говорит Господь Бог: четыре тяжкие казни Мои – меч и голод, и лютых зверей и моровую язву –<br />
пошлю на Иерусалим…» (Иез. 14: 21).<br />
2 Автор воспроизводит здесь сказанное пророком Амосом: «Вот, наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я<br />
пошлю на землю голод, – не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних» (Ам. 8: 11).<br />
Цитаты из романа приводятся только с указанием страниц.<br />
3 Ср.: У философских человечков Савелий спрашивает:<br />
«– Каковы главные идеи мира?<br />
Ответил философский мужчина :<br />
– Главные идеи – это идея Времени и идея Пространства. Идея Времени – религиозная, идея Пространства –<br />
атеистическая. Идея Пространства родила философию и науку, идея Времени – религию и искусство. Однако<br />
позднее произошло кровосмешение. Идея Пространства – созерцательная, и человек способен достичь в ней<br />
иллюзии равенства с Богом. Идея Времени – деятельная, человек чувствует в ней свою слабость перед Будущим,<br />
зависимость от Будущего и нуждается в помощи Господа. Буддизм и античность – идеи Пространства. Библия –<br />
идея Времени. В идее Пространства, идее настоящего, идее красоты, гений достигает величия, но предела<br />
своего он все-таки достигает в идее Времени, идее Будущего» [411 – 412].<br />
Список литературы<br />
Аникст А.А. «Фауст» Гете. – М.: «Просвещение», 1979.<br />
Булгаков М.А. Мастер и Маргарита: [Роман]. – М.: Высш. шк., 1989.<br />
Васильева Э. Мессия – Пророк – Антихрист («Псалом» Ф.Горенштейна)<br />
// Toronto Slavic Quarterly. № 12. 2005.<br />
[http://www.utoronto.ca/tsq/12/vasileva12.shtml].<br />
Гете И.В. Стихотворения. Фауст / Пер. Б.Пастернака. – М.: РИПОЛ<br />
КЛАССИК, 2002.<br />
Горенштейн Ф. Псалом: Роман-размышление о четырех казнях<br />
Господних. – М.: ЭКСМО-Пресс, 2001.<br />
Ребель Г.М. Художественные миры романов Михаила Булгакова. –<br />
Пермь: Изд-во ПРИПИТ, 2001.<br />
Рубинштейн С.Л. Основы общей психологии. – СПб.: Питер, 2000.<br />
Фрейд З. Этот человек Моисей. / Пер. с англ. Нудельман Р.<br />
[http://psyillusions.narod.ru/freyd.html].<br />
Е.Р.Кирдянова (Нижний Новгород)<br />
ХУДОЖЕСТВЕННАЯ КАРТИНА МИРА<br />
НЕМЕЦКОГО РЕАЛИЗМА ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XIX ВЕКА<br />
Литературная палитра Германии этого времени разнообразна: это и<br />
мюнхенский кружок (Пауль Гейзе, Эммануэль Гейбель, Герман Линнг,<br />
Адольф Фридрих фон Шак, позже Г.Фальке, Г.Залюс), и «Молодая<br />
Германия» (Карл Гуцков, Людольф Винбар, Генрих Лаубе, Теодор Мундт,<br />
Густав Кюне), и политические поэты (Георг Бюхнер, Людвиг Бёрне, затем<br />
Георг Гервег, Георг Веерт), и «Heimatkunst» («искусство родного угла» –<br />
очень разнородное по составу своих представителей). Однако в этот период<br />
не создаётся произведений, сопоставимых по своему художественному<br />
масштабу с произведениями эпохи романтизма.<br />
Тем не менее, поиски новой художественной эстетики в творчестве<br />
таких писателей, как Теодор Шторм, Вильгельм Раабе, Теодор Фонтане,<br />
© Е.Р.Кирдянова, 2007<br />
64
увенчиваются успехом, и немецкая литература уже на рубеже XIX и XX вв.<br />
обретает свежие импульсы.<br />
Немецкая реалистическая художественная картина мира может быть<br />
названа синтетической по своей природе, поскольку в ней причудливо<br />
уживались как прежние романтические тенденции, так и новые<br />
художественные принципы. При этом за словом «новые» стоят<br />
разнообразные тенденции: реалистические в общем смысле слова,<br />
натуралистические, символистские, импрессионистические. Такой<br />
синтетизм, на наш взгляд, является определяющей чертой немецкой<br />
литературы второй половины XIX в.<br />
Прежняя романтическая эстетика, давшая выдающиеся результаты и<br />
оказавшая влияние на литературный процесс XIX в. в целом, оставила после<br />
себя мощные художественные импульсы, которые продолжали<br />
реализовываться в новом литературном контексте. Однако содержание и<br />
форма реализации романтической традиции вступали в диалог с новой,<br />
прежде всего реалистической эстетикой. Кроме того, влияние философии<br />
позитивизма вновь актуализировало идеи Просвещения. Векторы<br />
взаимо(противо)действия этих тенденций и формировали диалектически<br />
сложную картину реалистического способа осмысления действительности.<br />
Однако, говоря о реалистичности этой литературной эпохи, нельзя<br />
обойти стороной серьёзные споры современных исследователей о<br />
содержании понятия «реализм» и точности его употребления. Новейший<br />
подход в трактовки этого понятия суммировала Л.Н.Полубояринова:<br />
«…реалистическое «пространство коммуникации» функционирует благодаря<br />
системе обмена представлениями о «реальности», «типичными» для<br />
соответствующего национального коллектива в определённый период его<br />
существования» [Полубояринова 2006: 11]. «Реалистическим» в том или<br />
ином произведении будет то, что читатель (реципиент), расшифрует,<br />
прочитает как реалистическое, узнает в нём своё представление об этой<br />
категории.<br />
Следует признать, что такой коммуникативно-рециптивный подход<br />
весьма продуктивен, поскольку позволяет уйти от канонизированности.<br />
Однако и оне отменяет поиски ответа на вопрос о конкретизации реализма в<br />
национальных литературах и институциональных свойствах реализма как<br />
художественной системы. В связи с этим мы считаем более продуктивным<br />
говорить о реалистической художественной картине мира, особенно<br />
применительно к немецкой литературе второй половины XIX в., поскольку<br />
это позволяет, в некотором роде, примерить существующие отклонения от<br />
общепризнанных реалистических постулатов.<br />
Обозначим два наиболее значимые элементы художественной картины<br />
мира немецкого реализма. Во-первых, диалог с ушедшим романтизмом. При<br />
этом авторы стремятся определить место в современном контексте таким<br />
романтическим идеям как порыв к мечте, поиски истинного,<br />
трансцендентального смысла, проявление двойственности натуры и т.п. В<br />
этом смысле, показательным произведением может быть «Летопись Птичьей<br />
65
слободы» В.Раабе. Здесь представлены три варианта реализации<br />
обозначенного диалога. Три центральных героя – Вельтен, Елена и Карл –<br />
это три вариации на заданную тему. Вельтен – реализация романтической<br />
концепции (герой-мечтатель, непонятый, находящийся в разладе с<br />
окружающей действительностью и уходящий внутренне в мир своей мечты),<br />
Елена – выбирающая между мечтой и действительностью действительность,<br />
благополучие, удобство, деньги, положение в обществе и Карл – наиболее<br />
обычный, средний, каких много. Именно Карлу автор и доверяет рассказ,<br />
поскольку его позиция более объективна: он и сочувствует, он же и видит<br />
минусы сложившихся обстоятельств, поступков и личных качеств друзей (и<br />
самого себя). Карл становится выразителем позиции автора, объективность<br />
(срединность) которой говорит о преимущественно реалистическом пафосе.<br />
Два же других персонажа – суть крайние, заострённые, а потому<br />
романтизированные типа героя-романтика (Вельтен) и уже крепнущей<br />
буржуазии, с её очень расчётливым взглядом на мир (Елена). За одним –<br />
прошлое, за другим – сегодняшний день и будущее. Перед нами образное<br />
соотношение того, что представляет собой типичный романтический<br />
конфликт: конфликт между мечтой и действительностью. Позиция же автора<br />
(устами Карла) обращает эту ситуацию в реалистическую, где обозначены<br />
причины и следствия, обычность, распространённость сходных<br />
обстоятельств, зафиксирована действительная ситуация (а не желаемая или<br />
возможная).<br />
Иной вариант диалога представлен в творчестве Т.Шторма. Он<br />
свободно оперирует романтической образностью, часто обращается к<br />
фольклорным мотивам, включает в повествование элементы таинственного,<br />
необъяснимого (новеллы «Иммензее», «Зелёный лист», «Ганс и Гейнц Кирх»,<br />
«Всадник на белом коне» и др.). Так же он обращается и к романтическому<br />
конфликту между мечтой и действительностью («Иммензее», «Лесной<br />
уголок» и др.). Однако, романтический по своей сути конфликт между<br />
мечтой и действительностью, воплощающийся через множество<br />
романтических приёмов, реализуется при отсутствии мотивов<br />
исключительности и подчеркивание обычности, типичности описанной<br />
ситуации и характеров героев, что говорит о приверженности<br />
реалистической эстетики.<br />
Второй элемент, который следует отметить – это редукция эпичности.<br />
Она проявляется в отсутствии стремления к широкому охвату<br />
действительности, многогранности и углублённости в исследуемую<br />
проблему. Многообразие связей действительности уступает место<br />
лаконичности и фрагментарности одновременно. Это качество мы<br />
обнаружим и в произведениях Раабе, и в произведениях Т.Шторма и<br />
Т.Фонтане. Романы последнего автора, очень выразительны в смысле<br />
отмеченной особенности. Примером может служить роман «Эффи Брист».<br />
Сюжет, сходство которого с сюжетом романа «Анна Каренина»<br />
Л.Н.Толстого довольно очевидно, решён автором очень своеобразно.<br />
Фонтане раскрывает конфликт, целиком сосредоточившись на судьбе Эффи,<br />
66
не расширяя повествование за счёт других сюжетных линий, которые бы<br />
могли оттенить, углубить, очертить масштаб конфликта. При этом Фонтане<br />
всё же говорит о судьбе Эффи, как о типичной.<br />
Фонтане часто использует умолчание, которое позволяет создать<br />
эффект неожиданности происходящего, но от этого автор теряет столь<br />
характерную для реализма позицию автора всеведущего. К тому же автор не<br />
стремится излагать свою развёрнутую позицию по поводу происходящего.<br />
Он словно знает, что тот читатель, который понимает, о чём идёт речь (т.е.<br />
знает сходные, типичные ситуации), не нуждается в авторском руководстве.<br />
Время в романе так же можно назвать редуцированным. Течение его<br />
прерывается, между эпизодами проходят месяцы, годы. Такие «обрывы»,<br />
скорее характерны для новеллы. Повествование теряет связность и<br />
определённость. Опустошённость значения времени особенно очевидна,<br />
когда возмездие за поступок настигает Эффи через семь лет, в тот момент,<br />
когда она далека от прежних иллюзий и слабостей.<br />
Описанные нами особенности только намечают основные направления<br />
анализа и реконструкции художественной картины мира немецкого реализма<br />
второй половины XIX в., явления чрезвычайно противоречивого и<br />
недостаточно исследованного в отечественном литературоведении.<br />
Список литературы<br />
Полубояринова Л.Н. Леопольд фон Захер-Мазох – австрийский<br />
писатель эпохи реализма». – СПб.: Наука, 2006.<br />
В.В.Котлярова (Челябинск)<br />
ПОЛИСТИЛИСТИКА ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНОЙ ДРАМЫ США<br />
XX ВЕКА В КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОЙ ПАРАДИГМЕ<br />
СОВРЕМЕННОЙ ЭПОХИ<br />
В истории развития мировой художественной мысли наблюдается<br />
неустанное стремление к созданию новой эстетики при сохранении и опоре<br />
на могучий классический фундамент. Проблема сосуществования традиции и<br />
новаторства всегда актуальна как предмет дискуссионного осмысления<br />
самого процесса формирования культурологической парадигмы той или иной<br />
эпохи. В данной контексте для понимания своеобразия мирового<br />
литературного развития важно принять во внимание мудрую философскоэстетическую<br />
концепцию И.В.Гёте. В своих рассуждениях об искусстве он,<br />
как известно, исходил из художественной модели «театра жизни», «всякого и<br />
каждого», главная задача которого – «Представить понятной эту жизнь в ее<br />
многочисленных разветвлениях, вызванных как близкими, так и<br />
отдаленными мотивами» [Вагнер 1978: 361].<br />
Жизнь многолика и изменчива; она, помня о прошлом, активно<br />
функционирует в настоящем и, постоянно обновляясь, устремляется в<br />
будущее. Подобно В.Шекспиру, воплощая в своем творчестве принцип<br />
© В.В.Котлярова, 2007<br />
67
историзма, И.В.Гёте – философ, используя образы «Природы, Роста, Частицелого,<br />
Выражения, Реальности творчества, Новой классики, Романа»,<br />
пророчески предсказывал современную концепцию развития мирового<br />
литературного процесса. Мировая литература, согласно данной теории, «это<br />
не поступательно развивающаяся литературная история, не смена в<br />
линейной перспективе «течений» и «направлений», не череда больших<br />
(имперских) стилей – большие стили и свойственная им образцовость<br />
(нормативность, иконологичность) изжили себя и классицизм стал<br />
последним из них, – а разбегание единого, преодоление нормативности,<br />
многоголосье единичных творческих усилий» [Толмачев 2001: 129].<br />
С точки зрения современной культурологии, интересно рассуждение<br />
И.В.Гёте об интернационализме художественной мысли, которая уже «не<br />
европоцентрична» и непреодолимой преграды между «Западом» и<br />
«Востоком» не существует. Исходя из этого, «дух литературы сроден духу<br />
музыки, он дышит там, где захочет, единовременен конкретным поэту и<br />
поэтике, завершающим историю и зачинающим миф прорыва к истории как<br />
сверхчеловечеству, как эстетической бесконечности» [Гёте 1980: 162].<br />
Таким образом, предсказывая современную культурологическую<br />
парадигму, И.В.Гёте утверждает в частном всеобщее, в индивидуальном<br />
общечеловеческое.<br />
Впоследствии данная философско-эстетическая концепция будет<br />
развиваться в теоретических работах поэтического гения XX в. – Томаса<br />
Стернза Элиота. Так, в своей знаменитой работе «Традиция и<br />
индивидуальный талант» (1919) он делает акцент на «чувстве истории»,<br />
которое является основой понимания взаимосвязи традиции и новаторства.<br />
«Чувство истории, – рассуждает Т.С.Элиот, – в свою очередь предполагает<br />
понимание той истины, что прошлое не только прошло, но продолжается<br />
сегодня; «Чувство истории побуждает писать,…ощущая, что вся литература<br />
Европы от Гомера до наших дней, и внутри неё, – вся литература<br />
собственной твоей страны существует единовременно и образует<br />
единовременный соразмерный ряд. Это чувство истории, являющееся<br />
чувством вневременного, равно как и текущего, – вневременного и текущего<br />
вместе, – оно-то и включает писателя в традицию. И вместе с тем оно дает<br />
писателю чрезвычайно отчетливое ощущение своего места во времени, своей<br />
современности» [Элиот 1997: 158].<br />
По нашему мнению, и теория, и художественная практика Томаса<br />
Стернза Элиота уже в первые десятилетия XX в. гениально предугадала<br />
такой феномен современной культуры, как постмодернизм, главным<br />
постулатом которого является интертекстуальность. «Чувство истории»,<br />
теоретически обоснованное в статье «Традиция и индивидуальный талант»,<br />
получило блестящее практическое воплощение в «Любовной песне<br />
Дж.Альфреда Пруфрока (1915) и поэме «Бесплодная земля» (1922).<br />
Элиотовская интертекстуальность проявилась здесь в причудливом сплаве<br />
библейских мотивов; античной, христианской, восточной мифологии; в<br />
обращении к творчеству Данте, В.Шекспира, Д.Донна, Э.Спенсера,<br />
68
Ш.Бодлера. В новаторской поэтике Т.С.Элиота как предсказание<br />
культурологической парадигмы конца XX – начала XXI вв. использован<br />
принцип синтезирования разных искусств – музыки, живописи,<br />
кинематографа.<br />
В еще большей степени явление интертекстуальности обнаруживается<br />
в «Улиссе» (1921) Джеймса Джойса. Это – революция в жанре романа,<br />
предсказание философско-художественных исканий XX в. «Поток сознания»<br />
как основа стиля «Улисса» вбирает в себя весь мировой художественный<br />
опыт. В романе обнаруживается такое оригинальное качество современной<br />
поэтики, как полистилистика – использование сочетания художественной,<br />
<strong>документ</strong>альной и публицистической прозы; научных трактатов, форм и<br />
языка других искусств. Это динамическое соприкосновение разных стилей<br />
порождает многомерное интертекстуальное культурное пространство<br />
романа. Д.Джойс открыл новые художественные возможности не только<br />
жанра романа, но и всей современной литературы, когда предрекал: «XX век<br />
– это стиль». С ним солидаризировался известный теоретик искусства,<br />
поборник создания «другой литературы» – Хосе Ортега-И-Гассет, который в<br />
своих работах 1920-х гг, – «Дегуманизация искусства» и «Мысли о романе»<br />
указывал на значительность для искусства «воли к стилю».<br />
В культурологической парадигме современной эпохи следует особо<br />
выделить такое явление, как полистилистика. В процессе исследования<br />
данного феномена следует, по нашему мнению, опираться на вышеуказанные<br />
открытия и отталкиваться от работ М.М.Бахтина, его концепции «романа как<br />
целого и одновременно многостильного, разноречивого и многоголосого<br />
явления». При этом следует учитывать движение мировой художественной<br />
мысли от модернизма и авангардизма начала XX в. через «новый роман»,<br />
«театр абсурда», «конкретную поэзию» к «новому полифоническому<br />
реализму» и постмодернизму рубежа XX – XXI вв. В современную эпоху,<br />
когда культура мыслится как «вся преемственность, вся – эхо»,<br />
полистилистика стала универсальным художественным средством для<br />
философского обоснования взаимосвязи времен, «своего» и «чужого»,<br />
национального и интернационального. В процессе формирования<br />
современной культурологической парадигмы мировую значимость<br />
приобрели оригинальные работы теоретиков структурализма и<br />
постмодернизма – Ролана Барта, Юлии Кристевой, Жака Деррида, Жана<br />
Бодрийара, Жюля Делёза, Жана-Франсуа Лиотара. Согласно их<br />
рассуждениям, «автор всякого текста превращается в пустое пространство<br />
проекции интертекстуальной игры», в результате чего «все – интертекст»,<br />
«мир как текст», вся литература – своеобразная «эхо-камера». Для<br />
постмодернизма интертекстуальность стала одним из главных принципов<br />
художественной деятельности. В 1970–1980-е гг. в условиях кризиса<br />
гуманизма и традиционных эстетических ценностей постмодернизм вышел<br />
на авансцену современной культуры и обновил модернизм, как считает Ж.-<br />
Ф.Лиотар, «плюрализмом форм и технических приемов, эклектическим<br />
эпатажем, сближением с массовой культурой».. Интертекстуальность ярко и<br />
69
талантливо заявила о себе в самобытном художественном дискурсе<br />
произведений У.Эко («Имя розы», «Маятник Фуко»), М.Бредбери<br />
(«Профессор Криминале»), Д.Барнса («История мира в 10 1\2 главах»),<br />
А.Грея («Бедные – несчастные»), С.Гейма («Агасфер»), Т.Стоппарда<br />
(«Аркадия»), М.Павича (« Хазарский словарь», «Последняя любовь в<br />
Константинополе», «Вечность и еще один день»).<br />
На рубеже XX–XXI вв. постмодернизм сплавил воедино не только<br />
культуры, создавая свою полистилистику, но и времена – прошлое,<br />
настоящее и будущее. Он трансформировал известный принцип Д.Кроче –<br />
«все современно» в девиз – «все современно, исторично и относительно».<br />
В недрах сложной и интересной культурологической ситуации XX–<br />
XXI вв. формировалась и развивалась экспериментальная драма США. Здесь,<br />
начиная с Юджина О'Нила – основоположника национальной социальнопсихологической<br />
драмы, американское театральное искусство XX в. –<br />
феномен разнообразного взаимодействия традиционного и<br />
экспериментального, постоянного обновления и развития сценического<br />
языка посредством как творческого освоения разных стилевых манер, так и<br />
создания оригинальных художественных систем. Творчество Максвелла<br />
Андерсона, Лилиан Хеллман, Теннесси Уильямса, Клиффорда Одетса,<br />
Артура Миллера – свидетельство мудрого синтезирования классических<br />
традиций и новаторских эстетических достижений.<br />
Особое место в истории развития американской драматургии<br />
принадлежит Эдварду Олби и плеяде молодых писателейэкспериментаторов,<br />
создателей «вне-бродвейского» театра второй половины<br />
XX в., среди которых – Д.Гелбер, А.Копит, Д.Ричардсон, К.Браун, С.Шепард,<br />
Ж.-К.Ван Италли, Р.Уилсон, Р.Формен, Ли Брюер, Н.Саймон, Д.Мэмет. В их<br />
творчестве полистилистика становится основой новаторского<br />
художественного мышления, приметой актуализации драматургических<br />
философско-эстетических исканий.<br />
Художественная природа театра Эдварда Олби – выдающегося<br />
современного писателя США – настолько сложна и многообразна, что<br />
критики и литературоведы единодушно относят его к числу наиболее<br />
дискуссионных драматургов нашего времени. В научном мире США<br />
исследователи сближают художественную манеру драматурга то с реализмом<br />
(М.Рутенберг, Х.Бигсби, К. Хьюгс); то с эстетикой «театра абсурда»<br />
(М.Эсслин, Р.Эмэчер, Р.Кон); то с символизмом, натурализмом,<br />
экспрессионизмом, модернизмом (Г.Клермен, Д.Триллинг, А.Стенз,<br />
Л.Каспер). Американская критика упрекает Э.Олби в «подновлении старого<br />
жилья», усматривая в стилевой полифонии его пьес подражание разным<br />
драматическим школам в ущерб оригинальности (Р.Брустейн).<br />
Такое многообразие критических оценок и суждений обусловлено, на<br />
наш взгляд, тем, что свое эстетическое кредо Эдвард Олби сформулировал<br />
весьма противоречиво, отдавая дань восхищения ибсено-чеховской<br />
традиции, с одной стороны, и декларируя принцип: «Необычное.<br />
Невероятное. Неожиданное – вот природа театра», с другой. В этом<br />
70
причудливом сочетании тридиционного и экспериментального драматург<br />
выступает талантливым последователем американских писателей старшего<br />
поколения, начиная с Юджина О'Нила, в художественном мире которого<br />
классическая реалистическая тенденция виртуозно взаимодействует с<br />
модернистскими и авангардистскими приемами письма. Эдвард Олби,<br />
полагая, что «А.П.Чехов несет ответственность за развитие всей мировой<br />
драмы XX века», неустанно экспериментирует с разными стилевыми<br />
системами.<br />
Каждая из его пьес, начиная с таких ранних произведений, как<br />
«История в зоопарке» (1958), «Смерть Бесси Смит» (1959), «Американская<br />
мечта» (1960), «Кто боится Вирджинии Вулф» (1962), имея реалистическую<br />
основу, поражает уникальным стилистическим полифонизмом, когда<br />
эстетика «театра абсурда» сплавляется с элементами символизма,<br />
натурализма, экспрессионизма с целью создания картины дисгармонии и<br />
трагичности социального и человеческого бытия. Чеховская классическая<br />
традиция в сочетании с модернистским художественным комплексом<br />
талантливо обнаруживается в разработке философской проблемы жизни и<br />
смерти в такой пьесе Э.Олби, как «Все кончено» (1971). Самые «темные и<br />
загадочные произведения драматурга – «Крошка Алиса» (1964), «Ящик» и<br />
«Цитаты из сочинений Председателя Мао-Цзе-Дуна»(1968) представляют<br />
философско-эстетическое экспериментаторство в стиле сюрреализма и<br />
неомодернизма, что позволяет писателю создать гротесковый универсальный<br />
космос «бытия и небытия».<br />
По нашему мнению, своеобразным предсказанием данных пьес Э.Олби<br />
и экспериментальной драмы США второй половины XX в. можно считать<br />
«Экстраваганцы» Бернарда Шоу, который в пьесе 1931 г. «Горько, но<br />
правда» писал: «Детерминизм погиб, разрушенный, погребенный вместе с<br />
сотнями мертвых религий».<br />
Это уже был дерзкий вызов реализму, и в произведениях Б. Шоу,<br />
начиная с «Дома, где разбиваются сердца», появились странные персонажи.<br />
Как отмечал сам автор, «в них во всех есть что-то фантастическое, что-то<br />
нереальное и противоестественное, что-то неблагополучное. Они слишком<br />
нелепы, чтобы можно было поверить в их существование. Но они и не<br />
вымысел: в газетах только и пишут, что о них» [Шоу 1979: 23].<br />
То же самое можно сказать и о героях экспериментальных драм<br />
Эдварда Олби.<br />
Э.Олби во многом – последователь Б.Шоу, который свою новую<br />
эстетику обозначил, как «фантастическая реальность», «реальное<br />
фантастическое».<br />
Это было его новаторское стремление отозваться на правду<br />
современной действительности, представшей как хаос и абсурд.<br />
«Наши души теперь в лохмотьях», – безотрадно констатировали<br />
персонажи «Экстраваганц». «Души оказались в лохмотьях» и у героев пьес<br />
Э.Олби, и у героев вышеназванных авторов – создателей экспериментальной<br />
драмы США второй половины XX в. Их неоавангардистский философско-<br />
71
художественный поиск стал альтернативой как реалистического театра, так и<br />
бродвейской «well made play».<br />
В пьесах Э. Олби середины 1990-х гг. – «Морской пейзаж» (1975),<br />
«Дама из Дюбюка» (1980), «Человек с тремя руками» (1983), «Три высокие<br />
женщины» (1991) явственно проступают постмодернистские тенденции.<br />
Появление каждого из этих произведений сопровождала острая полемика в<br />
научных и театрально-критических кругах. Эта дискуссионная атмосфера<br />
была во многом обусловлена склонностью писателя к стилевому<br />
полифонизму, неожиданным экспериментам в сфере взаимодействия<br />
фантастического и реалистического, созданию нового сценического<br />
метаязыка. В наибольше степени новаторское художественное мышление<br />
Э.Олби проявилось в пьесе «Три высокие женщины», которая была<br />
удостоена престижной Пулитцеровской премии. В известной нам рецензии на<br />
данную пьесу крупного театрального обозревателя Р.Брустейна, названной<br />
«Реабилитация Эдварда Олби», особо отмечается искусство создания ее<br />
центрального характера, и вся драма объявлена «личным и<br />
профессиональным триумфом автора». С этим суждением можно полностью<br />
согласиться, поскольку, как нам представляется, в этой пьесе<br />
выкристаллизовывается облик искусства будущего. На это указывают ее<br />
жанровые особенности как философско-аллегорической драмы; вечная тема<br />
жизни и смерти, оригинально пропущенная через призму библейской притчи<br />
о блудном сыне, с одной стороны, и трагизм современного человеческого<br />
бытия, с другой; сочетание предельной условности и реалистической<br />
заостренности в сфере характерологии.<br />
В экспериментальной поэтике пьесы Э. Олби виртуозно использует<br />
эстетику контрапункта, сочетая ее с такими абсурдистскими приёмами<br />
письма, как алогизм, парадокс, повтор ключевых слов и реплик, перебивка<br />
мысли, склонность к непредсказуемости, гротескная игра словами и их<br />
смысловым наполнением. В духе постмодернистского художественного<br />
сознания конкретный характер подменяется здесь предельной абстракцией,<br />
схемой, чертежом, предполагающими субъективное авторское и<br />
читательское восприятие. «Три высокие женщины» («Высокие от<br />
английского – «Tall» – «невероятные, немыслимые, потрясающие,<br />
великолепные, таинственные, непостижимые, загадочные, неразгаданные») –<br />
«АВС» – разные жизненные эпохи человека и человечества – рождение,<br />
расцвет, закат. Эта философская концепция была довольно трагифицирована,<br />
что подтверждает влияние экзистенциализма на театр Эдварда Олби. Так,<br />
«С» в финале пьесы отрицает жизнь, прожитую «А», на что «А» отвечает<br />
репликами об абсурдности существования «С» и «В». Однако появление в<br />
развязке драмы безмолвного молодого человека, беспутного сына<br />
умирающей «А», дарует и ей, и ему духовный ренессанс. Таким образом,<br />
вплетение в экзистенциалистскую философскую концепцию пьесы<br />
библейского мотива возвращения и возрождения блудного сына придает ее<br />
открытому финалу гуманистическую просветленность и позволяет открыть в<br />
ней перспективы развития будущего.<br />
72
Интеллектуальный театр Эдварда Олби, начиная с 1950–1960-х гг.,<br />
возглавляет экспериментальное движение американской драматургической<br />
мысли. Вслед за «мэтром» по пути вызова коммерческому Бродвею, поиска<br />
новых форм и средств художественной выразительности идет талантливое<br />
поколение американских драматургов, критическое умонастроение и дерзкая<br />
полистилистика которых ярко представлена в таких пьесах, как «Связной» и<br />
«Яблоко» Д.Гелбера; «Индейцы» А.Копита; «Каземат» К.Брауна; «Чикаго»,<br />
«Мать Икара», «Ла Туриста» С.Шепарда; «Блудный сын», «Юмор<br />
висельника» Д.Ричардсона; «Америка, ура!» Ж.-К.Ван Италли.<br />
Экспериментальная типологическая общность данных произведений<br />
явственно обнаруживается на уровне поэтики. Это – тяготение к<br />
сатирическим и философско-психологическим жанровым модификациям,<br />
смешение стилей, сознательное ироническое переосмысление традиционных<br />
эстетических 5 XX в., синтезируя европейский и национальный<br />
художественный опыт, на сценических подмостках США появились такие<br />
поборники «вне-вне-Бродвейского» театра, как Л.Уилсон, Р.Формен,<br />
Л.Брюер. В их лучших пьесах – «Падение ангелов» Л.Уилсона,<br />
«Египтология» Р.Формена, «Прелюдия к «Смерти в Венеции» Л.Брюера ярко<br />
обнаруживается стремление сплавить классическую литературную традицию<br />
с модернистскими, авангардистскими и постмодернистскими достижениями<br />
XX в. Так, на путях эффективного синтезирования разных национальных,<br />
интеллектуальных, эстетических, стилевых, методологических достижений и<br />
открытий экспериментальная драма США предугадывает и создает новое<br />
искусство XXI в.<br />
Список литературы<br />
Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.<br />
Барт Р. S/Z. М., 1994.<br />
Вагнер Р. Опера и драма // Вагнер Р.. Избранные работы. М., 1978.<br />
Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975.<br />
Гёте И.В. Собрание сочинений: В 10 т. М., 1980. Т 10.<br />
Ильин И. Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция<br />
научного мифа. М., 1988.<br />
Кристева Ю. Бахтин, слово, диалог и роман. // Вестник московского<br />
университета. Серия 9. Филология. 1995. № 1.<br />
Ортега-И-Гассет Х. Эстетика. Философия культуры. М., 1990<br />
Толмачев В.М. Где искать XXI век? // Зарубежная литература второго<br />
тысячелетия. 1000 – 2000. М., 2001.<br />
Художественные ориентиры зарубежной литературы XX века. М., 2002.<br />
Шоу Б. Три пьесы для пуритан // Шоу Б. Полное собрание пьес: В 6 т.<br />
Л., 1979.<br />
Элиот Т.С. Традиция и индивидуальный талант // Назначение поэзии.<br />
М., 1977.<br />
Albee E. The zoo story. The American Dream. Who is afraid of Virginia<br />
Wolf? The Death of Bessie Smith and other plays. N.Y., 1990.<br />
Albee E. Three tall woman. N.Y., 1995.<br />
73
Adler T. The Pirandello in Albee. The Problem of knowing in “The Lady<br />
from Dubuque» // Essays about Edward Albee. N.Y., 1990.<br />
Amachar B. Edward Albee. N.Y., 1969.<br />
Bigsby Ch. Albee. Edinburgh, 1969.<br />
Purdon S. The limits of reason. «Seascape» as psychic metaphor // Essays<br />
about Edward Albee. N.Y., 1990.<br />
Robinson M. The Other American Drama. N.Y., 1995.<br />
Rutenberg M. Edward Albee: playwright in protest. N.Y., 1969.<br />
Schroeder P. The Presence of the Past in Modern American Drama. N.Y.,<br />
1990.<br />
Т.Г.Лазарева (Курган)<br />
ШОТЛАНДСКИЕ КЛАНЫ И РЫЦАРИ В БИТВЕ ПРИ ОТТЕБОРНЕ<br />
(О КОММЕНТАРИЯХ ВАЛЬТЕРА СКОТТА<br />
К ОДНОЙ БАЛЛАДНОЙ СТРОФЕ)<br />
Баллада «Битва при Оттеборне» (The Battle of Otterborn), впервые<br />
опубликованная в XVIII в. не на лубочных листках, а в сборниках старинной<br />
поэзии (Томасом Перси в 1765 г; затем Ричардом Хердом в 1776 г. и<br />
Вальтером Скоттом в 1802 г.), сразу привлекла к себе особое внимание<br />
исследователей – фольклористов, литературоведов, историков, – достаточно<br />
посмотреть библиографию по этому вопросу [Arngart, 9-11]. Из всех баллад,<br />
бытовавших на территории Пограничья XVIII в., как шотландского, так и<br />
английского, она была самой популярной. Соответственно району бытования<br />
баллады, существовало несколько ее вариантов.<br />
Вариант баллады, приведенный в «Песнях Шотландского Пограничья»<br />
часто пели на территории графства Селкирк, где Скотт занимал пост шерифа.<br />
Баллада рассказывает о том, как в августе храбрый Дуглас (doughty Douglas)<br />
собрал своих родственников – кланы Гордонов, Грэмов, Линдсеев и<br />
отправился грабить английское Пограничье. К нему не присоединился лишь<br />
клан Джардинов (the Jardines), «о чем до сих пор жалеет». Ограбив несколько<br />
поместий, Дуглас подошел к Ньюкаслу, где гарнизоном стоял лорд Перси<br />
(Lord Henry Percy Hotspur). Спор между двумя лордами решался в поединке.<br />
Лорд Перси был сбит копьем лорда Дугласа, и если бы не помощь солдат<br />
Перси, то Дуглас убил бы его. А пока он взял только его меч. Лорд Перси<br />
потребовал повторить поединок и предложил Дугласу подождать его у<br />
Оттеборна. Дуглас согласился ждать только три дня, поскольку там мало<br />
пропитания для его солдат. Шотландцы встали лагерем на ночь, и вдруг паж<br />
лорда Дугласа сообщает, что подходит лорд Перси с войском. Дуглас сначала<br />
не поверил, потому, в спешке собираясь на битву, забыл надеть шлем. В<br />
результате, в поединке с Перси он был смертельно ранен в голову.<br />
When Percy wi’ the Douglas met,<br />
I wat he was fu’ fain!<br />
© Т.Г.Лазарева, 2007<br />
74
They swakked their swords, till sair they swat,<br />
And the blood ran down like rain.<br />
But Percy with his good broad sword,<br />
That could so sharply wound,<br />
Has wounded Douglas on the brow,<br />
Till he fell to the ground.<br />
Умирающий Дуглас позвал к себе своего племянника сэра Хью<br />
Мантгомери (Sir Hugh Montgomery) и приказал похоронить его под кустом<br />
папоротника, но никому не говорить об этом. Сэр Хью отомстил за смерть<br />
своего дяди, захватив в плен лорда Перси. Когда Перси спросил имя своего<br />
победителя и кому он должен вверить свою судьбу, сэр Хью предложил ему<br />
поклониться кусту папоротника 1 . Побежденный отказался, сообщив, что<br />
может довериться только двум своим противникам – лорду Дугласу или Хью<br />
Монтгомери. На этом баллада заканчивается.<br />
The deed was done at the Otterbourne,<br />
About the breaking of the day;<br />
Earl Douglas was buried at the braken bush,<br />
And the Percy led captive away.<br />
Такое случается очень редко, возможно, это единственный случай,<br />
пишет Олоф Арнгарт, автор одной из последних монографий, посвященных<br />
балладе, когда битва небольшого политического масштаба стала сюжетом не<br />
менее семи народных баллад и их вариантов. Но именно это случилось с<br />
битвой при Оттеборне 1388 г. С таким определением исторического значения<br />
этой битвы, однако, ни Скотт, ни многие его соплеменники не согласились<br />
бы. Конечно, для ученого конца XX в. битва двух войск, численностью в<br />
несколько тысяч человек с каждой стороны, на фоне двух мировых войн с<br />
потерями в десятки миллионов, кажется «небольшой политической<br />
важности» (of little political importance). Однако для XIV в., когда шотландцы<br />
вели постоянную борьбу за независимость, эта битва, по мнению<br />
средневековых историков, «не имела себе равных даже в те воинственные<br />
времена» [Скотт 2005: 309].<br />
Все исследователи баллады рассматривают ее на историческом фоне с<br />
подтверждением или опровержениями сюжетных линий и персонажей<br />
историческими хрониками, т.е. используют метод, разработанный Скоттом.<br />
Самым цитируемым историком в этой связи является французский историк<br />
XV в. Фруассар [18]. Скотт, помимо «Хроник» Фруассара 2 , ссылается также<br />
на Фордуна (Fordun’s Latin Scotchronicon) [8], Голиншеда (Hollinshed) [9],<br />
Годскрофта (Godscroft) [10]. Олоф Арнгарт, например, в качестве своих<br />
источников упоминает английского хрониста Томаса Уолсингэма (Thomas<br />
Walsingham, 1395) [20], Джона Маерна (John Maherne, 1415), продолжившего<br />
Полихроникон Рэналфа Хайдена (Ranulph Higden) [14], Хроники Генри<br />
Найтона (Henry Knighton) [7] и Джона Хардинга (John Harding) [19]. Из<br />
шотландских источников ему известна стихотворная Хроника Эндрю<br />
Уинтона (Andrew Wyntoun) [21], Шотландская Хроника Фордуна, которую<br />
75
продолжил Уолтер Бауэр (Walter Bower), а также Хроники Буканана<br />
(Buchanan) [5], Боэция (Boethius/Boece) [4], Годскрофта, Мейджера (Major)<br />
[11] и других историков. Таким образом, Арнгарт противоречит сам себе:<br />
если битва при Оттеборне описывалась с той или иной степенью<br />
подробности большим количеством историков и хронистов, то назвать ее<br />
«малой политической важности» вряд ли представляется возможным.<br />
Самым цитируемым описанием битвы при Оттеборне в работах<br />
историков и филологов является отрывок из «Хроник» Фруассара<br />
[Froissart,392-404 ff.]. Скотт при работе над комментариями к балладе также<br />
обращался к этому труду.<br />
В Предисловии к тексту баллады Скотт, пересказывая Фруассара,<br />
сообщает, что в 1387 г. Джеймс, граф Дуглас, вместе со своим братом графом<br />
Мюрреем вторгся в Нортумберленд во главе трехтысячного войска (по<br />
данным Арнгарта, то были 300-400 рыцарей и 2000 пехотинцев и лучников<br />
[Arngart,13]). В это же время сыновья шотландского короля графы Файф и<br />
Стратерн (Earls of Fife and Strathern) грабили Западное Пограничье<br />
английской территории. Дуглас дошел до Ньюкасла, в котором располагался<br />
гарнизон прославленного Генри Перси, по прозвищу Хотспер (Горячая<br />
Шпора). В сражении под стенами города Дуглас, согласно историческим<br />
<strong>документ</strong>ам, в поединке с Перси захватил знамя англичанина и, подняв<br />
высоко, поклялся, что увезет его в Шотландию и установит на стенах своего<br />
замка Далкейт. Перси же поклялся, что не допустит, чтобы его знамя<br />
пересекло границы Англии и попало в Шотландию. Собрав войска, равные<br />
(шотландские историки утверждают, что значительно превосходящие)<br />
войску Дугласа, Перси напал ночью на лагерь шотландцев у местечка<br />
Оттеборн в 32-х милях от Ньюкасла (15 августа 1388 г.). Битва шла при<br />
лунном свете. Обе стороны сражались храбро и, по свидетельству Фруассара,<br />
никто не хотел уступить противнику ни в доблести, ни в славе. Смертельно<br />
раненый Дуглас приказал скрыть его смерть от сражающихся и поднять его<br />
знамя, дабы не лишить мужества тех, кто пришел с ним. Верные ему сквайры<br />
с кличем «Дуглас! Дуглас!» возобновили натиск на англичан. Благо, в<br />
темноте англичане также не поняли, кого убили, ибо тогда «воспряли бы<br />
духом». На рассвете битва почти закончилась, поскольку к Джеймсу Дугласу<br />
на помощь пришло шотландское войско. Братья Перси, Ральф и Генри, были<br />
захвачены в плен, оставшиеся в живых бежали [Scott 1868: 56-57; Arngart, 13-<br />
20].<br />
Фруассар признал, что из всех битв и сражений, малых и больших,<br />
описанных в его Историях, битва при Оттеборне была самой тяжелой и<br />
упорной (the sorest and best foughten), в которой не было ни трусов, ни<br />
подлецов (without cowards or faynte hertes). Обе стороны проявили всю<br />
доблесть и упорство, на какие были только способны [Froissart, cap.CXliiii;<br />
Arngart, 18].<br />
По мнению Арнгарта, свидетельства Фруассара более соответствуют<br />
действительности, нежели других хронистов, поскольку тот черпал свои<br />
сведения от участников битвы с той и другой стороны и в любом случае<br />
76
сохранял нейтралитет, не испытывая предубеждения ни к тем, ни к другим.<br />
Историки же двух стран описывали битву при Оттеборне соответственно<br />
своим предубеждениям к противнику.<br />
Скотт в собрании «Песни Шотландского Пограничья» (Minstrelsy of the<br />
Scottish Border, 1802–1803) приводит, как уже отмечалось, шотландский<br />
вариант баллады, поскольку английская версия была напечатана в<br />
«Памятниках старинной английской поэзии» Томаса Перси (Reliques of<br />
Ancient English Poetry, 1765) [Percy, 32]. Скотт не анализирует текст баллады<br />
с художественной точки зрения, его интересует историческая подоплека<br />
сюжета и соответствие информации, содержащейся в балладе,<br />
действительным событиям. Поэтому в Предисловии к ней, первое, о чем он<br />
рассказывает, это о месте, где проходила битва. Земля, на которой это<br />
достопамятное событие произошло, сообщает Скотт, в настоящее время<br />
является собственностью Джона Дэвидсона (John Davidson), эсквайра из<br />
Ньюкасла и до сих пор называется Крест Битвы (Battle-Cross) из-за креста,<br />
ошибочно называемого Крест Перси. Этот крест воздвигнут на месте, где, по<br />
предположениям, был убит храбрый лорд Дуглас. Замок Оттеборн, который<br />
Дуглас осадил, с его обширными владениями, в настоящее время является<br />
собственностью Джеймса Эллиса, эсквайра. Он также владеет возвышением<br />
Фодаун Хил (Fawdoun Hill) недалеко от поселения, на котором еще можно<br />
разглядеть, пишет Скотт, следы шотландского лагеря, что полностью<br />
соответствует стихам баллады<br />
They lighted high on Otterbourn. 3<br />
Графские Поляны (Earl’s Meadows) с прекрасным источником под<br />
названием Родник Перси также принадлежит землям Эллиса. Лагерь на<br />
холме Фодаун Хил находится в миле от Креста Битвы. Но, по мнению<br />
Скотта, это нисколько не нарушает исторической правды, поскольку,<br />
учитывая значительные силы противников, а также ярость, с какой они<br />
сражались, естественно, что они постоянно меняли свое местоположение, а<br />
значит, и сражение распространилось по всем окрестностям [Scott 1868: 58].<br />
Рассматривая разные варианты песни, Скотт рассуждает об их<br />
исторической достоверности и соответствии нравам того времени. Он,<br />
например, отзывается о варианте баллады в сборнике Херда (Mr Herd’s<br />
Collection of Scottish Songs and Ballads. Edinburgh, 1774) [12] как о мало<br />
соответствующем действительности, поскольку по ее сюжету Дуглас<br />
погибает не в битве, а в результате предательства. При этом Скотт ссылается<br />
на Годскрофта 4 , по мнению которого, песня шотландцев об Оттеборне<br />
повествует о реальном историческом событии: августовское нападение на<br />
англичан в отместку за грабеж прошлого года, разделение шотландской<br />
армии, часть которой отправилась с Дугласом, а большая часть – с графами<br />
Файфа. Судя по строфе, которую историк привел:<br />
It fell about the Lammas tide,<br />
When yeomen win their hay,<br />
The dochty Douglas ‘gan to ride,<br />
In England to take a prey, –<br />
77
он пользовался вариантом, где Дуглас погибает во время битвы, а не до<br />
нее в результате предательства пажа [Scott 1868: 57]. Однако Годскрофт<br />
сообщает о слухах, согласно которым, Дуглас был убит своим пажом-грумом<br />
за то, что ударил его за медлительность в подготовке оружия к битве. Паж в<br />
отместку плохо застегнул доспехи лорда и в момент, когда схватка с<br />
англичанами достигла своего эпогея, вонзил кинжал в щель между<br />
доспехами. В разных вариантах баллады этот мотив представлен по-разному,<br />
и захоронение великого Дугласа тоже указывается различных местах. По<br />
мнению шотландских историков до Скотта, и сам Скотт считает, что мотив<br />
предательства не имеет под собой никаких оснований, кроме желания<br />
сочинителя найти какую-нибудь необычную причину для гибели столь<br />
выдающегося воина. Скотт рассматривает различные варианты баллады о<br />
предательстве с исторической точки зрения, и все они вызывают у него<br />
большие сомнения. Кроме того, вариант, напечатанный в сборнике Херда,<br />
содержит, по мнению Скотта, очень много неточностей и несуразностей.<br />
Генри Хотспер (Горячая Шпора), например, назван графом Перси, хотя в<br />
действительности он этого титула никогда не носил. Дуглас похоронен не на<br />
поле битвы, как сообщает баллада, а в Мелрозском аббатстве, где до сих пор<br />
стоит его надгробие. И хотя, пишет Скотт, в этом варианте очень много<br />
строф и стихов, совпадающих с английским вариантом из «Памятников»<br />
Перси, однако баллада Херда гораздо короче и менее выразительна. Все<br />
перечисленные недостатки делают ее малопривлекательной для Скотта.<br />
Относительно английского варианта баллады об Оттеборне,<br />
опубликованного епископом Перси, Скотт считает совершенно естественным<br />
предубеждение против шотландцев, поскольку написана она с точки зрения<br />
англичан, их противников. В предисловии к шотландскому варианту он, как<br />
уже было отмечено, не сравнивает тексты, очевидно, считая это излишним,<br />
для него важнее историческая правда. Современным читателям, мало<br />
знакомым с обоими вариантами, однако, не помешает обратить внимание на<br />
разницу, чтобы понять принцип Скотта при публикации баллад.<br />
В английском варианте шотландцы представлены как значительно<br />
превосходящие по количеству английское войско. Приводятся даже цифры: у<br />
англичан войско насчитывало 9000 человек, а шотландское – 44 тыс. 5 Смерть<br />
лорда Дугласа описана так же, как и в шотландском варианте, но о пленении<br />
Генри Перси не говорится ни слова, на него лишь таинственно намекается в<br />
паре строк. Англичане восхваляются за доблесть и оправдываются за<br />
неудачу, а шотландцы критикуются за жестокость. Кроме того, особенно<br />
подчеркивается высокомерное отношение Дугласа к Перси и его воинам. А в<br />
свете смерти Дугласа все его хвастовство и язвительные замечания в адрес<br />
англичан представляются в ироническом свете [Arngart, 24].<br />
Скотт не опровергает точку зрения английского менестреля и не спорит<br />
с антиквариями, напечатавшими его песню со своими комментариями. Он<br />
печатает шотландский вариант с предисловием, в котором основное<br />
внимание уделяет выяснению подлинных имен персонажей, упомянутых в<br />
балладе. В сносках представлены строфы из английского варианта, дабы<br />
78
показать различия между ними, но Скотт оставляет их без комментария. Он<br />
комментирует только одну единственную строфу баллады, где перечислены<br />
шотландские кланы из войска Дугласа. В результате возникает любопытная<br />
картина.<br />
В Предисловии к балладе Скотт пишет, что при всем уважении к<br />
епископу Перси он не может не высказать некоторых сомнений по<br />
отношению к его сведениям об именах, встречающихся в балладах об<br />
Оттеборне и охоте на Чевиотских холмах (баллада «Охота на Чевиотских<br />
холмах», по предположению некоторых ученых, также посвящена битве 1388<br />
г.). «Джон де Ловель, шериф Нортумберленда в 34-й <br />
Генриха VII (John de Lovele, Sheriff of Northumberland, 34 th Henry VII)» в<br />
примечаниях Перси, по мнению Скотта, - это ошибка, поскольку Генрих VII<br />
правил всего 24 года, а под указанным именем, очевидно, подразумевается<br />
Джон де Лаваль (John de Lavale), рыцарь из замка Делаваль (Delavale Castle),<br />
шериф в 34-й год правления Генриха VIII (1509-1547). И вряд ли можно<br />
сомневаться, пишет Скотт, что именно этого рыцаря в балладе называют<br />
«благородный Ловель» (the gentil Lovel). «Сэр Раф, богатый Рагби» (Sir Raff<br />
the rich Rugbe), очевидно, был сэром Ральфом Невилем из замка Рейби (Sir<br />
Ralph Neville of Raby Castle), сын первого графа Вестморленда и кузен<br />
Хотспера. В доказательство своего предположения Скотт указывает, что в<br />
более поздней версии баллады об Оттеборне его называют «сэр Ральф<br />
Рейби» (Sir Ralph Raby), то есть «из Рейби».<br />
Прославленный Хотспер, сын первого графа Нортурберленда, в 1335 г.<br />
был правителем Бервика и губернатором восточного Марча, и в этой<br />
должности просто его обязанностью было отразить нападение Дугласа на<br />
английские земли. Сэр Генри Фитцхью (Sir Henry Fitzhugh), упоминаемый в<br />
балладе, был одним из военачальников графа Нортумберлендского в битве<br />
при Хомильдоне (Homeldown, 1402).<br />
Сведения, данные епископом Томасом Перси о сэре Джоне Эгерстоне<br />
(Sir John Agurstone) из баллады, также кажутся Скотту сомнительными. Этот<br />
персонаж якобы был одним из Хагерстонов из Хагерстона (the Hagerstones of<br />
Hagerston) и принадлежал одному Нортумберлендскому семейству. Однако,<br />
по мнению Скотта, несмотря на превратности военных времен, вряд ли хоть<br />
один из шотландских баронов владел землями в Нортумберленде, в то время<br />
когда англичане захватили города Бервик (Berwick) и Роксбург (Roxburgh) и<br />
лежащие между ними крепости Уорк (Wark), Корнхил (Cornhill) и Норэм<br />
(Norham). Скотт предполагает, что упомянутый в балладе сэр Джон Эгерстон<br />
(Sir John Agurstone) был одним из клана Рузерфордов (the Rutherfords),<br />
баронов Иджерстана, или Иджерстона (Edgerstane /Edgerston), воинственного<br />
семейства, которое долгое время процветало в Шотландском Пограничье.<br />
Его представители именно в описываемый период были вассалами Дугласов.<br />
Критически относясь к пояснениям Томаса Перси о персонажах баллады,<br />
Скотт, однако, благодарен ему за то, что тот перечислил в своих<br />
комментариях всех шотландских графов, участвовавших в битве, - Мантейта,<br />
Букана, Хантли (the Earls of Monteith, Buchan, Huntly), баронов - Максвелла,<br />
79
Джонстона, Суинтона (Barons of Maxwell, Johnston, Swinton) из местечка с<br />
тем же названием. При этом Скотт не преминул сообщить, что семейство<br />
Суинтонов породило очень много выдающихся шотландских воинов. Скотт<br />
особенно благодарен епископу Перси за то, что он упомянул в ряду великих<br />
воинов того времени и сэра Давида (Sir David), или, по замечанию Перси, то<br />
был сэр Вальтер (Sir Walter) Скотт из Бакклю (Scott of Buccleuch), а также<br />
Стюарта из Гэриса (Stewart of Garies) и Мюррея из Кокпула (Murray of<br />
Cockpool). Для Скотта все эти имена – носители исторической памяти, вехи,<br />
по которым можно проследить историю шотландского народа. Может быть,<br />
именно поэтому он в своих примечаниях к балладе ограничивается<br />
историческими справками о кланах, выступивших на стороне Дугласа –<br />
Гордонов, Грэмов и Линдсеев. Все они упоминаются во второй строфе<br />
баллады, которую он услышал в Эттрикском лесу:<br />
He chose the Gordons’ and the Græmes,<br />
With them the Lindesays, light and gay;<br />
But the Jardines wald not with him ride,<br />
And they rue it to this day.<br />
В частности, рассказывая о Гордонах, Скотт ссылается на<br />
свидетельства Раймера (Rymer) [15], который писал, что прославленное<br />
семейство Гордонов первоначально обосновалось на землях клана Гордонов<br />
и Хантли в графстве Бервик и таким образом является родом из Пограничья.<br />
Но в 1300 г. Адам Гордон (Adam de Gordon) был назначен губернатором<br />
Марча, и семейство переселилось в графства Абердин и Инвернес. От<br />
Роберта Брюса, короля Шотландии в 1306–1329 гг., он получил дарственную<br />
на поместье, конфискованное у Давида Стрейболджи, графа Атолла (David de<br />
Straihbolgie, Earl of Athol), но не мог вступить во владение, поскольку граф<br />
вернул себе расположение короля, а с ним и поместье. Джон Гордон,<br />
праправнук Адама, Снова получил хартию на земли Стрейболджи уже от<br />
Роберта II (1371–1390) и теперь окончательно, поскольку Давид, граф Атолл,<br />
последний из рода Стрейболджи, был убит в битве при Килблане (Kilblane).<br />
Эта дарственная помечена 13 июля 1376 г. Джон Гордон, которому<br />
приказали переместиться с территорий, постоянно враждующих между собой<br />
шотландцев и англичан, в земли, населенные горцами, очень сильным и<br />
воинственным народом, сам был выдающимся воином. Многие из его<br />
подвигов описаны в хрониках того беспокойного периода.<br />
В качестве примера таких подвигов, Скотт сообщает своим читателям,<br />
что в 1371–1372 гг. английские пограничники вторглись в земли Гордонов на<br />
территории Восточного Марча в Шотландии и опустошили их. Сэр Джон<br />
Гордон ответил тем же, совершив рейд по Нортумберленду и собрав<br />
огромную добычу. Но когда он возвращался назад с награбленным, на него<br />
неожиданно напал сэр Джон Лилберн (Sir John Lilburne), нортумбериец,<br />
который с превосходящими силами устроил засаду, чтобы перехватить обоз<br />
Гордона. Гордон обратился к своим соратникам с речью, ободрил их и<br />
храбро атаковал англичан. Раз пять побывав на краю гибели, он полностью<br />
разгромил противника, убил многих южан 6 , а их руководителя и его брата<br />
80
взял в плен. По свидетельству приора Лохливена (the Prior of Lochlevin), он<br />
был серьезно ранен, но<br />
“There rays a welle grete renowne,<br />
And gretly prysyd wes gud Gordown.” 7<br />
Вскоре после этого военного подвига сэр Гордон встретился и разбил<br />
на голову сэра Томаса Масгрейва (Sir Thomas Musgrave), прославленного в<br />
английском Пограничье воина, и пленил его. По свидетельству Уинтона, во<br />
всем Пограничье в то время славу делили два человека – сэр Джон Гордон в<br />
Восточном Марче и лорд Джонстон (the Lord of Johnstone) – в Западном.<br />
В другой раз сэр Джон Гордон, говорят, почти захватил своей<br />
внезапной атакой город Бервик, расположенный в Английском Пограничье,<br />
но сил не хватило удержать это преимущество – гарнизон города<br />
значительно превосходил силы Гордона, и последнему пришлось оставить<br />
свое предприятие.<br />
Скотт отмечает, что баллада очень точно представляет этого воина в<br />
войске Дугласа при Оттеборне. Поскольку Гордон владел обширными<br />
северными территориями, то он привел с собой шотландских горцев с<br />
широкими мечами, а с Восточного Пограничья за ним пришли копьеносцы.<br />
Он погиб рядом со своим храбрым предводителем в той смертельной<br />
схватке, и даже английская баллада, по своему тону довольно враждебная по<br />
отношению к шотландцам, повествует о его доблести и благоразумии:<br />
The Yerle of Huntley, cawte and kene.<br />
При всем уважении к достоинствам своего земляка, Скотт все-таки<br />
следует исторической правде и потому уточняет, что титул графа в песне<br />
присвоили ему преждевременно. Графство Хантли было впервые даровано<br />
Александру Ситону (Alexander Seaton), женившемуся на внучке героя<br />
Оттеборна и получившему этот титул от земель Хантли на севере страны.<br />
Скотт всегда считал очень важным отметить связь далекой истории с<br />
современностью, а проследить эту связь наиболее наглядным образом можно<br />
через поколения в семействе некогда прославленных героев. Именно поэтому<br />
его всегда интересовала генеалогия, он постоянно указывает на ныне<br />
живущих потомков некогда прославленных в стране людей. Очевидно, он<br />
считал, что доблесть предков не исчезает, но сохраняется и даже<br />
накапливается с каждым новым поколением. И в данном случае, рассказывая<br />
о клане Гордонов, он сообщает, что помимо старшего сына Адама,<br />
унаследовавшего все титулы рода, сэр Джон Гордон оставил еще двух<br />
сыновей, хорошо известных в истории Шотландии под именами Джек (Jack)<br />
и Тэм (Tam). Первый стал родоначальником Гордонов из Питлерга (the<br />
Gordons of Pitlurg), а второй основал семейство Лесмуар (Lesmoir), или Крэг-<br />
Гордонов (the Craig-Gordons). Эта семья сейчас представлена Джеймсом<br />
Гордоном, эсквайром Крэга (James Gordon, Esq. of Craig), который является<br />
одиннадцатым потомком по прямой линии сэра Джона Гордона.<br />
С точки зрения Скотта, о клане Грэмов тоже нужно сказать уже<br />
потому, что представители его оставили яркий след на страницах<br />
шотландской Истории. Он пишет, что всегда многочисленный и влиятельный<br />
81
в Пограничье клан Грэмов является чисто шотландским. Глава клана Грэм<br />
Нетерби (Netherby) ведет свой род от Джона Сверкающий Меч (John with the<br />
bright sword), сына Мэлис Грэма, графа Ментейтского (Malice Grǽme, Earl of<br />
Menteith), жившего в XIV в. Позднее они стали англичанами, как сказано в<br />
<strong>документ</strong>е, и обосновались на Спорных Территориях (the Debateable Land),<br />
пока Яков VI (очевидно, опечатка и имеется в виду Яков I) не попытался<br />
отправить клан в Ирландию. Объяснение этому факту Скотт нашел в<br />
Декларации Его Величества: «…Все кланы, особенно Грэмы,<br />
показали себя неподходящими для проживания на этих территориях людьми,<br />
вследствие чего все их земли могут быть переданы другим с<br />
доброй и честной репутацией». Тем не менее, отмечает Скотт, в правление<br />
Генриха IV (1399–1413) клан Грэмов Пограничья был еще верен<br />
Шотландской короне, если судить по башне-крепости Грэмов в Анандейле,<br />
Стенам Грэмов в Твидейле и другим замкам на территории Шотландии,<br />
которым они дали свое имя. Больше достоверных фактов о клане Грэмов у<br />
Скотта нет, но он предлагает своим читателям самим сделать вывод: Грэмы<br />
Леннокса и Ментейта (the Græmes of the Lennox and Menteith), всегда готовые<br />
пролить кровь за свою страну, не могли не вступить в войско Дугласа.<br />
Однако больше всего внимания Скотт уделяет клану Линдсеев, также<br />
упомянутому в балладе. Его обширное повествование об этом клане можно<br />
объяснить не особым расположением к какому-либо его отдельному<br />
представителю – современнику Скотта, а исторической памятью,<br />
зафиксированной в именах его представителей. Любимый Скоттом Фруассар<br />
воспел подвиги шотландских рыцарей в Европе, и немалую лепту в<br />
героическую историю Средневековья внесли именно представители клана<br />
Линдсеев. Скотт, завороженный подвигами рыцарей, и особенно<br />
шотландских, не мог не сообщить о них своим читателям.<br />
Примечание о клане Линдсеев начинается с сообщения о том, что<br />
главой его в период битвы при Оттеборне был Давид Линдсей, лорд Гленеск<br />
(David Lindissay, Lord of Glenesk), впоследствии граф Кроуфорд (Earl of<br />
Crawford). Если судить по обычаям того времени, пишет Скотт, он был<br />
совершенным рыцарем. Он выжил в битве при Оттеборне, а потом и в резне<br />
при Хомилдоне (Homildon, 1402 г.). О его силе и сноровке ходили легенды. В<br />
мае 1390 г. он поехал в Англию в поисках приключений, как тó и было<br />
положено рыцарю. Там на Лондонском мосту он бился в поединке с лордом<br />
Уэллсом, английским рыцарем, с таким мастерством и так успешно, что<br />
вызвал у зрителей подозрение, будто прикреплен к седлу. Тогда он, подъехав<br />
к трону короля, без чьей-либо помощи соскочил с седла в полном<br />
вооружении и доспехах и столь же самостоятельно вновь взгромоздился на<br />
него, что свидетельствовало об огромной силе. В 1392 г. Линдсея чуть не<br />
убили при странных обстоятельствах. Скотт приводит свидетельство, взятое<br />
из «Шотландской Хроники» Уинтона. Отряд катеранов (the Caterans), или<br />
диких горцев, неожиданно спустился с Грэмпианских холмов (предгорья) и<br />
занялся грабежом области Ангус (Angus). Шериф этой области Уолтер<br />
Огилви (Walter Ogilvy) и сэр Патрик Грей (Sir Patrick Gray) выступили<br />
82
против них. К ним присоединился сэр Давид Линдсей. Весь их кортеж не<br />
превышал 60 человек, а горцев было более 300. Тем не менее, веря в<br />
превосходство вооружения и дисциплины, рыцари напали на вторгшихся<br />
горцев у местечка Гэсклун (Gasclune) в области Сторман (Stormont). Однако<br />
битва завершилась не в их пользу. Огилви, его брат и многие их сотоварищи<br />
были сброшены с коней и убиты. Линдсей, в полном вооружении, убил очень<br />
многих плохо вооруженных и полураздетых катеранов. Однако когда он<br />
пришпилил одного из них копьем к земле, умирающий горец, собрав все<br />
силы, так ударил своим мечом по ноге, что прорубил кожу стремени,<br />
стальной сапог рыцаря и чуть не отрубил ему ногу. Горец умер, а Линдсея с<br />
трудом вытащили с поля битвы его соратники. Ссылаясь все на того же<br />
Уинтона, Скотт сообщает, что Линдсей известен и тем, что дал отпор<br />
знаменитому Хотсперу (Горячая Шпора). Во время встречи всех правителей<br />
английского и шотландского Пограничья у местечка Холдейн Стэнк (Haldane<br />
Stank) Линдсей обратил внимание на то, что Перси появился в доспехах, хотя<br />
по условиям договора о таких встречах, все должны быть безоружны. Перси<br />
пояснил свое поведение тем, что опасается нападения английских рыцарей,<br />
(хотя сам именно в это время замышлял восстание против своего короля 8 ,<br />
увековеченное в пьесе Шекспира). В ответ на заявление Генри Хотспера<br />
Линдсей воскликнул: «Да, сэр Генри! Я заметил, что Вы гораздо<br />
основательнее вооружаетесь против шотландской пехоты, чем против<br />
английских рыцарей!» Именно поэтому за представителями клана Линдсеев<br />
закрепилась репутация «жизнерадостных и веселых» (light and gay), замечает<br />
Скотт, и трудно сказать, чего для него в этом историческом анекдоте больше<br />
– остроумной шутки или гордости за шотландца.<br />
Скотт, ссылаясь на Фруассара, сообщает, что в битве при Оттеборне<br />
участвовало трое Линдсеев – сэр Уильям, сэр Джеймс и сэр Александр. Сэру<br />
Джеймсу Линдсею пришлось испытать, по мнению Фруассара,<br />
«удивительные превратности войны» (“a strange chance of war”). Как<br />
описывает историк, сэр Мэтью Ридман (Sir Mathewe Reedman), англичанин,<br />
правитель Бервика, поняв, что исход битвы уже решен, начал постепенно<br />
удаляться от основного места сражения. Сэр Джеймс, заметив удаляющегося<br />
всадника, решил воспользоваться случаем и «завоевать себе почести». Он<br />
начал погоню за Мэтью Ридманом. Когда Линдсей приблизился к нему<br />
настолько близко, что уже мог достать копьем, то воскликнул: «Сэр Рыцарь,<br />
повернитесь! И не стыдно Вам так удирать?! Я – Джеймс Линдсей! Если Вы<br />
не повернетесь ко мне лицом, то я ударю вас сзади!» Сэр Мэтью, не<br />
произнеся ни слова, лишь пришпорил коня. И так они мчались еще три мили.<br />
В конце концов, конь сэра Мэтью захромал и упал. Мэтью Ридман соскочил с<br />
него и лишь тогда повернулся к сэру Джеймсу, готовый защищаться с мечом<br />
в руке. Шотландец попытался ударить его копьем в грудь, но сэр Мэтью<br />
уклонился, и копье вонзилось в землю. Английский рыцарь перерубил его<br />
мечом. Сэр Джеймс, увидев, что потерял копье, спешился и вытащил боевой<br />
топорик из-за пояса, который всегда носил с собой сзади, – оружие, которым<br />
любой шотландец владел великолепно. Он начал орудовать им с такой<br />
83
быстротой и лёгкостью, и так наседал на англичанина, что тот с трудом<br />
отбивался даже мечом. Так они сражались довольно долго, и не нашлось<br />
никого из их окружения, кто бы рискнул остановить этот бой. Наконец сэр<br />
Джеймс Линдсей нанес противнику такие быстрые и мощные удары и с<br />
такого близкого расстояния, что меч сэра Мэтью оказался бесполезным в<br />
этой ситуации, а сам рыцарь так запыхался, отражая эти удары, что в конце<br />
концов сдался, произнеся: «Сэр Джеймс Линдсей, я сдаюсь Вам!» Шотландец<br />
в ответ произнес обязательные для всякого рыцарского поединка фразы: «Я<br />
принимаю Вас. Жизнь или смерть (rescue or no rescue)?» Скотт дословно<br />
приводит разговор двух противников, только что бившихся не на жизнь, а на<br />
смерть, дабы показать не только высокий уровень их рыцарственности, но и<br />
отсутствие какого-либо национального ожесточения. Было бы большим<br />
упущением не воспроизвести столь показательный диалог и в данной работе,<br />
дабы полнее представить идею Скотта: нравы той эпохи были далеки от<br />
идей, называемых в современном мире националистическими. Эти же<br />
представления о рыцарстве он разовьет в своей большой работе «Эссе о<br />
рыцарстве» (1814–1818), написанной для Энциклопедии Британника [Scott<br />
1837: 193–262].<br />
И так, рыцарь Ридман на вопрос шотландца: «Жизнь или смерть?»<br />
отвечает: «Жизнь! Поскольку ты вел себя со мной благородно!» – «И ты не<br />
раскаешься в этом (I shall not fayle that)!» – сообщил Линдсей и поднял меч<br />
англичанина. – «Что ты хочешь, чтобы я сделал [для своего выкупа]? Я твой<br />
пленник, ты победил меня [в честном бою]. Я бы с радостью вернулся в<br />
Ньюкасл, а через две недели прибуду в Шотландию в то место, куда<br />
скажешь». – «Я согласен, – ответил Линдсей. – Поклянись своей верой, что<br />
явишься в Эдинбург в течение четырех недель, и куда бы ты не поехал,<br />
объявляй везде, что ты мой пленник». Сэр Мэтью поклялся, что выполнит<br />
все, как велено.<br />
На этих мирных обещаниях рыцари расстались, и Ридман поехал в<br />
Ньюкасл. Но превратности военной судьбы всегда очень причудливы,<br />
считает Фруассар. А вслед за ним и Скотт. Так случилось и Линдсеем. Он, не<br />
проехав и мили, встретил отряд в 500 всадников во главе с епископом<br />
Дарэмским. Линдсей подъехал к отряду, в полной уверенности, что это<br />
шотландцы, а когда понял, что ошибся, – бежать было уже поздно. Епископ<br />
предложил Джеймсу Линдсею сдаться. Разговор между ними тоже очень<br />
показателен.<br />
– Вы кто? – спросил Линдсей.<br />
– Я – еписком Дарэмский.<br />
– Откуда Вы идете, сэр?<br />
– Я иду с битвы, на которой ни разу не пришлось ударить. И эту ночь<br />
хочу провести в Ньюкасле, а Вы должны пойти со мной.<br />
– У меня нет выбора, – ответил Линдсей, – мне придется сделать это. Я<br />
взял в плен, и меня взяли в плен, – таковы превратности войны.<br />
Линдсея доставили в Ньюкасл в покои епископа. Когда Линдсей сидел,<br />
облокотившись на подоконник, в глубокой задумчивости, в комнату вошел<br />
84
сэр Мэтью Ридман. Увидев Линдсея, сэр Мэтью с удивлением воскликнул:<br />
«Сэр Джеймс Линдсей! Что привело Вас сюда?» Сэр Джеймс очнулся от<br />
грустных раздумий и ответил: «Клянусь небом, сэр Мэтью, не я, но судьба<br />
привела меня сюда. Когда мы расстались, я случайно натолкнулся на<br />
епископа Дарэмского и стал его пленником так же, как Вы – моим. Я так<br />
понимаю сейчас, что Вам нет нужды ехать в Эдинбург для уплаты мне<br />
выкупа. Думаю, мы можем произвести обмен прямо здесь, если епископ не<br />
против». – «Отлично, дорогой рыцарь, - ответил Ридман. – Мы вдвоем уже<br />
можем прийти к согласию, приглашаю Вас к себе на обед. А что<br />
касается епископа и наших людей, то они поехали в рейд против вас, и не<br />
могу даже предположить, что мы узнаем по его возвращении». – «Хорошо, я<br />
согласен пообедать с Вами», - ответил Линдсей.<br />
Нельзя не восхититься, вслед за Скоттом, культурой поведения<br />
противников. И гимн рыцарскому поведению (хотя в настоящее время это<br />
выражение подразумевает только отношение к даме) Скотт поет, приводя<br />
строфу из Ариосто:<br />
O gran bontá dè cavalieri antique!<br />
Eran rivali, eran di fè diversi;<br />
E si seulian de gil aspri colpi iniqui<br />
Zper tutta la persona anco dolersi;<br />
E pur selve oscure, e calle iniqui<br />
Insieme vas senza sospetta aversi.<br />
L’Orlando 9<br />
Это единственный комментарий Cкотта к огромному отрывку из<br />
Фруассара.<br />
Вся информация о шотландских кланах, участвовавших в битве при<br />
Оттеборне, казалось бы, не имеет прямого отношения к балладе. Совершенно<br />
излишними кажутся и его уточнения об участниках битвы с английской<br />
стороны, исправления комментариев Томаса Перси и Ричарда Херда<br />
выглядят также ненужными. Рассказы-родословные о великих потомках<br />
современников Скотта, имеющих хоть какое-то отношение к<br />
обстоятельствам битвы, как правило, отбрасываются исследователями. Сам<br />
Скотт не делает никаких выводов, не спорит с английской версией баллады<br />
и, казалось бы, сохраняет нейтралитет. Однако если учесть вписанность<br />
текста баллады в рамку из предисловия и комментариев, а также сноски и<br />
глоссарий, то патриотизм Скотта становится очевиден. Скотт показывает, что<br />
шотландцы выиграли в битве не благодаря численному превосходству, а<br />
потому что шотландские рыцари не уступали английским не только в<br />
храбрости и доблести, но и в мастерстве и искусстве владения оружием.<br />
Среди «дикого» народа было очень много воинов, прославившихся в странах<br />
Европы благодаря своим подвигам. Они изучали и прекрасно знали военное<br />
искусство того времени. Именно поэтому Скотту кажется очень важным<br />
обратить внимание читателей на указание баллады, что клан Джардинов,<br />
вассалов Дугласов, не присоединился к его войску. По его мнению, это могло<br />
быть только из-за кровной мести, столь частой в те времена. Но тем самым<br />
85
этот клан лишил себя возможности проявить свою доблесть и силу и, как в<br />
балладе поется, «об этом жалеет и по сей день».<br />
Кроме того, уважительное отношение к прославленным именам<br />
маркирует представление Скотта о воплощенной в представителях клана<br />
связи времен, материализованном ходе истории. Соответственно, баллада<br />
выступает как о своеобразный исторический <strong>документ</strong> в художественной<br />
оболочке, а комментарий, основанный на свидетельствах современников<br />
описанных событий, как доказательство ее исторической правоты.<br />
—————<br />
1 Фрэнсис Чайлд, автор пятитомного собрания английских и шотландских баллад, сообщает, что требование<br />
Монтгомери к побежденному Перси сдаться кусту папоротника совершенно не соответствует поведению<br />
сражающихся в тот исторический период постоянных столкновений, и совершенно оправдывает презрение<br />
Хотспера к торговцам балладами, которым он отличался [Child, 294].<br />
2 Cкотт пользовался французской рукописью, найденной в библиотеке одного из своих друзей.<br />
3 Они зажгли костры высоко на Оттеборне.<br />
4 Скотт пользовался Эдинбургским изданием «Истории» Годскрофта (1743).<br />
5 Олоф Арнгарт, находясь под магией цифр, выражает свое негодование по поводу поведения шотландцев, и<br />
подтверждение ему находит в воспоминаниях Кэрри, графа Монмаутского (Carey, Earl of Monmouth),<br />
бывшего во время правления королевы Марии правителем всего английского Пограничья. Граф<br />
Монмаутский сообщает, что шотландцы, в соответствии с древней традицией организовывали охоту с<br />
гончими в лесах Пограничья, совершенно не считаясь с установленной границей между Англией и<br />
Шотландией. Другими словами, браконьерствовали в лесах Северной Англии. Кэрри надоело такое<br />
пренебрежение его властью на вверенной ему территории, и он направил против шотландских охотников<br />
отряд, захватил двенадцать знатных шотландцев и продержал их у себя целых три дня, пока те не<br />
пообещали, что больше не будут охотиться на английских землях. Граф отпустил их. Это милосердие<br />
вызывает умиление у современного ученого [Arngart, p.88-89]. При этом Олоф Арнгарт забывает о нравах<br />
того времени и о взаимных грабежах на территории Пограничья. Читателю же нужно помнить, что, согласно<br />
историческим источникам, войско шотландцев было поделено, и в распоряжении лорда Дугласа было 2500-<br />
3000 человек [Arngart, 91].<br />
6 Английское Пограничье расположено к югу от Шотландии, соответственно жителей его шотландцы также<br />
называли южанами.<br />
7 Этот набег будет [всеми] прославлен<br />
А доблестный Гордон удостоен особой почести.<br />
8 Скотт имеет в виду хронику «Генрих IV».<br />
9 Ах, как хороши были старинные эти витязи!<br />
Враги по вере, соперники по любви;<br />
Еще томные всем телом<br />
От боли боевых ударов,<br />
А уж вот они оба с чистым сердцем<br />
Мчат вдвоем по черным чащам и кривым тропам. (Пер. свободным стихом М.Л.Гаспарова). [Ариосто<br />
1993: 26].<br />
Список литературы<br />
Ариосто Людовико. Неистовый Роланд: В 2-х т. – Т. 1. – М.: Наука,<br />
1993. – 575 с.<br />
Скотт В. История Шотландии. Дедушкины рассказы. /Пер. с англ.<br />
Т.Бердиковой, М.Тюнькиной. М.: Б.С.Г.-ПРЕСС, 2005. 479 с.<br />
Arngart, Olof. Two English Border Ballads. The Battle of Otterborn. The<br />
Hunting of the Chaviot //Acta Universitatis Lundensis. Sectio I. Theologica<br />
Juridica Humaniora 18. – GWK GLEERUP Lund (Berlinska Boktryckeriet, Lund<br />
1973) – 100 p. Библиография на с.9-11.<br />
Boethius, H. The Chronicles of Scotland. Compiled by Hector Boece.<br />
Translated into Scotch by John Bellenden, 1531. Ed. R.W. Chambers and E.C.<br />
Batho. Scottish Text Society Publications, Ser. 3, vols 10, 15. Edinburgh 1937,<br />
1941.<br />
86
Buchanan, G. Rerum Scoticarum Historia. Edinburgh 1583. Also: The<br />
History of Scotland. Translated from the Latin of George Buchanan… By John<br />
Watkins. Lodon, 1827.<br />
The English and Scottish Popular Ballads /Ed. by Francis James Child; In 5<br />
vols. – New York: Dover Publications, Inc., 1965. P.289-302.<br />
Chronicon Henrici Knighton. Ed. J.R.Lumby. Chron. & Mem. 1889-95.<br />
Fordun: Johannis de Fordun Scotichronicon, cum supplementis ac<br />
continuatione Walteri Boweri [ante 1449]. Edinburgh, 1759.<br />
Holinshed, R. Holinshed’s Chronicles of England, Scotland and Ireland, I –<br />
IV. London, 1807-08.<br />
Hume of Godscroft, D. The History of the Houses of Douglas and Angus.<br />
Edinburgh, 1644.<br />
Major, J. A History of Greater Britain [1521]. Ed. A.Constable. Scottish<br />
Hist. Society Publications 10. Edinburgh, 1892.<br />
Mr Herd’s Collection of Scottish Songs and Ballads. Edinburgh, 1774. In 2<br />
vols.<br />
Percy, Th. Reliques of Ancient English Poetry, consisting of old heroic<br />
ballads, songs, etc. by Thomas Percy. A New Edition / Ed. by Edward Walford,<br />
M.A. with a Glossary and Life. – London: Frederick Warne and Co., … [1880] –<br />
438 p.<br />
Polichronicon Ranulphi Higden Ed. C. Babington and J.R.Lumby. Chron. &<br />
Mem., 1865-86.<br />
Rymer’s Foedera, A.D. 1377-1391. Ed. J.Caley and F.Holbrooke. Rolls<br />
Series 1869 ff.<br />
Scott W. An Essay on Chivalry // Scott W. Miscellaneous Prose Works. In 7<br />
vols. V. 4. Paris: Baudry’s European Library, 1837. P.193-262.<br />
Scott W. The Poetical Works of Sir Walter Scott, Bart. Vol.1. Border<br />
Minstrelsy.1. Edinburgh: Adam and Charles Black, 1868. P.56-62.<br />
Sir John Froissart’s Chronicles of England, France, Spain, Portugal,<br />
Scotland… Translated from the original French at the command of King Henry<br />
VIII by John Bourchier, Lord Berners. Reprinted from Pynson’s edition of 1523<br />
and 1525. London, 1812.<br />
The Chronicle of John Harding. Ed. H. Ellis. London, 1812.<br />
Thomæ Walsingham quondam monachi S. Albany Historia Anglicana. Ed.<br />
H.Th.Riley. Chron.& Mem. 1864.<br />
Wyntoun, A. De Orygynale Cronykil of Scotland [c. 1420]. Ed. D. Laing.<br />
Edinburgh 1872-1879.<br />
87
Л.С.Лыкова (Пермь)<br />
ОБРАЗ ХУДОЖНИКА В РОМАНЕ ЛИОНА ФЕЙХТВАНГЕРА «ГОЙЯ»<br />
Художник – тот, кто видит вещи не<br />
такими, каковы они, а такими, каков он сам.<br />
Неизвестный автор<br />
Одно только и есть счастие: творить.<br />
Живет лишь тот, кто творит. Остальные –<br />
это тени, блуждающие по земле, чуждые<br />
жизни. Все радости жизни – радости<br />
творчества: любовь, гений, действие – это<br />
разряды силы, родившиеся в пламени единого<br />
костра.<br />
Р.Роллан<br />
«Если и есть художник, взывающий к разгадке, то это Гойя», – сказал о<br />
знаменитом испанском живописце Хосе Ортега-и-Гассет.<br />
Роман Л.Фейхтвангера «Гойя, или тяжкий путь познания» – одна из<br />
возможных отгадок. Жизни и творчеству Гойи посвящали свои работы<br />
многие исследователи, среди которых Хосе Ортега-и-Гассет, Ричард Шикель,<br />
М.Шнайдер, В.Н.Прокофьев. Однако среди всех искусствоведческих и<br />
культурологических работ произведение Фейхтвангера стоит особняком. Это<br />
– роман. Причём своеобразие его заключается в том, что «Гойя, или тяжкий<br />
путь познания» в жанровом отношении представляет собой синтез двух<br />
романных разновидностей: это одновременно роман о художнике и<br />
исторический роман. Фейхтвангер видел в жанре исторического романа, в<br />
первую очередь, возможность «создать простейшим способом иллюзию<br />
действительности», стилизовав свое повествование. Исторический роман для<br />
него – не более чем средство «создания перспективы», позволяющей<br />
претендовать на объективность изображаемой картины мира.<br />
Гойя, пожалуй, одна из самых противоречивых фигур в искусстве<br />
Испании, окутанная флёром мифов, загадок и легенд. Среди исследователей<br />
его творчества нет единого мнения ни о его личности, ни о его биографии,<br />
ни о природе его гениальности. О жизни и творчестве Гойи сохранилось не<br />
много <strong>документ</strong>ов и достоверных свидетельств: испанцы не приверженцы<br />
кропотливого сберегания памятников, долговременной их консервации; как<br />
отмечает Ричард Шикель в своей работе «Мир Гойи», память для испанца –<br />
это история, а история творится в повседневности. Особенно малочисленны<br />
сведения о его детстве и юности, о годах формирования его личности и<br />
становления Гойи как художника.<br />
В своём романе Фейхтвангер кропотливо и убедительно лепит образ<br />
художника, то выверяя имена, факты и события с <strong>документ</strong>альной<br />
точностью, то домысливая, – отчасти из-за скудности достоверных данных,<br />
но главным образом потому, что у писателя была другая задача,<br />
обусловленная его взглядами на функции и содержание исторического<br />
романа. В эссе «О смысле и бессмыслице исторического романа»<br />
Фейхтвангер признаётся, что видит в этом жанре прежде всего возможность<br />
© Л.С.Лыкова, 2007<br />
88
«выразить собственное… мироощущение и создать такую субъективную<br />
картину мира, которая может непосредственно воздействовать на читателя».<br />
Фейхтвангер творит свой мир и своего Гойю.<br />
Автор много внимания уделяет описанию как самого процесса<br />
творчества Гойи, так и результатов этого творчества.<br />
Творчество для Гойи – это, с одной стороны, профессия, ремесло. Он<br />
пишет много, он работает на заказ, причём часто прибегает к помощи своего<br />
помощника и друга Агустина, поручая тому – не слишком талантливому, но<br />
поднаторевшему – дописывать второстепенные по важности части картины<br />
(так, создавая портрет Карла IV, изображающий монарха верхом на коне,<br />
Гойя поручил Агустину написать круп лошади). Сюжеты его картин очень<br />
разнообразны. Хосе Ортега-и-Гассет пишет: «Широчайшая тесситура его тем<br />
не означает ни особого вдохновения, ни особой чувствительности.<br />
Напротив, она свидетельствует о том, что Гойя, подобно прочим испанским<br />
художникам своего времени, заперт в тесных рамках каждодневного труда,<br />
как простой чиновник, выполняющий рутинные поручения» [Хосе Ортега-и-<br />
Гассет 1997: 252].<br />
С другой стороны, выполняя заказы вельмож, Гойя вкладывает в<br />
портреты своё личное отношение к модели, стараясь не польстить<br />
портретируемому, а выявить его характерные черты, показать настоящую<br />
сущность человека, открыть в нём то, что скрыто под маской. И это почти<br />
всегда ему удаётся. Вообще для Гойи, как его изображает автор, не<br />
существует еще проблемы принципиальной неосуществимости творческого<br />
замысла, свойственной героям-художникам, например, позднего романтизма,<br />
– проблемы, которую афористически метко выразил М.Пришвин, сказав:<br />
«Творчество – это страсть, умирающая в форме». Для Гойи же, напротив,<br />
живопись – это и универсальное средство самовыражения, и способ<br />
коммуникации – «всеобщий язык», как определяет это молодой поэт<br />
Кинтана.<br />
Гойя в интерпретации Фейхтвангера – одновременно и блестящий<br />
художник, и гениальный дипломат: изображая на своих портретах высший<br />
свет испанского общества таким, каким он его видит, не скрывая пороков и<br />
недостатков, Гойя остается придворным живописцем, не попадает в опалу<br />
благодаря своей проницательности, «мужицкой хитрости» и умению<br />
разбираться во всех интригах и взаимоотношениях королевского двора.<br />
Противоречие между мироощущением художника, его представлениями об<br />
обществе и власть имущих и необходимостью угодить последним,<br />
выполнить государственный (монарший) заказ постепенно углубляется на<br />
протяжении повествования и достигает своей кульминации в конце (эпизод, в<br />
котором Гойя преподносит в дар королеве серию офортов «Капричос»). И в<br />
этой сложнейшей игре, в которую были вовлечены самые опасные и<br />
влиятельные лица, в том числе Великий инквизитор, Гойя одержал победу.<br />
Эту сверхъестественную гибкость художника отмечал Эрнест Хемингуэй,<br />
который сказал, глядя на «Портрет семьи короля Карла IV»: «Разве это не<br />
шедевр ненависти? Посмотрите, как он выразил своё отвращение к каждому<br />
89
персонажу. Каким же талантом надо обладать, чтобы, так выполнив заказ,<br />
ублажить короля, который, по своей глупости, не видел, каким изобразил его<br />
Гойя перед всем миром?»<br />
Одной из наиболее поразительных черт Гойи было постоянное<br />
стремление к освоению новых техник, новых способов изображения. Уже в<br />
глубокой старости, например, он начал осваивать недавно появившуюся<br />
технику литографии и вырезать фигурки из кости. Для огромного количества<br />
самых разнообразных, невероятных, подчас мифологических,<br />
фантасмагорических образов, рождавшихся в его голове, он умел находить<br />
средства выражения. Так, например, «Гойю всегда привлекали жуткие,<br />
нечеловеческие образы, свидетельствовавшие об иррациональности<br />
окружающего мира и расстроенной психике людей. Он рисовал их в<br />
«Капричос» и «Диспаратес»; они возникают в последние годы его жизни и в<br />
«чёрных картинах» [Шикель 1998: 22]. Открытие Гойей способа передачи<br />
изменённых психических состояний человека, его фантазий, страхов и<br />
призраков делает его в этом смысле предшественником сюрреалистов.<br />
Автор не показывает поры становления художника, не повествует о его<br />
детстве, юности, о периоде ученичества, как можно было бы ожидать из<br />
названия. Уже на первых страницах читателю явлен зрелый, состоявшийся<br />
человек, находящийся в расцвете своей карьеры и многое создавший,<br />
многого достигший на творческом и жизненном пути. Повествование<br />
«застаёт» Гойю как раз в тот момент, когда «его жизнь вошла в колею»,<br />
когда он ощутил благополучие в семейной жизни, пользовался<br />
покровительством знатнейших лиц и был в фаворе у королевской четы, не<br />
знал недостатка в заказах и деньгах. Правда, об этом благополучии автор<br />
говорит уже в прошедшем времени: «…того, что было два дня назад, уже<br />
нет» [Фейхтвангер 1982: 26].<br />
Так в самом начале романа судьба главного героя меняется, совершает<br />
крутой поворот: начинается любовная коллизия, которая станет сюжетной<br />
структурообразующей повествования. Встреча с герцогиней Альба, внезапно<br />
вспыхнувшая страсть к ней дают Гойе импульс к творческому развитию, и на<br />
протяжении всего романа взаимовлияние этих двух сфер, которыми живёт, в<br />
которых существует художник, – любви и искусства – будет составлять<br />
канву повествования. Причём в центре этой истории находится образ гордой,<br />
своенравной и пленительной герцогини Альба. Роман начинается, когда Гойя<br />
влюбляется а герцогиню (тут важен именно факт влюбленности, а не<br />
знакомства, которое остается за скобками повествования. В самом начале<br />
романа Гойя и герцогиня Альба уже знакомы, он уже писал её портрет,<br />
который счёл неудачным, посмотрев на него глазами не просто живописца, а<br />
влюблённого мужчины).<br />
Историки искусства не высказывают полной уверенности в том, что у<br />
Гойи и герцогини Альба была связь. Одним из наиболее убедительных, хотя<br />
и косвенных, аргументов в пользу этого предположения является портрет,<br />
написанный Гойей в 1797 г., после того, как Гойя и герцогиня Альба провели<br />
несколько месяцев в её поместье на юге Испании. Она одета в чёрное, цвет<br />
90
траура, – недавно умер муж, но платье её точно такое же, как у кокетливой<br />
махи. На руке герцогини 2 кольца, на одном надпись – «Альба», на другом –<br />
«Гойя». Она указывает пальцем на слова, написанные на песке: «Solo Goya»<br />
– «Только Гойя» – одно из немногочисленных свидетельств того, что их<br />
отношения носили более интимный характер и не ограничивались<br />
покровительством, оказываемым аристократкой придворному живописцу.<br />
Одним из ключевых моментов романа является создание Гойей,<br />
возможно, самых известных его портретов: «Обнажённая маха», «Одетая<br />
маха» (обе – около 1800 г.). Большинство считает, что на этих картинах<br />
изображена герцогиня Альба, так как ни одна легенда в искусстве не пустила<br />
столь глубокие корни в воображение публики, как романтическое<br />
предположение, что во время своего страстного романа с герцогиней Альба<br />
Гойя увековечил её на этих двух полотнах [Шикель 1998: 68].<br />
Распространению и укреплению этой легенды немало поспособствовал<br />
Фейхтвангер своим романом. Он вдохнул в эту легенду жизнь, сотворил<br />
убедительную мистификацию, соединив вымысел и те немногие косвенные<br />
свидетельства, которые сохранились.<br />
«Гойя, или тяжкий путь познания» – это роман о художнике страстном,<br />
темпераментном, честолюбивом и независимом. Только неистовая, не<br />
изживаемая ничем любовь могла заставить такого человека написать<br />
обнажённую натуру в эпоху господства инквизиции. «Ню» Гойи – это «не<br />
спокойное, реалистическое изучение анатомии человеческого тела; это живая<br />
женщина, реальная, но соблазнительно романтизированная» [Шикель 1998:<br />
68]. Ф. Гойя изумительно передал изменчивую, нежную и одновременно<br />
огненную натуру испанки, о которой ещё великий Мигель Сервантес сказал,<br />
что она – «ангел в церкви, дома, на улице… и дьявол в любви».<br />
Автор не только показывает читателю сам процесс творчества, но и<br />
подробнейшим образом описывает произведения художника, глядя на них<br />
глазами то публики, то Агустина, то самого Гойи, но всегда – на удивление<br />
одинаково проницательно и компетентно. Экфрасис выполняет здесь не<br />
только изобразительную функцию, но и раскрывает читателю личность<br />
художника, помогает понять его через созданные им картины.<br />
Каждое произведение, создание которого показано в романе,<br />
становится и вехой в жизни героя, и значимым элементом сюжета. Судьба,<br />
любовь, страдания и одиночество, тяжёлая болезнь, приведшая к глухоте,<br />
отгородившей художника от остального мира и людей, – всё это тесно<br />
переплетается с его творчеством, жизнь и искусство находятся в<br />
синкретическом единстве и взаимной обусловленности.<br />
«Народность» – одна из ярчайших черт образа Гойи. Фейхтвангер<br />
рисует Гойю, с одной стороны, как типичного представителя испанского<br />
народа, с другой – как выдающегося человека, называя его, ещё не явленного<br />
читателю, «одним из немногих настоящих мужчин в Испании» [Фейхтвангер<br />
1982: 24]. Весь роман до последней своей страницы будет раскрытием и<br />
обоснованием этого тезиса. Примечательно, что автор говорит о главном<br />
герое, заранее (читатель еще не имел возможности составить свое мнение о<br />
91
нём) аттестуя его именно как мужчину, а не как художника. Человеческое в<br />
Гойе занимает Фейхтвангера ничуть не меньше (а может быть, и больше),<br />
чем художническое.<br />
Повествование строится по кинематографическому принципу: от<br />
общего плана – к среднему и далее – к крупному плану: каждая часть романа<br />
начинается обширной экспозицией, из которой читатель узнаёт о<br />
политической, социальной, культурной ситуации в Испании; затем<br />
обрисовывается ближний круг Гойи, и лишь после этого – сам Гойя, его<br />
положение, мысли, состояние, его творчество. Автор вписывает своего героя<br />
в широчайший социокультурный и политический контекст, показывает те<br />
связи, которые существуют между художником и современным ему миром.<br />
Описывая нравы, обычаи, менталитет испанцев того времени, их<br />
гордость, страстность, энергичность, честолюбие, Фейхтвангер неизменно<br />
подчёркивает, что все эти черты в полной мере присущи Гойе. Гойя<br />
бережлив, осторожен и суеверен, как крестьянин, он часто мыслит<br />
народными пословицами и поговорками, многие офорты из серии<br />
«Капричос» содержат в своих названиях и комментариях народные<br />
изречения. Темперамент и гордость Гойи сочетаются в нём с простонародной<br />
изворотливостью, которая помогает ему выходить целым и невредимым из<br />
самых запутанных и опасных жизненных перипетий. Узнав о том, что Гойя<br />
нарушил её запрет на изображение обнаженной натуры, инквизиция<br />
прислала ему приглашение, обычно предшествующее аутодафе, но Гойю, повидимому,<br />
не судили – его картина не была сожжена, а сам художник – не<br />
посажен в тюрьму.<br />
Образ Гойи, созданный Фейхтвангером, – это сплав мифов, догадок,<br />
<strong>документ</strong>альных свидетельств и большой доли авторского вымысла. Мы<br />
рассмотрели лишь некоторые из слагаемых этого образа, достойного более<br />
полного и тщательного изучения.<br />
Список литературы<br />
Фейхтвангер Л. Гойя, или тяжкий путь познания. М., 1982.<br />
Прокофьев В.Н. Гойя в искусстве романтической эпохи. М., 1986.<br />
Хосе Ортега-и-Гассет. Веласкес. Гойя. М., 1997.<br />
Шикель Р. Мир Гойи. 1746–1828. М., 1998.<br />
А.Ф.Любимова (Пермь)<br />
ЖАНР ПРОИЗВОДСТВЕНОГО РОМАНА-АНТИУТОПИИ<br />
Антиутопия, как жанр живой и развивающийся, впитывает в себя<br />
содержательные и эстетические новации современной эпохи, существуя в<br />
системе постмодернизма как явление метахудожественное. Она прибегает<br />
зачастую к приему переосмысления текстов разных жанров, в том числе, и<br />
производственного романа, структура которого складывается уже<br />
классической литературе. Эпоха крупного капитала породила чудовищные<br />
А.Ф.Любимова, 2007<br />
92
формы отчуждения производства от человека, у Э.Золя оно<br />
персонифицируется, изображается как самодостаточное, независимое от<br />
человека, более того, подчиняющее его себе. Рынок («Чрево Парижа», 1873),<br />
модный магазин («Дамское счастье», 1883), шахта («Жерминаль», 1885),<br />
биржа («Деньги», 1891) становятся метафорой человека, свойства которого<br />
переносятся на эти гигантские образы-обобщения. Этот принцип<br />
изображения производственной реальности становится типологическим и в<br />
новое время материализуется в романах А.Хейли: отель («Отель», 1965),<br />
аэропорт («Аэропорт», 1968), автозавод («Колеса», 1971). Человек здесь<br />
смиряется перед метафизическим глобализмом индустриального монстра,<br />
играя по его правилам.<br />
В производственных постмодернистских антиутопических романах<br />
К.Уотерхауза («Конторские будни», 1978), В.Сорокина («Сердца четырех»,<br />
1999), Ф.Бегбедера («99 франков», 2000), Ж.Грегора («Безголовые», 2003)<br />
сам производственный процесс становится высшей онтологической<br />
реальностью. Он сообщает человеку знание об устройстве мира, его законах<br />
и удерживает его в пределах социальной системы. Сфера механической<br />
жизни представляется высшим идеалом, она функционально совершенна и<br />
целесообразна в отличие от сферы физического бытия. Так, гиперреальность<br />
в романе К.Уотерхауза «Конторские будни» – офисы фирмы Альбион.<br />
Тысячи служащих обрабатывают здесь никому неведомые статистические<br />
данные, письма пересылаются из отдела в отдел, молчат телефоны, ничто не<br />
должно нарушить порядок, смысл которого скрыт от всех. Пространство<br />
«Альбиона» расширяется безмерно, читатель узнает, что такие фирмы есть во<br />
всех крупных городах Англии, и она похожи друг на друга как две капли<br />
воды. В мире романа В.Сорокина «Сердца четырех» «вообще не различаются<br />
одушевленная и неодушевленная материя. В книге ведутся интенсивные<br />
производственные процессы, объектами которых могут быть и люди, и<br />
машины» [Генис 1994: 248].<br />
В романе французского писателя Ф.Грегора «Безголовые» в центре<br />
сюжета – гигантская торговая компания. Здесь все заполнено бешеной<br />
деятельностью, но читатель никогда не узнает о мотивах этой активности,<br />
смысл ее недоступен и самим героям. Постмодернистская антиутопия<br />
изобразила людей в состоянии «ошеломления» разума: «Враг затаился. И с<br />
этим невидимым, ничем не выдающим себя врагом они чувствовали себя<br />
неспособными бороться» [Грегор 2005: 81]. Конс, герой романа Грегора, в<br />
попытке найти место для размышлений запирается в туалетной кабинке и,<br />
сидя на унитазе, плачет и говорит себе: «“Посмотри, во что превратилась<br />
твоя жизнь”, не слишком, правда, понимая природу своей грусти, ни того,<br />
какое отношение имело ко всему этому понятие жизни» [Грегор 2005: 82].<br />
Философ Льюис Мэмфорд рассматривает историю цивилизации как<br />
процесс формирования социально-политической мегамашины, целью<br />
которой была «мобилизация большой массы людей и строгая координация их<br />
деятельности во времени и пространстве для достижения заранее<br />
определенной, ясно видимой и рассчитанной цели» [Утопия и утопической<br />
93
мышление 1991: 87]. Производственная корпорация и является одной из<br />
ячеек этой современной мегамашины – доказывает антиутопия. В<br />
художественном мире антиутопического романа время перестало обладать<br />
принципиальными, присущими ему свойствами. Оно бессодержательно,<br />
временной процесс ничего не меняет, здесь все втягивается в «черную дыру»<br />
парадоксов и беспамятства. Герои живут в полном забвении истории,<br />
настоящее для них – день в конторе, офисе, а будущее их занимает как<br />
возможность продолжения настоящего. Угроза увольнения из компании,<br />
когда трагически рушится сама идея постоянства жизни, комментируется в<br />
романе Грегора так: «Незримый перст указывал на ветеранов, словно в чемто<br />
их обвиняя. А теперь в этой невидимой руке оказался зажат кинжал»<br />
[Грегор 2005: 36]. Конс, остро переживая ситуацию, полагает, что<br />
«иерархическая структура компании, организация труда … расположение<br />
зданий, постановка задач и система сбыта товаров» [Там же: 36] должны<br />
остаться неизменными. «Качественно дифференцированное время<br />
превращается в некую однородную среду, где постоянно … присутствуют<br />
раз и навсегда установленные структуры и типы» [Утопия и утопической<br />
мышление 1991: 162].<br />
В производственном антиутопическом романе очень важен мотив<br />
антропологического кризиса, причем, если авангардисты предлагали<br />
антитезу современной машины и уязвимого человека, то постмодернисты<br />
могут синтезировать свойства живой и неживой материи. И та, и другая<br />
настолько несовершенны, что авторская концепция воспринимается как<br />
концепция всеобщего кризиса: деструкция духовных и физических<br />
элементов влечет за собой глобальные катастрофы. Физическим уродством<br />
отмечены одинаковые однорукие швейцары в фирме «Альбион» и ей<br />
подобных. В финале книги В.Сорокина непонятный технологический<br />
процесс превращает тела героев спрессованные кубики с замороженными<br />
сердцами. Производство абсурдно по результатам, оно бесцельно, как и сама<br />
жизнь героев.<br />
В романе Жана Грегора «Безголовые» императив метафоры,<br />
вынесенной в заголовок, выражен в образной динамике. Появление в офисе<br />
безголового начальника отдела Грин-Вуда, потом его зама и все новых<br />
сотрудников породило эпидемию падения голов. У грузчиков сносит головы<br />
на складе, когда они попадают в аварию, у кого-то голова просто остается на<br />
подушке после сна: «Жизнь она такая штука: однажды утром ты<br />
просыпаешься, а головы у тебя больше нет… Случилось то, что должно было<br />
случиться» [Грегор 2005: 92-93].Обыденность гротеска здесь сродни<br />
обыденности сюжета производственной антиутопии. Грузчики Белам и<br />
Стюп, лишившись голов (на них упал поддон), «были живы и здоровы», на<br />
пол не пролилось ни капли крови. «Все прекрасно», – восклицают они.<br />
Отвалившиеся головы многие хранят в банках с формалином.<br />
Устойчивый антиутопический мотив обезличивания человека<br />
акцентирован и у Грегора: на комбинезонах служащих фирмы с некоторых<br />
пор обязателен опознавательный значок, так как идентифицировать человека<br />
94
без головы по телосложению и походке весьма затруднительно. Лишение<br />
метаморфозы обезглавливания всякой таинственности, подчеркивание ее<br />
механицизма, низведение до повседневного акта выводит этот прием за<br />
рамки кафкианской и гоголевской традиции. Скорее, возможно сближение<br />
манеры Грегора с поэтикой образа Салтыкова-Щедрина, «Историю одного<br />
города» которого можно рассматривать в контексте антиутопической<br />
традиции. Органчик из названного романа – прообраз той модели, которая<br />
существует в произведении Грегора: «Градоначальниково тело, облеченное в<br />
виц-мундир, сидело за письменным столом, а перед ним, на кипе<br />
недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно<br />
пустая градоначальникова голова [Салтыков-Щедрин 1975: 46]. Она<br />
требовала ремонта, и часовщик Байбаков пытается ее починить, но у<br />
градоначальника появляется двойник, начинается процесс размножения<br />
голов, который с трудом удается остановить, посадив самозванцев в сосуды,<br />
наполненные спиртом.<br />
В романе Грегора описывается модное увлечение: протезирование<br />
голов. Идеальный образец – голова безупречного исполнителя с короткой<br />
офисной стрижкой, ясными глазами и вечной улыбкой. Кульминационный<br />
момент – в голове начальника отдела Грин-Вуда испортился электронный<br />
механизм, и последствия этого были ужасны: «Язык завалился набок, глаза<br />
смотрели в разные стороны (один в потолок, а другой в пол), а брови<br />
шевелились от статистического напряжения» [Грегор 2005: 129]. Грин-Вуд<br />
пытается оторвать себе голову, потом, когда ему это удалось, служащие<br />
играют ею в футбол.<br />
В антиутопии Грегора конфликт получает своеобразное зеркальное<br />
воплощение. Против безголовых в фирме выступает единственный человек с<br />
головой, но без тела, которого он лишился при несчастном случае. Протез<br />
тела позволяет ему двигаться, а главное, он не утратил своей<br />
индивидуальности и способности мыслить, страдать, любить. Убивая в<br />
отчаянном поединке Грин-Вуда, Конс видит в нем воплощение социального<br />
зла и бездушного автоматизма Системы. Конс – живой человек, по его лицу<br />
течет кровь, он чувствует в себе способность противостоять Власти.<br />
«Что за жизнь, если человеку нельзя посмотреть в глаза» [Грегор 2005:<br />
198] – эта фраза из романа могла бы быть его эпиграфом. Рассматриваемый<br />
жанр, используя метахудожественные символы и приемы деформации<br />
художественного образа, «логику аномалий» философской фантастики,<br />
разрушает грань между реальностью и фантазией, заставляя читателя<br />
поверить в абсурдность и безумие художественного мира антиутопии.<br />
Список литературы<br />
Бегбедер Ф. 99 франков. М., 2003.<br />
Генис А. Треугольник // Иностр.лит. 1994. № 10.<br />
Грегор Ж. Безголовые. М., 2005.<br />
Мэмфорд Л. Миф машины // Утопия и утопические мышления. М.,<br />
1991.<br />
95
Салтыков-Щедрин М. История одного города // Салтыков-Щедрин М.<br />
История одного города. Господа Головлевы. Сказки. М., 1975. Т.44. (Б-ка<br />
всемир.лит.).<br />
Я.Мойсиева-Гушева (Македония, Скопье)<br />
РОЛЬ ВООБРАЖЕНИЯ В ДЕМОНИЗАЦИИ ЖЕНЩИНЫ<br />
Роль воображения как особого вида творческой энергии, которая<br />
участвует в создании мира, может рассматриваться в двух противоположных<br />
аспектах. Один, позитивный, связан с прославлением сущностей, с их<br />
созданием и приумножением, а другой, негативный, сводится к демонизации<br />
чего-либо или преодолению смертности. В статье мы остановимся на втором<br />
аспекте, а именно, на демонизации женщины в представлениях о ведьмах.<br />
Подобные представления используются при анализе сущностей через<br />
оппозиции (верх – низ, восток – запад, женщина – мужчина и т.д.). Впрочем,<br />
речь идет о взаимодействии воображения и универсальных принципов,<br />
актуальных всегда и везде.<br />
Чтобы живо представить себе роль воображения в различных<br />
хронотопических связях, рассмотрим два произведения, рассказ «Отпечаток<br />
сердца на стене» сербского писателя Борислава Пекича из сборника<br />
рассказов «Новый Иерусалим» (1988) и рассказ «Три маленькие ведьмы и<br />
Дерево ночи» македонского автора Влады Урошевича из сборника «Моя<br />
сестра Эмилия» (1994). Сопоставляя два текста, написанных разными<br />
авторами и построенных на различных основаниях (так, Пекич, создавая<br />
воображаемую историю, использует реальных героев и события, а Урошевич<br />
остается в области фантастики), можно обнаружить, что в сфере<br />
воображаемого у них имеются сходные черты. Это сходство внутри<br />
воображаемых структур обусловлено общими системными элементами,<br />
используемыми для создания образов ведьм, а также сходством в манере<br />
повествования, от которой зависит способ представления реальности.<br />
Первая ассоциация, связанная с ведьмами, присутствует еще в<br />
средневековых представлениях о демонизации существ черного цвета. В<br />
комментариях психоаналитиков она всегда обусловлена бедами, тоской и<br />
депрессией, которые вызваны иррациональными страхами перед<br />
опасностями, таящимися в ночи. Ощущение дискомфорта перед мистикой<br />
ночной жизни испытывают и люди, и животные. К нему прочно привязан<br />
детский страх перед черным цветом, символом невидимой разрушающей<br />
опасности, часто сопровождающимся чувством вины. Подобные<br />
конструкции воображения трансформируют страх человека в<br />
разрушительную агрессию [Брил 1993: 44], на этот раз агрессию мужчины по<br />
отношению к женщине. Потребность в демонизации женщины связана с<br />
поворотом от доминировавшего некогда матриархата к патриархату.<br />
Очевидно, что речь идет о трансформации мужских желаний и страхов перед<br />
© Я.Мойсиева-Гушева, 2007<br />
96
неудачами в воображаемые фигуры ведьм. Отсюда и связь ведьм со злом,<br />
основанная на негативной оценке черного. К вышеизложенному добавляется<br />
изоморфизм понятия черного и мрачный символ грязи – густой и липкой<br />
черной жидкости, которая ассоциируется с рождением и смертью. Страх<br />
перед чернотой ночи – это субстанция смерти, темные родовые воды<br />
дьяволицы Лилит, демона ночи, испытывающей непреодолимое желание<br />
поглощать и порождать. Лилит – это подсознательная модель для создания<br />
образов волшебниц, ведьм, безобразных одноглазых существ, которыми<br />
изобилует фольклорная иконография [Durand 1991: 90]. Именно поэтому<br />
воображение помещает все действия ведьм в темноту ночи или связывает их<br />
с черной грязью. Так, в своем рассказе Пекич с тонкой иронией<br />
рассматривает грязь как знак, по которому распознают ведьму: Sutradan sam<br />
se uverio da je valjanje po blatu glavna nevolja Conewdonea. Vrlo brzo pošto se iz<br />
kuće izađe, pogotovo ako se ko za praznik ili svečanost obukao, danju kao god i<br />
noču, na mestu koje se nije dalo predvideti, pa ni zaobići, čoveka su veštice<br />
sačekale, oko njega kolo zaigrale i zakovitlale olujni vir koji bi ga bacio u najbližu<br />
kaljugu... Veštice, dakle, moraju biti jedine čiste žene u crkvi [Pekić 1988: 98].<br />
Последовательно анализируя роль воображения в представлениях о<br />
демонизации существ, Пекич вводит в корпус знаковых индикаторов<br />
нечистой силы кошку. Согласно народным поверьям, кошка, особенно<br />
черная, – это животное, обладающее злыми магическими силами [Стоjковска<br />
2004: 169]. Именно такая кошка в рассказе Пекича указывает на превращение<br />
в нечистую силу. Снять абсурдные обвинения с девушки, на крыше дома<br />
которой видели кошку, не могут даже удивленные протесты главного героя,<br />
на основании слов которого были сделаны выводы: Jesam li ili nisam prstom<br />
pokazao na kuču u kojoj se veštica Winslow preobrazila u lepu devojku, pa u crnu<br />
mačku, i, tek počto je izgorela vratila u pravo obličje gadne babaroge?Rekoh da<br />
jesam, ali da prebražaj nisam video.<br />
– Nisi ni mogao – rekao je Master Walker sumorno. – Niko ga nikad nije<br />
video. To i jeste jedan od najubedljivih dokaza njenog saveza sa đavolom.<br />
Rekoh, takođe da ne znam zašto sam to učinio, zašto sam kriknuo i na<br />
steričinu kuču prst uperio, kad ništa od svega o čemu govori nisam video... [Pekić<br />
1988: 92]. Ничто не может поколебать уверенности охотников за ведьмами в<br />
реальности происходящего. Они способны из такого обыденного<br />
происшествия, как прогулка кошки по крыше, сплести необычную историю.<br />
Достаточно самого присутствия кошки или любого другого знака, который в<br />
антропологической структуре фантазии опознается как демонический, чтобы<br />
начать страшную церемонию. А таких знаков множество.<br />
У Урошевича колдовство связано с жабами, крысами и летучими<br />
мышами, хтоническими существами, порожденными хаосом Апокалипсиса и<br />
символизирующими зло. Согласно поверьям, ведьмы используют<br />
хтонических животных для приготовления волшебных зелий,<br />
одурманивающих людей. Все эти формы жизни, с одной стороны, благодаря<br />
своим кинетическим способностям, способны предсказывать несчастья, а с<br />
другой стороны, ассоциируются с категорией женскости. Подтверждают эти<br />
97
представления и данные лингвистов о том, что в языках некоторых<br />
индейских племен Южной Америки женскость семантически тождественна<br />
анимализму [Durand 1991: 90]. Присутствие чего-то животного, более<br />
низкого, нечеловеческого, не только a propos указывает на женщину, но и<br />
считается нечистым, связанным с представлениями о злобных ведьмах.<br />
В создании имиджа любой ведьмы обязательное место занимает такой<br />
атрибут, как метла. Метла символизирует сверхъестественную силу.<br />
Подметая, ведьма наносит вред человеческой душе. Так думает и охотник на<br />
ведьм, герой Пекича: Naiđoh iznenada na lepojku u prvom redu klupa,<br />
tamnoputu, mršavu i sasvim golu koja je u ruci, mesto Sv. pisma, stezala držalju<br />
metle, uglavljene između butina. Oćuteh neglu ukočenost i hladnoču, istu jezu koju<br />
sam – sad se svega setih – ostio na trgu u King's Lynny kad sam pokazao vešticu<br />
Rebeccu Winslow... [Pekić 1988: 101]. Каждая ведьма летает на метле,<br />
поднимаясь в необозримые высоты, где свободно можно предаваться своим<br />
женским фантазиям. Метла, кроме всего прочего, – это и фаллический<br />
символ, но прежде всего это символ тех сил, с которыми нужно совладать.<br />
Средневековый страх перед злыми силами породил целую науку об<br />
искусстве распознавания и борьбы с ведьмами. Наиболее часто<br />
используемым методом был укол шилом, который применял и борец с<br />
ведьмами, мистер Джон Блэксмит – герой рассказа Пекича: Morali su se,<br />
takođe, nači Satanini znaci, belege podložnosti đavolu, pečati ugovora s njim. Oni<br />
su traženi pomoču tri palca dugog šila, pa kad bi se našli i proboli niti su krv<br />
ispuštali, niti je bodeni inakvu nelagodu osečao [Pekić 1988: 107]. Если кровь у<br />
оцепеневших от ужаса жертв шла плохо, это указывало на их союз с сатаной.<br />
Истекание кровью – это испытание правдой, доказательство, что жертва<br />
разоблачена и призналась в преступлении. Подобное испытание уходит<br />
корнями в архетипические представления о крови. Поэтика крови будит<br />
ассоциации, связанные с рождением, теплом и жизнью [Chevalier 1983: 327],<br />
а отсутствие крови на теле жертвы указывает на нечто неживое,<br />
нехарактерное для человека, ассоциирующееся с колдовством. В оценке<br />
крови содержится амбивалентное мифологическое представление о крови как<br />
об истоке и конце жизни, ассоциирующееся с женским началом и<br />
менструальным циклом. Символика крови связана с жизнью, со смертью, с<br />
цикличностью, с понятием непрерывности и необходимости единства<br />
противоположностей, с темными заклинаниями, которые не только пугают<br />
нас, но и будят любопытство.<br />
Еще один символ, указывающий на цикличность, встречается при<br />
описании реквизита ведьмы. Ведьмы обычно в хозяйстве используют<br />
веретено. Веретено ведьмы представляет собой страшный символ<br />
непрерывного течения времени, повторяемости временных циклов,<br />
возвращающих стародавний образ жизни, когда доминировала женская воля.<br />
Отсюда и поверье, упомянутое в рассказе Пекича, что веретено – это<br />
сильнейшее оружие ведьмы: Verovalo se, a ja iz zanata potvrđujem, da je<br />
vreteno jedno od najgroznijih demonskih alatki. Na njegovom se točku raspleteni<br />
98
ožji konci naše sudbine ponovo upliču voljom veštice koja ga okreče [Pekić 1988:<br />
80].<br />
В популярных неоязыческих представлениях ведьма предстает как<br />
женщина-шаман, которая христианской пропагандой были провозглашена<br />
нечистой силой. Подобное отношение церкви обусловлено конкуренцией.<br />
Взамен старой языческой магии новая церковь создает собственную<br />
методологию, сходную с языческой техникой амулетов и талисманов,<br />
которая включает святых и божественные реликвии. Отношение церкви к<br />
ведьмам было весьма суровым, однако сама идея объявлять ведьм нечистыми<br />
и убивать была известна еще предхристианским религиям. Негативное<br />
отношение к колдовству мы встречаем у многих народов, включая народы<br />
Азии, Африки и Америки. Приверженцы многих религий используют слово<br />
«колдовство» в пейоративном значении, обозначая им все чуждые<br />
магические действия и ритуалы, за исключением собственных религиозных<br />
обрядов.<br />
Таким образом, термин «ведьма» имеет весьма долгую и сложную<br />
историю. Используясь в разных культурах, он часто имеет сходные значения.<br />
Каждая культура обладает собственной системой концептов, относящихся к<br />
магии и религии, однако образы злых и добрых духов, лежащие в их основе,<br />
являются общими для всех народов, делая антропологию универсальной.<br />
Наконец, рассмотрим использованные писателями приемы описания<br />
действительности. Отношение автора к описываемой материи отражается в<br />
манере повествования. Автор, пытаясь изложить собственную позицию,<br />
опосредованно, через рассказчика, проецирует свои убеждения на читателя.<br />
Анализируя позицию повествователя, мы вскрываем позицию автора. Так,<br />
произведение Пекича начинается с истории анонимного повествователя,<br />
комментирующего найденный в XVI в. текст, где излагается история жизни<br />
Джона Блэксмита – прирожденного охотника на ведьм. Потом следы<br />
анонимного повествователя бесследно исчезают, роль рассказчика берет на<br />
себя сам Блэксмит. Рассказ Урошевича поделен на девять частей,<br />
обозначенных римскими цифрами, в первой части повествование идет от<br />
лица неизвестного рассказчика, а во второй – рассказчиком становится один<br />
из участников необычных событий. В остальных главах рассказчики<br />
постоянно сменяют друг друга. В обоих текстах используется прием<br />
двойного повествования. У Пекича внешний повествователь проверяет<br />
странную историю и сам едва верит в то, что рассказывает, в то время как<br />
Урошевич открыто говорит, что его история полностью вымышлена.<br />
Внутренние рассказчики в обоих текстах являются одновременно и героями<br />
истории. В их сознании преломляются все образы и события,<br />
действительность предстает в субъективных переживаниях внутренних<br />
повествователей. Особо хотелось бы отметить тот факт, что в обоих<br />
рассказах присутствует детская перспектива, исполненная фантазии. В<br />
рассказе Урошевича действительность представлена с позиции ребенка,<br />
наивно верящего в чудеса. У Пекича в процессе повествования детская<br />
перспектива трансформируется во взгляд взрослого человека, который<br />
99
сомневается в чудесном характер событий. Позиция ребенка-рассказчика в<br />
отдельных частях рассказа Урошевича [Капушевска-Дракулевска 1998: 85]<br />
открывает возможность перехода из рационального пространства в<br />
иррациональное, из мира взрослого человека, воскрешающего события<br />
собственного детства, в мир ребенка, живущего в прошлом и активно<br />
участвующего в описываемых событиях. Действительность, осмысляемая в<br />
переживаниях рассказчика, трансформируется в иную реальность,<br />
обогащенную детской фантазией. Открывается новый мир, в котором<br />
обычное становится необычным, естественное – неестественным, реальное –<br />
нереальным. В этом детском мире реальное сменяется воображаемым.<br />
Мнимый эффект достоверности событий достигается при помощи<br />
повествования от первого лица. В отдельных частях рассказа ощущается, что<br />
дети-рассказчики и сами убеждены в реальности собственных приключений,<br />
и поэтому вдохновенно сплетают необычные истории о появлении трех<br />
женщин-ведьм.<br />
В рассказе Урошевича один из основных образов – это двоюродная<br />
сестра героя Эмилия, проворная и любопытная девочка с необычными<br />
повадками. Своей интуицией и активностью она намного превосходит<br />
главного героя, он лишь спутник и свидетель необычных приключений,<br />
инициатором которых является Эмилия. В самом взгляде Эмилии ощущается<br />
что-то сверхъестественное: Необычайно широко открытые глаза, словно<br />
ничего не видят или же видят что-то иное, недоступное другим [Урошевиќ<br />
1994: 51]. В ней потенцирована бессознательная, подавленная, темная<br />
сторона человеческой природы. Эмилия совершает сексуальную инициацию<br />
юного героя, чья бурная фантазия рождает образы трех ведьм, наблюдающих<br />
за этим актом, которые, как он признается в конце, были выдуманы для того,<br />
чтобы сделать историю привлекательней [Урошевиќ 1994: 51].<br />
Детская перспектива ощущается и в выборе имен для маленьких ведьм.<br />
Звучание имен ассоциируется с детской речью, и именно ребенок<br />
реконструирует значения, скрывающиеся за внешней оболочкой имени:<br />
взмахи крыльев Гуги, безобразный старческий облик Джуджи и<br />
материнскую, женскую природу Мумы. В основе этих реконструкций лежат<br />
известные антропологические структуры Дюрана, формирующие облик<br />
ведьмы. Во-первых, это способность летать [Chevalier 1983: 348], которая<br />
сублимирует желание достижения внутренней гармонии и разрешения<br />
конфликта между светлым и темным, добрым и злым, приверженцами<br />
сатаны и церкви, между полами. Во-вторых, желание летать часто<br />
характерно для тех, кто не в состоянии его осуществить. Представляют себя<br />
летающими женщины, находящиеся в тени, а их вознесение символизирует<br />
не реальные возможности, а фантастические желания. По древним поверьям,<br />
шаманы обладали способностью летать, а значит, понимали женские тайны<br />
[Elijade 1990: 339]. Фантастические женские образы – сфинксы, вилы,<br />
горгульи, а также ведьмы – всегда обладают способностью летать. Они часто<br />
изображаются в виде безобразных существ с видимыми телесными изъянами:<br />
горбатые, с длинными носами, пальцами и ногтями, с выпуклыми глазами. В<br />
100
таком образе представлено коллективное наследство, обусловленное<br />
негативной оценкой женской природы. Ее мы встречаем еще в библейских<br />
легендах о создании Евы из ребра Адама и ее постыдном грехопадении.<br />
Деградация роли женщины была продолжена в христианстве, это подавление<br />
ее сексуальности и недооценка желаний. Писательская интуиция Урошевича<br />
связывает универсальное зло с представлениями о ведьмах, женщинах,<br />
которые обладали сверхъестественными способностями, даром знахарства,<br />
способностью экспериментировать с недозволенным. В рассказе ведьмы<br />
изображаются как необычайно безобразные маленькие женщины: Гуга<br />
имаше шилесто кренати уши што прилегаа на уши на лилјак… Мума имаше<br />
мали очиња со оторбешени клепки што прилегаа на очи на краставите<br />
жаби…Џуџа имаше лице избрчкано како [Урошевиќ 1994: 49].<br />
Ночное дерево из рассказа Урошевича и темный изоморфизм<br />
ассоциируются с мифом о создании огня, имеющем сексуальную подоплеку,<br />
который пересказывает Дюран [Duran 1991: 284]. В мифе упоминается<br />
безобразное миниатюрное, похожее не чертенка, существо Некили, которое<br />
намного раньше человека умело добывать огонь, совершая быстрые<br />
круговые движения. Круговое движение, столь существенное для развития<br />
прогресса (добывание огня, изобретение колеса и т.д.), имеет свой прототип в<br />
человеческом микрокосмосе, в сексуальных движениях. Миф о ритме<br />
сексуальных движений предопределяет соотношение ритма менструации с<br />
сезонным или лунным циклом плодородия. Дерево ночи, на котором сидят<br />
три маленькие ведьмы из рассказа Урошевича, символизирует прогресс и<br />
техническую ремифологизацию, а его атрибуты и вертикальная форма –<br />
вегетационную и лунную цикличность и человеческую сексуальность. В<br />
воображении любое дерево указывает направление движения, за его<br />
динамической структурой скрывается представление о созревании и<br />
вертикальном росте. Соединение всех структур воображения, появляющихся<br />
в рассказе Урошевича, подводит нас к заключению, что три маленькие<br />
ведьмы не только наблюдают, но и ускоряют процесс созревания юных<br />
героев. Разрушая все барьеры между детьми и взрослыми, они подводят<br />
героев к границам дозволенного и позволяют войти в запретное<br />
пространство. Оценка роли ведьм как позитивной или негативной, конечно<br />
же, зависит от идеологии эпохи, и человек вынужден приспосабливаться к ее<br />
законам.<br />
И Урошевич, и Пекич не являются приверженцами негативного<br />
отношения к колдовству и в своих повествовательных реконструкциях<br />
пускаются на поиски его истоков, подрывая его основы некоторым<br />
сомнением в изложении (Урошевич и Пекич) или богохульными сценами<br />
(Пекич). У Урошевича колебание и нерешительность в оценке природы<br />
происходящего связаны с фантастичностью событий и разрушением<br />
темпоральности феномена. Однако колебания в оценке характерны не для<br />
всего повествования в целом, а лишь для тех фрагментов, которые<br />
передаются с помощью детской перспективы. Фантастический эффект,<br />
101
сквозящий в этих частях истории, освобождает героев от временных границ,<br />
помещая ведьм из событий прошлого во вневременное пространство.<br />
В отличие от Урошевича, Пекич повествует о средневековых событиях.<br />
Еще в самом начале анонимный рассказчик подвергает сомнению мотивы, по<br />
которым главный герой, обнаруживающий свой божественный дар, предает<br />
огласке странную историю об охоте на ведьм. Вопреки ожидаемому он не<br />
сомневается в необычном даре героя, потому что убежден в существовании<br />
людей с такими способностями. Но имеются ли истинные причины для<br />
обнародования этой истории – вот неожиданный ироничный вопрос, который<br />
задает рассказчик. Его обращение к читателю звучит так: Izgleda da ga je<br />
otkriče toliko zaprepastilo – u kojoj meri zadovoljilo, zadivilo, ili možda porazilo,<br />
ne zna se – da je, smatrajuči svoje iskustvo poučnim za bližnje, nepisao ovu<br />
ispovest. Ali kako nam je ni u kakvom vidu nije predao – do rukopisa sam<br />
slučajno došao – zaključak o brizi treba uzeti s nešto obazrivosti [Pekić 1988: 63].<br />
Этими колебаниями автор добивается формы кажущейся<br />
доверительности. Автор только для виду предоставляет рассказчику<br />
неограниченные возможности. За каждым утверждением рассказчика<br />
скрывается внимательный взгляд автора, который, по всей видимости, не<br />
согласен с размышлениями главного героя. Эта констатация находит<br />
подтверждение в употреблении пересказывательных форм и модальных слов:<br />
до ракописот случајно сум дошол, изгледа, не се знае, не одам толку далеку<br />
да тврдам, чья функция, по словам Успенского [Uspenski 1979: 123], состоит<br />
в демонстрации удивления общественными идеологическими ценностями.<br />
Так автор добивается иронического эффекта, вплетающегося в сюжетную<br />
канву рассказа, высмеивает нелогичность идей, стратегий охоты и процесса<br />
суда над ведьмами. Особенно остро ирония ощущается в последней части<br />
рассказа, в ситуации наивысшего душевного напряжения, когда речь идет об<br />
испытании близких. Ироничное отношение автора к Блэксмиту чувствуется в<br />
тех сценах, где он обвиняет собственную мать в колдовстве, указывая на нее<br />
пальцем. Своим беспристрастным жестом Блэксмит вызывает восхищение у<br />
народа. Однако при этом он пытается спасти мать от болезненного<br />
испытания шилом: Mister Hopkins je stajao između mene i Staroste Thomasa<br />
Rivetta.<br />
– Podvrgao sam vašu gospođu majku ispitu s vodo – reče.<br />
– I šta je bilo? – upitah, s nadom..<br />
– Potonula je..<br />
– Zošto je onda vešate?- viknuo sam.<br />
– Zaustavite pogubjlenje!<br />
– Nemoguče! To bi značilo da vi, odnosno da bog nije u pravu! – rekao je<br />
Hopkins. – Doduše kod mene i mojih zaostalih metoda bio bi to dokaz nevinosti i ja<br />
bih je pustio.<br />
– Pa zašto niste?<br />
– Ko sam ja da se suprotstavljam vašem daru, Mister Blacksmith? (Pekić<br />
1988: 119).<br />
102
В сущности, в трагикомической исповеди Блэксмита открывается<br />
отношение автора к абсурдной идее охоты на ведьм. Сегодня уже никто не<br />
боится колдовских чар, но все опасаются обвинений, использующихся как<br />
общественно одобренное средство для выражения недоброжелательного<br />
отношения. Никто не верит в существование фантастических ведьм, но все<br />
осознают реальность извечного противостояния мужчин и женщин. Именно<br />
поэтому и сегодня тема ведьм вызывает интерес, однако к решению этой<br />
проблемы мы подходим с абсолютно иных позиций, что становится<br />
очевидным из предложенного анализа двух рассказов современных<br />
писателей.<br />
Перевод с макед. Н.Боронниковой<br />
Список литературы<br />
Chevalier J., Geerbrant A. Rječnik simbola / J. Chevalier, A. Geerbrant.<br />
Zagreb: Nakladni zavod Matice hrvatske, 1983.<br />
Durant G. Antropološke strukture imaginarnog / G. Durant. Zagreb: August<br />
Cesarec, 1991.<br />
Elijade M. Šamanizam / M. Elijade. Sremski Karlovci: Izdavačka knjizara<br />
Zorana Stojanovića, 1990.<br />
Lucka E. Torquemada i inkvizicija u Španiji / E.Lucka. Beograd: Nolit,<br />
1933.<br />
Mišle Ž. Veštice / Ž. Mišle. Beograd: Vuk Karadžic, 1986.<br />
Pekić B. Novi Jerusalim / B. Pekić. Beograd: Nolit, 1988.<br />
Uspenski B.A. Poetika kompozicije, semjotika ikone / B.A. Uspenski.<br />
Beograd: Nolit, 1979.<br />
Брил Ж. Лилит или мрачна мајка / Ж. Брил. Сремски Карловци и Нови<br />
Сад: Издавачка књижара Зорана Стојановића, 1993.<br />
Капушевска-Дракулевска Л. Во лавиринтите на фантастиката /<br />
Л. Капушевска-Дракулевска. Скопје: Магор, 1998.<br />
Стојковска Г. Речник на јужнословенската митологија / Г. Стојковска.<br />
Скопје: Три, 2004.<br />
Урошевиќ В. Мојата роднина Емилија / В. Урошевиќ. Скопје:<br />
Македонска книга, 1994.<br />
А.К.Никулина (Уфа)<br />
МИФОЛОГИЯ ТОРНТОНА УАЙЛДЕРА<br />
Т.Уайлдер вошел в американскую литературу в ту эпоху, когда США<br />
переживали бурный исторический период. «Век джаза», Великая Депрессия,<br />
«красные тридцатые» занимали умы современников, оказывая<br />
непосредственное влияние на их творчество. Уайлдер же словно не замечал<br />
происходящего вокруг. В его романах речь идет о Риме, Перу, Греции…<br />
Писателя обвиняли в эскейпизме, но Уайлдер, на самом деле от<br />
реальности никогда не бежал: просто у него был собственный способ<br />
© А.К.Никулина, 2007<br />
103
видения реальности. То, к чему он всегда стремился, – не преходящая правда<br />
этого мгновения, а вечная, неизменная правда, абсолютная истина бытия.<br />
Все творчество Уайлдера может быть охарактеризовано как<br />
сознательная попытка творения собственного мифа. Не случайно Амос<br />
Уайлдер назвал его «современным мифотворцем» [Wilder 1980: 41]. Одним<br />
из основных признаков современного мифотворчества, по определению<br />
Н.Д.Тамарченко, является «не наличие в произведении определенных<br />
(общеизвестных) мифологических персонажей и сюжетных мотивов, а<br />
создаваемая художественной структурой возможность превращения всего<br />
сиюминутного, эмпирически или исторически реального в мире и человеке в<br />
отражение или воспроизведение вечных прообразов» [Литературные<br />
термины 1999: 47]. Человек в произведениях Т.Уайлдера всегда предстает на<br />
фоне вечности, он ощущает свою неразрывную связь с универсумом во всей<br />
его полноте – временной, пространственной, духовной. Сам писатель в одной<br />
из своих лекций отмечал: «Миф, парабола, притча лежат у истоков всей<br />
художественной литературы» [Wilder 1979: 118]. А в конце жизни в письме к<br />
У.Полу с одобрением указывал на изменение тенденций в развитии<br />
современного творчества: «Мы становимся свидетелями заката веры в<br />
правдоподобность описаний «жизни» со стороны. Новый подход зовется<br />
«мифом» – это существенная правда, представленная в повествовательной<br />
форме в свете всеобщности, что не исключает и индивидуальной ценности<br />
каждой человеческой души» [Wilder 1999: 183].<br />
Авторы статьи «Литература и мифы» в энциклопедии «Мифы народов<br />
мира» Ю.М.Лотман, З.Г.Минц и Е.М.Мелетинский считают, что<br />
возродившийся интерес к мифу во второй половине XX века проявился в<br />
трех основных формах. Это, во-первых, прямое использование<br />
мифологических образов и сюжетов; во-вторых, установка на создание<br />
авторских мифов (отход от бытовой эмпирии и создание символических<br />
вечных коллизий); и, в-третьих, мифологическое моделирование истории или<br />
человеческой жизни [Мифы народов мира 1988: 62]. На протяжении своей<br />
писательской карьеры Уайлдер отдал дань всем трем указанным формам.<br />
Образы античных богов неоднократно появляются на страницах его романов,<br />
вплетаясь в сюжетную ткань повествования – в частности, в романах<br />
«Каббала», «Мартовские иды» и «День восьмой». Писатель также широко<br />
использует архетипические образы, заимствованные как из античной, так и<br />
из библейско-христианской традиции. Уайлдеровский герой – не столько<br />
представитель конкретной эпохи и среды, сколько воплощение человеческой<br />
природы в целом (Everyman). Во все эпохи он сталкивается с одними и теми<br />
же проблемами, ищет ответы на вечные вопросы бытия. С другой стороны,<br />
Уайлдер «мифологизирует» современность: за обыденными и<br />
малозначительными действиями он пытается найти вечный универсальный<br />
смысл. «Насколько тривиальным или насколько значительным событием<br />
является приготовление завтрака, домашняя ссора, «любовная сцена»,<br />
смерть?» – задается он вопросом во вступлении к пьесе «Наш городок».<br />
Современная Америка Уайлдера тоже становится частью вечного мифа. Так,<br />
104
например, Д.Лойд полагает, что «в своих четырех американских романах<br />
(тех, где действие происходит в Америке, или где участвуют персонажиамериканцы)…<br />
Уайлдер представляет четыре мифические фигуры: это<br />
американец заграницей в первом романе, американец-фанатик во втором,<br />
американский гений-самоучка в третьем и американец как воплощение<br />
самодостаточности в последнем» [Wilder 1999: 150].<br />
Можно сказать, что в противоположность большинству своих<br />
современников, изучавших человека на фоне эпохи, Уайлдер представляет<br />
человека на фоне вселенной, единой и неизменной. Писатель, отзывавшийся<br />
о реалистическом методе как о «славе романа» [Wilder 1979: 174] и высоко<br />
ценивший произведения европейских классиков XIX века, тем не менее<br />
полагал, что роман «неповторимых ситуаций», каковым, по его мнению,<br />
является реалистический роман, не в состоянии дать достаточную пищу для<br />
размышлений читателю XX в. В своих произведениях Уайлдер<br />
ориентировался на создание такой универсальной картины бытия, где бы<br />
каждый единичный человек оказывался помещен «в необъятную картину<br />
всеобщности, среди всех людей, которые жили и умерли, во все времена, во<br />
всю мировую географию, среди всех национальностей и мировых<br />
катаклизмов» [Wilder 1979: 176]. Этой задаче подчинены все особенности<br />
художественного мира его произведений.<br />
Так, пространственно-временные характеристики в его романах всегда<br />
обладают достаточной долей условности. Географические и<br />
культурологические подробности никогда не имели для автора<br />
первостепенного значения. Действие каждого нового романа Уайлдера<br />
разворачивается в новом месте, зачастую отстоящим от прежнего на сотни и<br />
даже тысячи километров, но это не отражается на основной проблематике<br />
произведений. В какой бы точке земного шара, в каком историческом<br />
окружении ни находился человек, он всегда оказывается перед лицом одного<br />
и того же морального выбора между добром и злом, милосердием и<br />
эгоизмом, верой и безверием. Мир в трактовке Уайлдера предстает единым и<br />
неделимым: границы оказываются условными, географические названия<br />
преходящими. «Рим существовал до Рима, и когда Рим обратится в пустыню,<br />
воздвигнется новый Рим, и не один», – утверждается в романе «Каббала»<br />
[Уайлдер 1988: 134]. «Будет еще не один Ньюпорт, прежде чем нас постигнет<br />
участь Гиссарлыка», – заключает персонаж «Теофила Норта» [Wilder 1990:<br />
371].<br />
М.Каули в заглавии одной из своих статей назвал Уайлдера<br />
«человеком, отменившим время». Действительно, та точка зрения, к которой<br />
пришел писатель в ходе своих философских размышлений и художественных<br />
экспериментов, если и не отрицала движения времени в прямом смысле, то,<br />
во всяком случае, наделяла его высшим непреходящим значением.<br />
Многообразные формы действительности и их вечно изменчивый характер<br />
теряли свой самодовлеющий смысл, будучи вписаны в одну «историю», один<br />
замысел, охватывающий весь путь от зарождения первых живых существ до<br />
кульминации творения – эпохи Духа. Уже в раннем творчестве писателя<br />
105
возникает восприятие времени как единого цельнотканого полотна, хотя<br />
словесное выражение этот образ найдет лишь много лет спустя в романе<br />
«День восьмой».<br />
Эта пространственно-временная всеобщность объясняет и<br />
существование вечных тем, вечных вопросов, вечных ситуаций выбора.<br />
Персонажи Уайлдера, переходя из романа в роман, меняют облик, возраст,<br />
национальность, привычки, но по сути остаются одними и теми же. «Эти<br />
радикальные критики, на мой взгляд, не правы, представляя человека лишь<br />
продуктом экономического порядка, при котором он живет, – говорил<br />
Уайлдер. – Основные эмоции – любовь, ненависть, страх, гнев, удивление –<br />
присущи каждому человеку в любой среде, во все времена» [Simon 1979: 87].<br />
Человеческая природа, несмотря на смену эпох, до сих пор претерпевала<br />
крайне мало серьезных изменений, полагает писатель. Глядя на окружающий<br />
его мир, он мог бы повторить вслед за Лабрюйером – одним из своих<br />
любимых авторов в юношеские годы: «Через сто лет мир в существе своем<br />
останется прежним: сохранится сцена, сохранятся декорации, сменятся<br />
только актеры… На подмостки уже выходят другие люди, призванные<br />
сыграть те же роли в той же пьесе» [Лабрюйер 1974: 333]. Не случайно,<br />
например, Джордж Браш из романа «К небу мой путь», действие которого<br />
разворачивается в США в период Великой депрессии, незадолго до этого уже<br />
появлялся в «древнегреческом» романе Уайлдера «Женщина с Андроса» и<br />
присутствовал на пиру у Хрисиды в качестве безымянного молодого<br />
человека, внезапно разразившегося бурной тирадой, обличающей образ<br />
жизни андрианки на Бриносе, а фраза из «Женщины с Андроса» о медленно<br />
взрослеющей добродетели послужила эпиграфом к роману «К небу мой<br />
путь», как бы подчеркивая их связь и преемственность. Исторический<br />
колорит мало занимает Уайлдера. Его персонажи, отделенные друг от друга<br />
веками и даже тысячелетиями, всегда смогли бы понять друг друга,<br />
поскольку вопросы, которые они задают себе, – те же самые, будь то<br />
античная Греция или современная Америка. «Я пишу сначала так, как будто<br />
говорю о знакомых людях. А потом изучаю историческую эпоху – потом, а<br />
не до того», – объяснял Уайлдер [Readings 1998: 99].<br />
Герои Уайлдера, независимо от их социального статуса, рода<br />
деятельности, индивидуальных жизненных обстоятельств, всегда в первую<br />
очередь заняты поисками истины. И это придает им общие черты. Так,<br />
анализируя путь Джорджа Браша, героя романа «К небу мой путь», писатель<br />
утверждает, что это роман «о всех нас в молодости» [Harrison 1983: 146].<br />
Юлий Цезарь в романе «Мартовские иды» превращается в универсального<br />
человека-мыслителя, поднимающегося над конкретностью эпохи и среды.<br />
Члены семьи Эшли в романе «День восьмой», будучи, с одной стороны,<br />
типичными американцами, с другой – перерастают узкие национальные<br />
рамки и наделяются общечеловеческой значимостью. «Я нисколько не<br />
удивлюсь…, если какой-нибудь исследователь обнаружит, что у Джона<br />
Эшли и его детей есть прототипы, скажем, в Китае двенадцатого века или в<br />
финской саге», – писал Г.Хикс [Hicks 1967: 27]. Уайлдер занят поисками<br />
106
истинного человека на все времена, и он его для себя несомненно находит.<br />
Истинный герой – это человек, умеющий чувствовать и размышлять; от него<br />
не скрыта ни одна из трагических сторон жизни, но при этом он не теряет<br />
надежды и смело продолжает свой избранный путь; он умеет верить – в этом<br />
состоит его главное преимущество; он открывает для себя преображающую<br />
силу подлинной любви; он ищет смысл жизни и, практически, его находит в<br />
осознании своей незаменимой роли во всеобщем грандиозном замысле<br />
мироздания. Как бы незаметна, на первый взгляд, ни была эта роль, она<br />
обретает непреходящую ценность для того, кто понял, что все в мире<br />
взаимосвязано.<br />
Таким образом, создавая свой художественный мир, Уайлдер<br />
стремится, прежде всего, дать обобщающую картину действительности,<br />
выявить универсальные законы, определяющие развитие мира и движение<br />
отдельной человеческой жизни, утвердить великие нравственные истины как<br />
основу самосовершенствования души, дать человеку возможность<br />
почувствовать опору в мироздании и обрести веру, которая позволит ему<br />
уверенно смотреть в будущее.<br />
Список литературы<br />
Ларошфуко Ф. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. Характеры.<br />
М., 1974.<br />
Литературоведческие термины: (материалы к словарю). Вып. 2.<br />
Коломна, 1999.<br />
Мифы народов мира. Энциклопедия: В 2 т. Гл. ред. С.А.Токарев. М.,<br />
1988. Т. 2.<br />
Уайлдер Т. Избранное. Сборник. Сост. Ю.Г. Фридштейн. М., 1988.<br />
Harrison G.D. The Enthusiast. A life of Thornton Wilder. New Haven &<br />
New York, 1983.<br />
Hicks G. The second week of creation // Saturday Review of Literature.<br />
1967. April 1. P. 25 – 27.<br />
Readings on Thornton Wilder / Katie de Koster, book editor. San Diego,<br />
1998.<br />
Simon L. Thornton Wilder: His world. New York, 1979.<br />
Wilder A.N. Thornton Wilder and his public. Philadelphia, 1980.<br />
Wilder T. American Characteristics and Other Essays. New York, 1979.<br />
Wilder Thornton: New Essays / Ed. by Martin Blank, Dalma Hunyadi<br />
Brunauer, David Garrett Izzo. West Cornwall, 1999.<br />
Wilder T. Theophilus North. New York, 1990.<br />
107
В.М.Паверман (Екатеринбург)<br />
ГЕРОИЧЕСКАЯ КОМЕДИЯ ЭДМОНА РОСТАНА<br />
«СИРАНО ДЕ БЕРЖЕРАК»: ОПЫТ СЦЕНИЧЕСКОГО<br />
ВОПЛОЩЕНИЯ<br />
Когда в конце XIX столетия французскую сцену захлестнула волна<br />
декадентской драматургии, когда на подмостках театра пышно расцвели<br />
развлекательство и ложная романтика, как комета во мраке, вспыхнуло<br />
творение драматурга, сделавшее своего создателя бессмертным. Героическая<br />
комедия Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак» вот уже второе столетие не<br />
сходит с афиш театров мира. Спектаклем по этой пьесе открыл весной 1984 г.<br />
гастроли в Свердловске коллектив Государственного театра для детей и<br />
юношества Казахстана.<br />
В постановке алмаатинцев нашли свое отражение жизнеутверждающий<br />
пафос пьесы, ее сатира и лиризм. Однако эта мысль нуждается в уточнении,<br />
поскольку разные исполнители выявляют замысел истории, рассказанной<br />
Ростаном, с различными идейными акцентами: приходится говорить о двух<br />
вариантах трактовки образа главного героя, которые предлагают театр и<br />
режиссер Р.Андриасян.<br />
Безусловно, Сирано – чужак в обывательском мире, и понятно его<br />
отвращение к корыстолюбию, лицемерию, чванству. Против бездушия хозяев<br />
жизни восстает Сирано и выходит победителем. Конечно, ему не дано<br />
совладать с царством чистогана физически. Но он постоянно уничтожает его<br />
своими стихами, суждениями, наконец, всем своим бунтарским поведением.<br />
Что же мы видим в спектакле? Глубоко прав Г.Федоров, показывая<br />
Сирано в состоянии острейшей конфронтации с высшим светом. Но<br />
непонятно другое: почему естественное для героя состояние оборачивается<br />
таким катастрофическим отчуждением личности, какое ощущается в игре<br />
актера? Почему его Сирано занял позицию ирониста в отношении всего и<br />
вся? Ведь мир – это не только высший свет. В трактовке артиста Сирано<br />
отчужден от своих единомышленников, а ведь именно это единение питает<br />
оптимистическую идею характера. Но в спектакле пафос отрицания<br />
бездуховности, свойственный поборнику справедливости, оборачивается<br />
озлобленностью неудачника: облик мятежного поэта утрачивает героику.<br />
Не потому ли так маловыразительна в спектакле знаменитая сцена у<br />
балкона Роксаны? Возвышенные стихи Ростана звучат приглушеннопессимистически,<br />
не чувствуется в них духовной силы Сирано. И как<br />
следствие: из очень лирической сцены уходит поэтическое начало, романтика<br />
оборачивается бытовизмом. И вполне закономерна реакция зала – смех...<br />
Гораздо более верной представляется трактовка де Бержерака,<br />
предложенная Ю.Сининым. В игре артиста, в противоположность<br />
самоуглубленности Сирано – Федорова, доминирует тенденция к открытости<br />
героя внешнему миру, к той слитности с ним, которая позволяет говорить о<br />
разнообразных формах психологической связи персонажа с<br />
© В.М.Паверман, 2007<br />
108
действительностью – от проникновенного лиризма до сарказма. Такая гамма<br />
отношений позволяет исполнителю раскрыть натуру Сирано во всей ее<br />
многогранности. Благодаря выбранному ракурсу изображения высвечивается<br />
и трагизм положения мятежного поэта в жестоком мире, и его братство с<br />
близкими по духу соотечественниками. В таком двойном взгляде на главный<br />
характер пьесы – основа его героизации в предложенной трактовке, ибо<br />
героика возможна лишь тогда, когда имеет место самопожертвование<br />
человека ради светлых идеалов. В противном случае приходится говорить о<br />
стоицизме. Думается, последний присущ Сирано – Федорову, в то время как<br />
Ю.Синин высвечивает героику образа. Вспомним короткий ответ, который<br />
дает де Бержерак графу де Гишу (С.Сальников), упомянувшему о ветряных<br />
мельницах из «Дон Кихота». Того смельчака, что вздумает уцепиться за их<br />
крылья, вещает вельможа, они «довольно часто сбрасывают в грязь». Сирано<br />
парирует: « Или подбрасывают к звездам!» Эту реплику Г.Федоров<br />
произносит с нисходящей интонацией, с затаенной, холодной угрозой.<br />
Ю.Синин – с дерзким, радостным вызовом. Короткая фраза как бы<br />
аккумулирует в себе сущность прочтения образа тем и другим исполнителем.<br />
В прямой зависимости от идейного наполнения фигуры главного героя<br />
комедии находится стиль игры Т.Сининой в роли Роксаны. Если в паре с<br />
Г.Федоровым ощущается некоторая скованность сценического поведения<br />
актрисы, психологическая одномерность героини, то в ансамбле с Ю.<br />
Сининым Роксана выглядит более сильной, более одухотворенной,<br />
отчетливее прослеживается динамика характера.<br />
Кристиан в исполнении П.Королькова и И.Горшкова – прежде всего<br />
недалекий малый, что, конечно, соответствует запмыслу Ростана. Но ведь<br />
красивая внешность Кристана – это то, чего лишен Сирано, и,<br />
соответственно, счастливый избранник Роксаны обделен умом де Бержерака.<br />
Следовательно, оба персонажа должны быть соизмеримы в чисто<br />
человеческом плане как сценические фигуры, как носители красоты и ума –<br />
тех двух духовных ценностей, между которыми на протяжении всей пьесы<br />
делает выбор Роксана. В спектакле же выявление заурядности Кристиана<br />
идет по линии принижения его как личности, а ведь он смел, благороден,<br />
честен, верен в любви.<br />
В художественной структуре постановки дают себя знать некоторые<br />
режиссерские передержки. Вряд ли стоило вводить в ткань спектакля эпизод<br />
потасовки мушкетеров: он, в принципе, не привносит ничего нового ни в<br />
портрет собирательного образа – «гвардейцев-гасконцев», ни в картину<br />
эпохи, воссозданную Ростаном.<br />
И внутри самого этого эпизода постановщикам изменяет чувство меры:<br />
вспомним выбитые зубы одного из драчунов. Несколько назойливым<br />
воспринимается и заключительный аккорд спектакля – приходящие в<br />
движение декорации, «разбегающиеся» от шпаги Сирано. Подобная<br />
метафора в своей условности идет вразрез с реалистически достоверным<br />
ключом воплощения комедии на сцене алмаатинцев.<br />
109
Вызывает удивление и другое: почему такая яркая, оптимистическая<br />
пьеса решена в столь маловыразительном декорационном оформлении<br />
(художник А.Черепанов)? Тусклая цветовая палитра диссонирует с отлично<br />
сшитыми, красочными костюмами (художник по костюмам Н.Праслова) и<br />
хорошо разработанными эпизодами сражений на шпагах (фехтовальные<br />
сцены и бои поставлены С.Сальниковым).<br />
Музыкальный образ спектакля удачно сочетает героическую и<br />
лирическую темы, хотя в сцене драки вряд ли стоило подсвечивать<br />
происходящее мужественной мелодией «это гвардейцы-гасконцы...», которая<br />
очень к месту звучит в действительно героической сцене гибели мушкетеров<br />
(композитор Э.Богушевский).<br />
Итак, две версии образа Сирано, из которых одна, несомненно, имеет<br />
приоритет перед другой. Одна дает спектаклю верное направление, другая<br />
обедняет его. Говорить в данном случае о правомерности двойного<br />
прочтения пьесы нельзя: оно оборачивается двойственностью режиссерской<br />
позиции. С этой точки зрения постановка нуждается в уточнении.<br />
И.А.Пикулева (Пермь)<br />
ЖАНР БАЛЛАДЫ<br />
В ЛИТЕРАТУРНОМ ТВОРЧЕСТВЕ ОБРИ БЕРДСЛИ<br />
Синтез разнородных стилевых элементов в искусстве модерна,<br />
художественные поиски в области жанров на рубеже XIX–XX вв. создавали<br />
особое творческое настроение, под влиянием которого формировались<br />
поэтические устремления английского графика Обри Бердсли (Aubrey<br />
Beardsley, 1892–1898). Его современник А.Симонс вспоминал, что Бердсли<br />
очень хотел быть писателем: “Beardsley was very anxious to be a write”<br />
[Beardsley 1925: 17]. Критик Р.Росс утверждал, что искусство графика было<br />
глубоко литературным, однако его выражение в слове было «литературой<br />
художника», а не собственно литературой: “His art was, of course, intensely<br />
literary, to use the word hated of modern critics, but his expression of it was the<br />
legitimate literature of the artist, not the art peculiar to literature” [Ross 1909: 33].<br />
Вместе с тем исследовательница Л.Г.Затлин не только называет Бердсли<br />
самым литературным художником десятилетия (the most literary artist of the<br />
decade), но и приводит перечень его литературных произведений, которые<br />
публиковались как при жизни автора, так и посмертно [Zatlin 1990: 3]. Одной<br />
их таких публикаций является изданная в 1904 г. Джоном Лейном книга<br />
“Under the Hill and other essay in prose and verse”. В нее кроме незаконченного<br />
романа вошло несколько стихотворений и прозаический текст “The woods of<br />
Auffray”.<br />
Если графические произведения Бердсли получили значительный<br />
отклик как в критике современников графика, так и в трудах отечественных и<br />
зарубежных исследователей, то литературное наследство Бердсли изучено<br />
© И.А.Пикулева, 2007<br />
110
сравнительно мало. Исследователи, в основном, указывают на связь<br />
стихотворений и рисунков к ним (L.G.Zatlin, J.Fletcher) или просто на факт<br />
публикации произведения (R.A.Walker). Между тем литературные<br />
произведения Бердсли выявляют важную сторону его таланта, жанровую,<br />
мотивно-тематическую специфику его синтетического творчества.<br />
На протяжении своего недолгого творческого пути график Бердсли<br />
создает литературные произведения в разных жанрах, среди которых важное<br />
место принадлежит балладе. Уже первое стихотворение “The Valiant” /<br />
«Храбрец» (1884), напечатанное в 1885 г. в школьном журнале “Past and<br />
Present” [Brophy 1967: 36], имеет подзаголовок «баллада» (A ballad). Два<br />
других опыта в жанре баллады – “The Ballad of a Barber” / «Баллада о<br />
парикмахере» (1896) и “The Three Musicians” / «Три музыканта» (1896) –<br />
были опубликованы в 1896 г. в первых номерах журнала “Savoy” / «Савой»,<br />
название которого выступало «синонимом» имени Бердсли [Nelson 2000: 82].<br />
Жанр европейской баллады представлен народной (традиционной или<br />
фольклорной), бытовавшей в устной форме, и литературной балладой. Кроме<br />
того, выделяют (J.A.Cuddon, S.Barnet, M.Berman, W.Burto) популярную<br />
(массовую, уличную) балладу, возникшую в городских, а не сельских<br />
сообществах [Теоретическая поэтика 2001: 426, 428].<br />
Свой расцвет народная баллада переживала в XIII–XVI вв. В XVII<br />
столетии интерес к балладе затухает, но во второй половине XVIII в. она<br />
начинает привлекать образованные умы. В Англии епископ Т.Перси,<br />
У.Вордсворт, С.Т.Кольридж, Дж.Китс, Р.Саути, В.Скотт, в Германии<br />
И.Г.Гердер, И.Арним и К.Брентано, Г.А.Бюргер, И.Г.Гете и ряд других<br />
начинают собирать, издавать сборники баллад и сами пытаются творить в<br />
этом жанре, воплощая личностные и национальные идеи.<br />
Литературная баллада, будучи основана на народной балладе,<br />
наибольшего расцвета достигает в эпоху романтизма и занимает «едва ли не<br />
ведущее место в поэзии» [Гугнин 1989: 21]. Гете, размышляя о балладе у<br />
разных народов, как отмечает Л.Уланд, обнаруживал в этом жанре<br />
соединение эпических, лирических и драматических элементов –<br />
«взаимодействие чистых естественных форм поэзии: эпоса, лирики и драмы»<br />
[Уланд 1989: 556]. Не случайно синтетический жанр баллады привлек<br />
романтиков, опиравшихся «на представление об универсальной связи всего<br />
со всем» [Тишунина 1998: 5]. Ф.Шлегель пишет о понимании поэзии как<br />
«прогрессивной универсальной поэзии», назначение которой заключается в<br />
том, чтобы «снова объединить все разъединенные жанры и слить поэзию с<br />
философией и риторикой. Она должна также частью смешать, частью<br />
соединить поэзию и прозу, гениальность и критику, Kunstpoesie и<br />
Naturpoesie 1 » [Литературные манифесты 1980: 56]. Мыслитель отмечает:<br />
«…Все потоки поэзии сливаются во всеобщем великом море единой<br />
неделимой поэзии Поэзия является единым, неделимым, законченным<br />
произведением» [Там же: 62–63]. В середине и конце XIX в. увлечение<br />
балладой, по словам Н.Я.Дьяконовой, характерно для «таких эпигонов<br />
романтизма, как Бульвер Литтон и Кингсли, для прерафаэлитов и их<br />
111
последователей, Морриса, Суинберна, Уайльда, для Теннисона и Браунинга,<br />
для Гарди и Киплинга. Это была форма, имевшая глубоко национальные<br />
корни и адекватная вкусам разных направлений» [Дьяконова 1984: 163].<br />
Жанр – «величина постоянная» [Чернец 1982: 12]. Это помогает<br />
обозначить наиболее устойчивые признаки лиро-эпического жанра баллады.<br />
На основании дошедших до нас текстов народной баллады XIII-XVI вв.<br />
выявляются такие ее особенности, как «драматизм развития сюжета,<br />
прерывистость повествования, концентрирующего внимание на<br />
кульминационных моментах, использование диалога как<br />
сюжетообразующего фактора, применение разнообразных форм повтора,<br />
усиливающего драматизм ситуации, а также недосказанность, придающая<br />
балладам таинственность или даже загадочность» [Гугнин 1989: 11].<br />
Естественно, могут появляться черты, характерные для отдельных<br />
национальных вариантов.<br />
Устанавливая жанровую специфику своего поэтического произведения<br />
«Храбрец» (The Valiant. A ballad), Бердсли, тем самым, актуализирует память<br />
этого «синтетического» жанра. В балладе «Храбрец» повествуется о морском<br />
нападении пиратов на корабль «Храбрец», команда которого сумела<br />
одержать победу над захватчиками. Сюжетные мотивы баллады Бердсли<br />
свидетельствуют о поэтике неоромантизма, для которой были типичными<br />
море, лунная ночь, корабль с пиратами, борьба, благородство и смелость<br />
моряков.<br />
Повествование в балладе Бердсли, как это свойственно народной<br />
балладе, прерывисто, акцент сделан на самом главном, на кульминационных<br />
моментах. В каждой строфе мы видим новый виток действия, события<br />
быстро разворачиваются, повествование развивается стремительно: капитан<br />
увидел пиратский корабль – оповещение команды – с пиратского корабля<br />
стреляют – захват пиратами «Храбреца» – битва разгорается – капитан<br />
подбадривает свою команду – победа. Соединение сцен, как это характерно<br />
для баллады, фрагментарно, но связано общим повествованием.<br />
The valiant was a noble bark<br />
As ever ploughed the sea,<br />
A noble crew she also had<br />
As ever there might be.<br />
When once at night upon the deep<br />
The Valiant did sail,<br />
Her captain saw a pirate ship<br />
By the moonlight dim and pale.<br />
Then up he called his goodly crew<br />
And unto them thus spake:<br />
“A musket and a cutlass sharp<br />
Each must directly take.<br />
112
“For yonder see a pirate ship,<br />
Behold her flag so dark;<br />
See now the gloomy vessel<br />
Makes straight for this our bark.”<br />
Scarce had the Captain spoke those words<br />
Than a shot o’er his head did fly<br />
From the deck of the pirate ship which now<br />
To the Valiant was hard by.<br />
Approaching near, twelve desperate men<br />
On the Valiant’s deck did leap,<br />
But some there were less brave and strong<br />
Who to their ship did keep.<br />
And then a moment afterwards<br />
Did a bloody fray ensue,<br />
And as the time sped onward<br />
Fiercer the fray it grew.<br />
“Come on!” the Valiant’s captain cried,<br />
“Come on, my comrades brave,<br />
And if we die we shall not sink<br />
Inglorious ’neath the wave.”<br />
When the morning came, and the men arose,<br />
The pirates, where were they?<br />
The ship had sunk and all its crew;<br />
Dead ’neath the sea they lay.<br />
[www.cypherpress.com]<br />
Поскольку в балладе доминирует повествовательное движение, то<br />
образ создан одной или несколькими особенными чертами. Дж.А.Каддон<br />
отмечает, что «единственная линия действия и скорость рассказа сильно<br />
мешают попыткам обрисовки характера; образы просты»<br />
[Теоретическая поэтика 2001: 428]. Капитан в балладе Бердсли – отважен и<br />
смел. Эти же качества присущи команде (noble crew, comrades brave). Лиризм<br />
отражается в олицетворении самого корабля (барки), обозначенного<br />
местоимением женского рода (she, her). Название корабля (noble bark) – “The<br />
Valiant” / «Храбрец». Повтор эпитетов создает динамику повествования. В<br />
балладе Бердсли отсутствует характерный для этого жанра, в частности, для<br />
английской баллады, повтор в виде припева (рефрена) [Хализев 2000: 264;<br />
Швейбельман 2002: 31]. Это «стягивает» повествование, убыстряет и делает<br />
ход событий более динамичным.<br />
Одной из жанровых черт баллады является драматический диалог<br />
[Гаспаров 2001: 69], который движет сюжетом. Однако Бердсли лишь<br />
113
частично поддерживает эту традицию. В балладе «Храбрец» представлена<br />
только речь капитана, отдающего приказания (A musket and a cutlass sharp /<br />
Each must directly take) и подбадривающего команду (“Come on!” the Valiant’s<br />
captain cried, / “Come on, my comrades brave, / And if we die we shall not sink /<br />
Inglorious ’neath the wave”). Распоряжения капитана (captain cried) придают<br />
особую напряженность и эмоциональность балладному действию.<br />
Бердсли наследует традицию английской баллады, которая отличается<br />
строгой строфической формой (обычно – четверостишия) [Квятковский 1966:<br />
55-56]. Он точно рифмует вторую и четвертую строки, а первая и третья не<br />
рифмуются или имеют неточную рифму (crew – sharp, ship – vessel, words –<br />
now, men – strong, afterwards – onward, cried – sink, arose – crew).<br />
В отличие от традиций жанра, где подробно описывается событие,<br />
ставшее поворотным, знаковым, кульминационным, Бердсли, разворачивая<br />
событийную линию баллады, об этом моменте умалчивает. Читатель<br />
подозревает, а вскоре из финальных строк баллады узнает о случившемся, но<br />
описания сражения в балладе нет. “…Did a bloody fray ensue, / And as the time<br />
sped onward / Fiercer the fray it grew”. – «…Следует кровавая драка, / Время<br />
летит вперед, / Свирепость драки растет». Далее раздается клич капитана. И<br />
следующая строфа – наступило утро, команда оглядывается: “The pirates,<br />
where were they? / The ship had sunk and all its crew; / Dead ’neath the sea they<br />
lay” – «Пираты, где они? Корабль потонул и с ним его команда; Умершие, в<br />
море они лежат».<br />
Бердсли избегает последовательного изложения финальных,<br />
решающих событий, образуя лакуну в повествовании. Этот прием т.н.<br />
«умолчания» Бердсли разовьет и сделает характерной чертой своей поэтики в<br />
балладе «Три музыканта» / “The Three Musicians”, «Балладе о парикмахере» /<br />
“The Ballad of a Barber”, а также в незаконченном романе «Под холмом, или<br />
История Венеры и Тангейзера» / “Under the Hill, or The Story of Venus and<br />
Tannhäuser”. Во второй главе романа «О том, каким образом Венеру<br />
причесывали и одевали к ужину» Бердсли так характеризует этот прием: «Я<br />
бы хотел поговорить о ней (о Венере. – И.П.) подробнее, так как общие места<br />
совершенно ни к чему в описании. Но боюсь, что невольно навязанное<br />
молчание там и сям оставит такие пробелы в картине, что лучше не начинать<br />
ее, чем не довести до конца» [Бердслей 2001: 49]. В четвертой главе «О том,<br />
как странно вел себя двор Венеры за ужином» повествователь действует<br />
точно так же: «Мне бы хотелось рассказать вам все, что случилось за<br />
пятнадцатым столом как раз в это время. Но, к сожалению, по<br />
причинам, крайне прискорбным, большая часть того, что говорилось и<br />
делалось за этим ужином, должно остаться неописанным и<br />
невоспроизведенным» [Бердслей 2001: 58–59].<br />
“The Three Musicians” [Beadsley 1904: 39–45] были написаны Бердсли<br />
летом 1895 г. во Франции, где он жил в то время (климат этой страны<br />
положительно влиял на его здоровье). На русский язык перевод впервые<br />
сделан М.Кузминым [Бердслей 1992: 211], а позже Л.Володарской [Бердслей<br />
2001: 88–89]. Сюжет стихотворения «Три музыканта», которое Дж.Флетчер,<br />
114
и мы согласны с ним, определяет как “graceful ballad” (изящная баллада)<br />
[Fletcher 1987: 152], представляет собой прогулку трех музыкантов: певицы<br />
сопрано, юноши и польского пианиста.<br />
Характерное для традиционной баллады богатство действия,<br />
представленное в главных, повторяющихся моментах, на наш взгляд,<br />
Бердсли здесь ослабляет. По сравнению с «Храбрецом», где действие<br />
изменяется в пределах одной (реже нескольких) строк, в балладе «Три<br />
музыканта» событие уступает место описанию внешности героев, их<br />
душевного состояния.<br />
Уже в первой строке баллады появляется характеристика места<br />
действия и состояние мыслей музыкантов. Бердсли в «Трех музыкантах», как<br />
и в «Храбреце», романтизирует природу. Функция моря и слабого, тусклого<br />
света луны (sea, the moonlight dim and pale) в его первой балладе состояла в<br />
том, чтобы придать драматизм действию. В «Трех музыкантах»<br />
романтизирован лесной пейзаж: тропинка, тенистые деревья, кровля замка<br />
вдалеке (the path that skirts the wood; chateau’s roof that hotly shines / Amid the<br />
dusky summer trees). Музыканты, гуляя по лесной тропинке, довольны<br />
своими мыслями, настроением друг друга, последней песенкой Ф.Химмеля,<br />
утренней работой, новооткрытой темой, завтраком и летним днем:<br />
Along the path that skirts the wood,<br />
The three musicians wend their way,<br />
Pleased with their thoughts, each other’s mood,<br />
Franz Himmel’s latest roundelay,<br />
The morning’s work, a new-found theme, their breakfast and the summer day.<br />
[Beardsley 1904: 39] 2<br />
Каждому герою посвящена отдельная строфа. О музыкальных талантах<br />
певицы сообщается кратко: она – сопрано (soprano) и очаровательная певица<br />
(The charming cantatrice). Зато внешность ее характеризуется подробно.<br />
Певица была одета в легкое прохладное платье из белого муслина, из-под<br />
которого выглядывали пухлые руки, коричневые чулки и оборки, когда дул<br />
ветер:<br />
One’s a soprano, lightly frocked<br />
In cool, white muslin that just shows<br />
Her brown silk stockings gaily clocked,<br />
Plump arms and elbows tipped with rose,<br />
And frills of petticoats and things, and outlines as the warm wind blows.<br />
[Ibid]<br />
Другой герой – это «стройный, изящный» юноша – поклонник певицы.<br />
Он мечтает стяжать славу, а сейчас главная его забота – поправить<br />
распустившиеся волосы певицы:<br />
Beside her a slim, gracious boy<br />
Hastens to mend her tresses’ fall,<br />
And dies her favour to enjoy,<br />
And dies for réclame and recall<br />
At Paris and St. Petersburg, Vienna and St. James’s Hall<br />
115
[Ibid]<br />
Наиболее подробно с точки зрения музыкальных талантов<br />
охарактеризован третий герой – польский пианист. У него большие<br />
ангажементы, а его пальцы могут играть самые сложные композиции:<br />
The third’s a Polish Pianist<br />
With big engagements everywhere,<br />
A light heart and an iron wrist,<br />
And shocks and shoals of yellow hair,<br />
And fingers that can trill on sixths and fill beginners with despair.<br />
[р. 40]<br />
Вместе с тем описание талантов пианиста (вторая, третья, пятая строки)<br />
перемежается описанием его внешности (четвертая строка): он обладал<br />
копной золотистых волос.<br />
Музыканты на лоне природы чувствуют себя свободно: срывают<br />
колосья, поют, высмеивают леса звуками рога Зигфрида, наполняют воздух<br />
музыкой Глюка:<br />
The three musicians stroll along<br />
And pluck the ears of ripened corn,<br />
Break into odds and ends of song,<br />
And mock the woods with Siegfried’s horn,<br />
And fill the air with Gluck, and fill the tweeded tourist’s soul with scorn.<br />
[Ibid].<br />
В балладе «Три музыканта» тема, ритм более музыкальны по<br />
сравнению с другими балладами Бердсли. Он обращается к сюжету<br />
странствующих музыкантов. Музыкальность отражена в реминисценциях к<br />
средневековому герою Зигфриду, духовому инструменту горну или рожку<br />
(Siegfried’s horn) и одновременно к Вагнеру, чьи произведения график<br />
иллюстрировал и очень любил наигрывать, а также к композитору эпохи<br />
Просвещения К.Глюку (Gluck; 1714–1787). Бердсли очень музыкален.<br />
Музыку он вносил в свой поэтический и графический стиль. В этой балладе<br />
перекрестная рифма первой и третьей строки и смежная рифма третьей,<br />
четвертой и пятой создают необычный ритм. Последняя строка в два раза<br />
длиннее предыдущих. Ее значение соответствует укороченной по размеру<br />
строке в балладе Дж.Китса “La Belle Dame Sans Mersi”. Такое выделение<br />
строки по размеру аналогично рефрену в традиционных балладах и<br />
воскрешает традицию песенно-плясового характера баллады.<br />
Действия героев «дразнят» туриста, чья душа характеризуется метким<br />
эпитетом «одетая в твид» (tweeded tourist’s soul), что подчеркивает его<br />
замкнутость и внутреннюю скованность. Музыканты вызывают у него<br />
негативные эмоции, наполняют его душу презрением (“The three musicians<br />
and fill the tweeded tourist’s soul with scorn”). Исследователь Дж.Флетчер<br />
не сомневается в том, что турист – «британец», он ощущает стыд и обвиняет<br />
музыкантов в преступлении «в этом золотом мире пасторальной Франции,<br />
самом близком месте к Венериной горе, где искусство и природа едины»<br />
[Fletcher 1987: 153].<br />
116
Событие, произошедшее в финале баллады, будит ярость в туристе, он<br />
становится красен, как его путеводитель (The tourist gives a furious glance, /<br />
Red as his guide-book grows, moves on, / and offers up a prayer for France). О<br />
том, что же произошло, автор умалчивает. Он только подводит к<br />
случившемуся, но само действие не называет:<br />
The charming cantatrice <br />
And fans herself, half shuts her eyes, and smoothes the frock about her knees.<br />
The gracious boy is at her feet,<br />
And weighs his courage with his chance;<br />
His fears soon melt in noon-day heat.<br />
[Ibid]<br />
Между тем сделанные к балладе рисунки «побуждают читателя<br />
увидеть добавочный смысл» [Zatlin 1990: 152]. Первая версия рисунка к<br />
балладе, где в лесу под деревьями изображен юноша, близко стоящий к юбке<br />
певицы и положивший одну руку на оборки ее платья, не была допущена<br />
Л.Смитерсом к печати, поскольку была слишком вызывающей. Тогда<br />
Бердсли сделал другой рисунок, на котором певица и юноша шли, держа друг<br />
друга под руку. Исследователи Дж.Флетчер, Л.Г.Затлин склонны видеть в<br />
балладе сексуальную символику, которая подчеркивается иллюстрациями и<br />
проявляется в сюжетных поворотах, описании героев, отдельных словах<br />
[Fletcher 1987: 153; Zatlin 1990: 152-153].<br />
В «Трех музыкантах», как и в балладе «Храбрец», Бердсли не<br />
использует такие структурные элементы традиционной баллады, как рефрен,<br />
диалог. Вместе с этим «Три музыканта» отличаются музыкальным ритмом,<br />
темой. Автор дает развернутое описание внешности, качеств и талантов<br />
героев. Соединяя в сюжете музыкальность и фривольность, Бердсли снижает<br />
романтический сюжет странствующих музыкантов, но остается на грани<br />
дозволенного – он «не порнограф» [Маковский 2001: 333].<br />
Другое произведение Бердсли в жанре баллады – это “The Ballad of a<br />
Barber” [Beardsley 1904: 49–54], переведенное М.Кузминым как «Баллада о<br />
цирюльнике» [Бердслей 1992: 212], а Л.Володарской – «Баллада о<br />
Карруселе» [Бердслей 2001: 90–92]. По предположению С.Уэйнтрауба,<br />
стихотворение могло быть навеяно художественным образом середины XIX<br />
в. парикмахера-злодея Sweeney Todd с улицы Fleet Street [Weintraub 1967:<br />
175], который острой бритвой перерезал горло клиенту, а его подруга и<br />
сообщница, присутствующая в некоторых вариантах сюжета, запекала трупы<br />
в пирог. Бердсли вводит в свое поэтическое произведение распространенный<br />
в литературе рубежа XIX–XX вв. криминальный сюжет, отчасти следуя,<br />
вместе с этим, советам романтика Л.Уланда. Он считает, что, вводя<br />
криминальный сюжет в балладу, необходимо соблюдать условия: не<br />
позволять материалу доминировать, а завершение криминального<br />
происшествия должно быть не окончательным, необходимо оставить<br />
«свободное пространство для фантазии» [Уланд 1989: 562].<br />
117
Жанровая специфика стихотворения Бердсли открывается в<br />
сопряжении указанных самим автором жанров ballad и tale. Последний тоже<br />
актуализирует средневековую, в частности чосеровскую, традицию<br />
(Canterbury tales by J.Chauser):<br />
Here is the tale of Carrousel,<br />
The barber of Meridian Street.<br />
[Beardsley 1904: 49]<br />
Характерная для традиционной баллады событийность у Бердсли<br />
ослаблена и сочетается, как это уже было в «Трех музыкантах», с<br />
развернутым описанием и характеристикой героя. В восьми строфах из<br />
семнадцати «Баллады о парикмахере» создается образ парикмахера, который<br />
напоминает парикмахера Космэ из незаконченного романа «Под холмом». В<br />
этот роман автор планировал включить «Балладу о парикмахере».<br />
Соединение двух жанров, на наш взгляд, не только создало бы новые<br />
словесные и визуальные аспекты образа, его орнамент, но и подчеркнуло<br />
синтетичность образа парикмахера, а также произведения, в котором он<br />
создается.<br />
Парикмахер Каррусель (Carrousel) с Meridian Street показан<br />
величественно. Он – мастер своего дела: “He cut, and coiffed, and shaved so<br />
well, / That all the world was at his feet.” – «Он стриг, завивал и брил так<br />
хорошо, / Что весь мир был у его ног». Его искусство – искусство<br />
преображения, изменения природы. Каррусель мог «придать умное<br />
выражение самому глупому лицу», «богине старой Греции [Афродите. –<br />
И.П.] добавить новой красоты и изящества»:<br />
Such was his art he could with ease<br />
Curl wit into the dullest face;<br />
Or to a goddess of old Greece<br />
Add a new wonder and a grace.<br />
[p.49].<br />
Бердсли создает своего героя не в пейзаже, как это было в двух<br />
предыдущих балладах, а в интерьере, в окружении «порошков», «румян» и<br />
«нежных красок», «ценнейших духов», «редких помад»:<br />
All powders, paints, and subtle dyes,<br />
And costliest scents that men distil,<br />
And rare pomades, forgot their price<br />
And marvelled at his splendid skill.<br />
[p.50].<br />
На Бердсли, как отметил С.Уэйнтрауб, безусловно, мог повлиять<br />
А.Поуп и его поэма «Похищение локона» (Here files of pins extend their<br />
shining rows, / Puffs, powders, patches, … [Pope 1988: 68]). Поэтический образ<br />
Карруселя непосредственно связан с мотивами туалета, который развивает<br />
Бердсли в своем романе «Под холмом».<br />
Мастерство Карруселя подчеркивают не только помады, духи и краски<br />
(они «позабыли свою цену и восхищались … великолепием» парикмахера),<br />
но и щипцы, а также бритва, которые «оживлены» в балладе метафорами:<br />
118
The curling irons in his hand<br />
Almost grew quick enough to speak,<br />
The razor was a magic wand<br />
That understood the softest cheek.<br />
[p.50]<br />
(Щипцы для волос в его руках / Становились быстрее, чем разговор, /<br />
Бритва была волшебной дирижерской палочкой / Что понимала нежнейшую<br />
щеку.)<br />
Имя Carrousel (англ. карусель – конное состязание, пришедшее на<br />
смену рыцарским турнирам в конце XIX в.; вращающееся сооружение для<br />
катания по кругу, франц. карусель – конные состязания; карусельная<br />
площадь) подчеркивает динамичный и декоративный характер образа<br />
парикмахера. И конные состязания, и аттракционы обычно украшались ярко<br />
и пышно.<br />
Новым по сравнению с традиционной балладой является<br />
характеристика внутреннего мира героя. Если в «Трех музыкантах» описание<br />
внешности соответствует внутреннему состоянию героев, то в «Балладе о<br />
парикмахере» контрастно по отношению к внешности упоминается о<br />
душевных качествах парикмахера 3 . В балладе о Карруселе сообщается, что в<br />
его сердце не было гордости, он был скромен в своем деле, одинаково<br />
заботился обо всех, не оказывая предпочтение ни одному из полов, за что и<br />
надеялся небольшое вознаграждение:<br />
Yet with no pride his heart was moved;<br />
He was so modest in his ways!<br />
His daily task was all he loved,<br />
And now and then a little praise.<br />
An equal care he would bestow<br />
On problems simple or complex;<br />
And nobody had seen him show<br />
A preference for either sex.<br />
[Ibid]<br />
Однако эта похвала душевным качествам воспринимается как<br />
гротескная характеристика образа после того, как мы узнаем о финальных<br />
событиях.<br />
В пришедшей к Карруселю Принцессе через сравнения с дикой<br />
природой и романтическими музыкальными аллюзиями подчеркнута ее<br />
живость, природность, свежесть, лиричность:<br />
She was as joyous and as wild<br />
As spring flowers when the sun is out.<br />
<br />
She was as lyrical and sweet<br />
As one of Schubert’s melodies.<br />
[p. 50-53]<br />
119
Основная деталь ее сказочного облика – это роскошные волосы, символ<br />
женской красоты, привлекательности. Золотые, они «падали к ее ногам»,<br />
«теснились вокруг ее прелестных глаз» [p. 53]. В дальнейших сюжетных<br />
ходах Бердсли со свойственной ему игрой показывает взаимоотношения<br />
искусственного и природного, искусства и природы.<br />
Мастерство Карруселя, его искусство преображать природу, делать ее<br />
искусственной теряет свою силу перед красотой живой, цветущей Принцессы<br />
– прелестным тринадцатилетним дитя (pretty child, / Thirteen years old, or<br />
thereabout). Рядом с девочкой парикмахера охватило волнение. Он несколько<br />
раз завивал и выпрямлял ее локоны, опалил железом платье, запнулся об ее<br />
шлейф, пальцы потеряли ловкость, а гребень перестал слушаться:<br />
Three times the barber curled a lock,<br />
And thrice he straightened it again;<br />
And twice the irons scorched her frock,<br />
And twice he stumbled in her train.<br />
[p.53]<br />
Числовые перечисления и повторение союза and придают стиху ритм,<br />
динамичность, атмосферу загадочности. В следующей строфе она усилена<br />
неопределенными местоимениями:<br />
His fingers lost their cunning quite,<br />
His ivory combs obeyed no more;<br />
Something or other dimmed his sight,<br />
And moved mysteriously the floor.<br />
Волнение, смятение Карруселя подчеркивает аллитерация, созвучие<br />
разных по качеству звуков: глухих [f], [h], [t], звонкого [b], сонорного [l]:<br />
He leant upon the toilet table,<br />
His fingers fumbled in his breast;<br />
He felt as foolish as a fable,<br />
And feeble as a pointless jest.<br />
[Ibid]<br />
В приступе волнения парикмахер ломает горлышко бутылки<br />
одеколона: “He snatched a bottle of Cologne, / And broke the neck between his<br />
hands”. Это предложение создает двусмысленность (neck – шея, горлышко<br />
бутылки), предвосхищает то, о чем в следующей строфе автор умалчивает<br />
(способ убийства, его подробности). Карусель чувствует себя романтическим<br />
героем – «одиноким», но одновременно «могущественным»: “He felt as if he<br />
was alone, / And mighty as a king’s commands”. Здесь Бердсли, по сути,<br />
описывает психологию убийцы. Для Карруселя Принцесса была прекрасным<br />
сном, а преступление – мечтой. Бердсли короткими, глухими звуками [c],<br />
[sh], [p] создает визуальное ощущения преступления.<br />
The Princess gave a little scream,<br />
Carrousel’s cut was sharp and deep;<br />
He left her softly as a dream<br />
That leaves a sleeper to his sleep.<br />
[Ibid]<br />
120
Рисунок “The Coiffing” к «Балладе…» не раскрывает, а напротив<br />
усиливает загадку и создает иронический подтекст. Изящная ручка<br />
Принцессы, приложенная к лифу кружевного, легкого платья, акцентирует<br />
внимание на спрятанных руках парикмахера и ножницах в его кармане.<br />
Стоящая позади статуэтка девы Марии и младенца на ее руках по<br />
расположению параллельна фигурам Карруселя и юной Принцессы, но, как<br />
заметил Дж.Флетчер, контрастна по смыслу [Fletcher 1987: 155].<br />
В последней строфе читатель узнает, что Каррусель был казнен за свое<br />
преступление. Однако что именно он совершил, не сообщается:<br />
He left the room on pointed feet;<br />
Smiling that things had gone so well.<br />
They hanged him in Meridian Street.<br />
You pray in vain for Carrousel.<br />
Авторское умалчивание о центральном событии создает разные<br />
трактовки сюжета. Так, Л.Г.Затлин, опираясь на стихотворение Дж.Грея<br />
«Парикмахер» (The Barber by J.Gray), опубликованное в 1893 г. в<br />
“Silverpoints”, которое представляло собой сексуальную фантазию автора<br />
(поэт мечтает, что он парикмахер, причесывающий, иначе – ласкающий,<br />
свою молодую клиентку), трактует убийство Принцессы как лишение ее<br />
невинности парикмахером [Zatlin 1990: 154].<br />
Из письма Бердсли к издателю Л.Смитерсу мы узнаем, что автор<br />
задумал продолжение, которое «почти закончено. Первые десять строф дают<br />
очень красочное описание следствия и вскрытия трупа принцессы» (выд.<br />
мной – И.П.) [Бердслей 2001: 158]. Происходит эстетизация жестокости, зла.<br />
Художник модерна, отмечает Р.Шмуцлер, обладал «волшебной<br />
способностью трансформировать самые отвратительные вещи в предметы<br />
исключительно соблазнительной красоты» [Schmutzler 1962: 261. Цит. по:<br />
Ковалева 2002: 93].<br />
Бердсли обращается к синтетическому жанру баллады, который<br />
позволяет создать лирический образ парикмахера Карруселя. Он, как<br />
романтический герой, одинок и могущественен, и в то же время, будучи<br />
цирюльником, эстетизирован. Однако использование событийной хроники<br />
своего времени, детективно-криминального сюжета и мотивов, соединение<br />
их с эротическим моментом снижает романтический образ парикмахера и<br />
создает иронический подтекст. Бердсли дает подробное описание<br />
обстановки, состояния героя в разные моменты действия.<br />
Если баллада «Храбрец» была юношеской пробой пера, то две другие<br />
баллады интересны в художественном отношении и свидетельствуют о<br />
поэтическом мастерстве Бердсли как художника. В его поэтике соединяются<br />
возвышенное и низменное, чудесное и бытовое. Однако всегда соблюдается<br />
грань, за которой искусство превращается в чистый эпатаж, спекуляцию<br />
скандальными темами.<br />
—————<br />
1 Kunstpoesie и Naturpoesie (термины немецкого литературоведения, развитые романтической эстетикой) –<br />
«народная, “естественная” поэзия (Naturpoesie) рассматривалась … как первозданная, подлинная, поэзия,<br />
стихийный продукт коллективного творчества, непосредственное излияние духа народа. “Искусственная”,<br />
121
собственно “художественная” поэзия (Kunstpoesie) – это индивидуальная поэзия отдельных авторов»<br />
[Литературные манифесты …1980: 539-540].<br />
2 Здесь и далее стихотворения «Три музыканта» и «Баллада о парикмахере» цитируется с указанием страниц<br />
в квадратных скобках по изданию: Beardsley A. Under the Hill and other essay in prose and verse. With<br />
illustration. London, New York: The Bodley Head, 1904.<br />
3 В романе «Под холмом» этот прием – подробнейшая характеристика внешнего вида персонажа и по<br />
контрасту описание их взаимоотношения с миром, например, дирижер Титурель де Шантефлер или миссис<br />
Марсапл (при этом внешне персонаж может быть отвратителен) – станет особой эстетической установкой<br />
автора.<br />
Список литературы<br />
Бердслей О. Многоликий порок: История Венеры и Тангейзера,<br />
стихотворения, письма / сост. Л.Володарская. М.: Эксмо-пресс, 2001.<br />
Бердслей О. Рисунки. Проза. Стихи. Афоризмы. Письма.<br />
Воспоминания и статьи о Бердслее. М.: «Игра-техника», 1992.<br />
Гаспаров М.Л. Баллада // Литературная энциклопедия терминов и<br />
понятий / Под ред. А.Н.Николюкина. Институт по научн. информации по<br />
общественным наукам РАН. М.: НПК «Интелвак», 2001. C.69.<br />
Гугнин А.А. Постоянство и изменчивость жанра // Эолова арфа:<br />
Антология баллады / Сост., предисл., коммент. А.А.Гугнина. М.: Высш.шк.,<br />
1989. С.7-26.<br />
Дьяконова Н.Я. Стивенсон и английская литература XIX в. Л.: Изд-во<br />
Ленингр.ун-та, 1984.<br />
Квятковский А. Поэтический словарь. М.: Советская энциклопедия,<br />
1966.<br />
Литературные манифесты западноевропейских романтиков / Под ред.<br />
А.С.Дмитриева. М.: Изд-во Моск.ун-та, 1980.<br />
Маковский С.К. Обри Бердслей. Современная графика // Бердслей О.<br />
Многоликий порок: История Венеры и Тангейзера, стихотворения, письма /<br />
сост. Л.Володарская. М.: Эксмо-пресс, 2001. С.316-339.<br />
Теоретическая поэтика: Понятия и определения: Хрестоматия для<br />
студентов / Авт.-сост. Н.Д.Тамарченко. М.: РГГУ, 2001.<br />
Тишунина Н.В. Западноевропейский символизм и проблема<br />
взаимодействия искусств: опыт интермедиального анализа: Монография.<br />
СПб.: Изд-во РГПУ им. А.И.Герцена, 1998.<br />
Уланд Л. О балладе // Эолова арфа: Антология баллады / Сост.,<br />
предисл., коммент. А.А.Гугнина. М.: Высш.шк., 1989. С. 556-562.<br />
Уланд Л. Предупреждение против использования криминальных<br />
происшествий для балладных сюжетов // Там же. С. 562.<br />
Чернец Л.В. Литературные жанры (проблемы типологии и поэтики).<br />
М.: Изд-во Моск.ун-та, 1982.<br />
Хализев В.Е. Теория литературы: Учеб. М.: Высш.шк., 2000:<br />
Швейбельман Н.Ф. В поисках нового поэтического языка: проза<br />
французских поэтов середины XIX–начала XX веков: Монография. Тюмень:<br />
Изд-во Тюменского гос. ун-та, 2002.<br />
Beardsley A. The art of Aubrey Beardsley. Introd. by A.Symons. New York:<br />
The Modern Library, 1925.<br />
122
Beardsley A. Under the Hill and other essay in prose and verse. With<br />
illustration. London, New York: The Bodley Head, 1904.<br />
Beardsley A. The Valiant // www.cypherpress.com.<br />
Fletcher J. Aubrey Beardsley. Boston: Twayne Publishers A Division of<br />
G.K.Hall@Co, 1987.<br />
Nelson J.G. Publisher to the Decadents: Leonard Smithers in the careers of<br />
Beardsley, Wilde, Dowson. With an appendix on Smithers and the erotic book<br />
trade by P.Mendes and a checklist of Smithers‘s publications by J.G.Nelson and<br />
P.Mendes. Pennsylvania: The Pennsylvania State University Press, 2000.<br />
Pope A. The Rape of the Lock // Pope A. Selected Poetry and Prose. Ed. by<br />
R.Sowerby. Routledge, London and New York, 1988. P. 63–85.<br />
Ross R. Aubrey Beardsley. London, New York: The Bodley Head, 1909.<br />
Zatlin L.G. Aubrey Beardsley and Victorian sexual politics. Oxford: Oxford<br />
university press, 1990.<br />
Walker R.A. The best of Beardsley. London: The Bodley Heard, 1984.<br />
Н.В.Пухова (Екатеринбург)<br />
К ВОПРОСУ О ПРИМЕНЕНИИ ПРИЕМА ДВОЙНОГО<br />
КОДИРОВАНИЯ В РОМАНЕ ДЖОНА ФАУЛЗА «ВОЛХВ»<br />
Закончился ХХ век, а вместе с его окончанием началось осмысление и<br />
подведение итогов литературному процессу этого периода. Вторая половина<br />
ХХ столетия ознаменована в литературе явлением постмодернизма, до сих<br />
пор считающегося многогранным и потому неоднозначным. В настоящее<br />
время предпринимаются попытки описать эстетику и поэтику, стилевые,<br />
жанровые особенности литературы постмодернизма. Мы обращаемся к<br />
одной из характерных особенностей постмодернистских произведений – к<br />
приему двойного кодирования.<br />
Одним из наиболее распространенных принципов определения<br />
специфики искусства постмодернизма в настоящее время является подход к<br />
нему как к своеобразному художественному коду. Код – это «совокупность<br />
правил или ограничений, обеспечивающих речевую деятельность или<br />
функционирование какой-либо знаковой системы» [Современный<br />
философский словарь 2004: 323]. Код в широком научном смысле слова<br />
таким образом понимается как свод правил организации текста<br />
художественного произведения.<br />
Мы вслед за французским семиологом и литературоведом Роланом<br />
Бартом даем свою концепцию кода, отходя от строго научного понимания<br />
этого термина. Р.Барт называет кодами «просто ассоциативные поля,<br />
сверхтекстовую организацию значений, которые навязывают представление<br />
об определенной структуре; код … принадлежит главным образом к сфере<br />
культуры; коды – это определенные типы уже виденного, уже читанного, уже<br />
деланного; код есть конкретная форма этого «уже», конституирующего<br />
© Н.В.Пухова, 2007<br />
123
всякое письмо» [Барт 1994: 455–456]. Код должен быть понятен для всех<br />
участников коммуникативного процесса и поэтому носить<br />
конвенциональный (условный) характер.<br />
Любое повествование, по Барту, существует в переплетении различных<br />
кодов, их постоянной «перебивке» друг другом, что вызывает нетерпение<br />
читателя, пытающегося постичь ускользающий от него смысл произведения<br />
[Ильин 2001: 47]. В любом художественном произведении функционируют<br />
пять кодов: культурный, герменевтический (смысловой), символический,<br />
семический и проайретический (или нарративный) [Барт 1994: 40]. Задача<br />
«просвещенного» читателя – выявить эти коды, раскрывая смысл<br />
произведения.<br />
Большой вклад в развитие теории кода внес голландский исследователь<br />
Доуве Фоккема. Он отмечает, что код постмодернизма является всего лишь<br />
одним из многих кодов, регулирующих производство текста. Другие коды, на<br />
которые опираются писатели, – это прежде всего лингвистический код<br />
(естественного языка – английского, французского, русского и т.д.);<br />
общелитературный код, побуждающий читателя прочитывать литературные<br />
тексты как тексты, обладающие высокой степенью когерентности; жанровый<br />
код, активизирующий у реципиента определенные ожидания, связанные с<br />
выбранным жанром; и идиолект писателя, который в той мере, в какой он<br />
выделяется на основе рекуррентных признаков, также может считаться<br />
определенным кодом. Из всех упомянутых кодов каждый последующий в<br />
возрастающей пропорции ограничивает действие предыдущих кодов, сужая<br />
поле возможного выбора читателя, однако при этом спецификой<br />
литературной коммуникации является тот факт, что каждый последующий<br />
код способен одновременно оспаривать правомочность остальных кодов,<br />
создавая и оправдывая свой выбор языковых единиц и их организации,<br />
запрещаемый остальными, более широкими, кодами.<br />
Постмодернистский код может быть описан как система<br />
предпочтительного выбора тех или иных семантических и синтаксических<br />
средств (как система преференций), частично более ограниченного по<br />
сравнению с выбором, предлагаемым другими кодами, частично<br />
игнорирующего их правила [цит. по: Ильин 2001: 48].<br />
Чарльз Дженкс и Тео Д’ан попытались синтезировать семиотическую<br />
концепцию литературного текста Ролана Барта с теорией постмодернистской<br />
иронии (пастиша) Фредерика Джеймсона, выдвинув понятие «двойного<br />
кодирования». По их представлению, все коды, выделенные Бартом, с одной<br />
стороны, и сознательная установка постмодернистской стилистики на<br />
ироническое сопоставление различных литературных стилей, жанровых<br />
форм и художественных течений (коды, выделенные Доуве Фоккемой) – с<br />
другой, выступают в художественной практике как две большие кодовые<br />
сверхсистемы, которые дважды кодируют постмодернистский текст как<br />
художественную информацию для читателя.<br />
Тео Д’ан особо подчеркивает тот факт, что постмодернизм как<br />
художественный код «закодирован дважды» [D’haen 1986: 226]. С одной<br />
124
стороны, используя тематический материал и технику популярной, массовой<br />
культуры, произведения постмодернизма обладают рекламной<br />
привлекательностью предмета массового потребления для всех людей, в том<br />
числе и не слишком художественно просвещенных. С другой стороны,<br />
пародийным осмыслением более ранних – и преимущественно<br />
модернистских – произведений, иронической трактовкой их сюжетов и<br />
приемов он апеллирует к самой искушенной аудитории.<br />
В более широком мировоззренческом плане двойное кодирование и<br />
связанный с ним иронический модус повествования в постмодернистских<br />
произведениях характеризует их специфическое отношение к проблеме<br />
собственного смысла. Стремясь разрушить языковые (отождествляемые с<br />
мыслительными) стереотипы восприятия читателя, постмодернисты<br />
обращаются к использованию и пародированию жанров и приемов массовой<br />
литературы, иронически переосмысливая их стиль. При этом они постоянно<br />
подчеркивают условную, игровую природу словесного искусства. В<br />
результате двойное кодирование оказывается стилистическим проявлением<br />
познавательного сомнения, эпистемологической неуверенности, тем более,<br />
что практически все постмодернисты стремятся доказать своим<br />
потенциальным реципиентам (читателям, слушателям, зрителям), что любой<br />
рациональный и традиционно постигаемый смысл является «проблемой для<br />
современного человека» [D’haen 1986: 226].<br />
Таким образом, прием двойного кодирования в литературе<br />
постмодернизма может быть описан в рамках оппозиции «высокая<br />
литература – массовая литература», которая проявляется в оппозиции кодов,<br />
выделяемых Бартом, с одной стороны (мы уже отмечали, что задачей<br />
«просвещенного» читателя является вычленение в тексте культурного,<br />
герменевтического, символического, семического и нарративного кодов), и<br />
кодов, которые выделяет Д.Фоккема (лингвистический, общелитературный,<br />
жанровый, идиолект писателя), характерных для произведений, в которых<br />
переосмысливаются более ранние произведения литературы.<br />
Обратимся к роману Джона Фаулза «Волхв» и рассмотрим, каким<br />
образом происходит двойное кодирование в этом произведении, являющимся<br />
ярким примером постмодернистского романа.<br />
С одной стороны, произведение обращено к широкому кругу<br />
читателей. Фаулз использует жанровые особенности детектива и<br />
эротического романа, что привлекает к чисто внешней стороне его<br />
произведения. Читателя захватывает сюжет, построенный согласно канонам<br />
приключенческого романа с элементами философского романа и романавоспитания<br />
(главный герой Николас Эрфе проходит через череду испытаний,<br />
попадает в невероятные, порой загадочные, ситуации на пути к познанию<br />
самого себя и обретению смысла жизни). Но уже с первых строк читатель<br />
попадает в мир символов, знаков и кодов, расставленных автором повсюду.<br />
Кодирование информации происходит уже тогда, когда Николас Эрфе<br />
рассказывает нам о происхождении своего имени: «По преданию, наши<br />
предки эмигрировали из Франции после отмены Нантского эдикта –<br />
125
благородные гугеноты, дальние родственники Оноре д’Юрфе, автора<br />
«Астреи»…» [Фаулз 2006: 14]. Таким образом Николас пытается поставить<br />
себя на одну планку с именитым писателем и хоть как-то вырваться из<br />
угнетающего его среднего класса.<br />
Тема среднего английского класса всегда волновала Джона Фаулза. Его<br />
герой, как и он сам, ненавидит этот средний класс и стремится любыми<br />
путями оторваться от него – Николас Эрфе уезжает в Грецию, где и<br />
начинаются его поиски собственного «я», в другой культурной среде, не<br />
привязанной к Великобритании, противопоставленной ей.<br />
С другой стороны, фамилия Эрфе означает Earth (Земля), что делает<br />
героя книги простым «земным» человеком, страсти, мысли и чувства<br />
которого близки каждому из представителей человечества.<br />
На протяжении всего романа Фаулз очень часто обращается к<br />
предшествующим произведениям литературы. Мы бы хотели уделить<br />
внимание «Буре» У.Шекспира, поскольку очень многое взято и представлено<br />
в переосмысленном виде именно из этого произведения.<br />
Центральным образом романа, также как и пьесы Шекспира, является<br />
образ острова: остров Фраксос в «Волхве» - это остров волшебника<br />
Просперо, с которым и отождествляется Морис Кончис. Автор таким<br />
образом кодирует информацию при помощи символов, предоставляя<br />
читателю самому сопоставлять образы главных героев его романа с образами<br />
и персонажами «Бури» Шекспира и раскрывать характеры.<br />
Кончис, как мы уже сказали – это волшебник Просперо, владеющий не<br />
только островом, но и умами и сердцами тех, кто на этот остров попадает.<br />
Роль Миранды у Фаулза выполняют несколько девушек – это и Алисон, и<br />
Лилия. Николас Эрфе отождествляет себя с Фердинандом, а Кончис называет<br />
его Калибаном. Остров – это вообще символ замкнутого пространства, в<br />
котором герои осознают себя, свои возможности, способности, свой<br />
характер, что и происходит с героями Шекспира и с героями Фаулза. Как для<br />
Просперо, так и для Кончиса все люди – «живые куклы» (цит. по: Шекспир,<br />
«Буря»), коими можно управлять по своему желанию.<br />
Само название романа – Magus – уже несет в себе двойную смысловую<br />
нагрузку. Большинство переводчиков предлагают перевод заглавия книги как<br />
«Волхв». На самом деле синонимический ряд возможных вариантов перевода<br />
слова magus включает в себя множество слов с различными коннотациями,<br />
от отрицательных: маг, чародей, колдун, до положительных: волшебник,<br />
волхв. Получается, что Кончис выполняет двоякую функцию, выступая, с<br />
одной стороны, в роли злого колдуна, водящего героев по лабиринту, из<br />
которого невозможно найти выход. После сцены с просмотром<br />
порнографической ленты и эротической сцены между Лилией и Джо Николас<br />
ассоциирует Кончиса с Гадесом, правителем царства мертвых: «…Бурани –<br />
особенно на заключительной стадии – отождествлялся для меня с Тартаром.<br />
Там правил царь Гадес (Кончис); царица Персефона, носительница<br />
разрушения (Лилия)…» [Фаулз 2006: 654].<br />
126
С другой стороны, если бы не было Кончиса, играющего в Бога, не<br />
было бы и осознания героями самих себя, вряд ли бы они пришли к<br />
осознанию обретения друг друга как к высшей ценности, как к обретению<br />
«дара волхвов», роль которых взял на себя Морис Кончис.<br />
Список литературы<br />
Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика: Пер. с фр. и вступ. ст.<br />
Г.К.Косикова. – М.: Изд. группа «Прогресс», «Универс», 1994. – 616с.<br />
Дженкс Ч. Язык архитектуры постмодернизма / Пер. с англ.<br />
А.В.Рябушина, М.В.Уваровой; Под ред. А.В.Рябушина, В.Л.Хайта. – М.:<br />
Стройиздат, 1985. – 136с., ил.<br />
Ильин И.П. Постмодернизм. Словарь терминов. – М.: ИНИОН РАН<br />
(отдел литературоведения) – INTRADA, 2001. – 384с.<br />
Современный философский словарь / Под общей ред. д.ф.н.<br />
профессора В.Е.Кемерова. – 3-е изд., испр. и доп. – М.; Академический<br />
проспект, 2004. – 864 с.<br />
Фаулз Дж. Волхв: Роман / Джон Фаулз; пер. с англ. Б.Н.Кузьминского.<br />
М.: АСТ: АСТ МОСКВА, 2006. – 734с.<br />
Bertens H., Fokkema D. Forword // Approaching postmodernism / Ed. by<br />
Fokkema D., Bertens H. – Amsterdam, 1986. – P.VII-X.<br />
D’haen T. Postmodernism in American fiction and art // Approaching<br />
postmodernism: Papers pres. at a Workshop on postmodernism, 21-23 Sept. 1984,<br />
Univ. of Utrecht / Ed. by Fokkema D., Bertens H. – Amsterdam; Philadelphia,<br />
1986.<br />
Fokkema D.W. D’haen T. Postmodernism in American fiction and art //<br />
Approaching postmodernism: Papers pres. at a Workshop on postmodernism, 21-<br />
23 Sept. 1984, Univ. of Utrecht / Ed. by Fokkema D., Bertens H. – Amsterdam;<br />
Philadelphia, 1986.<br />
Fokkema D.W. The semantic and syntactic organization of postmodernist<br />
texts // Approaching postmodernism / Ed. by Fokkema D., Bertens H. –<br />
Amsterdam, 1986. – P.81-98.<br />
Fokkema D.W. Literary history, modernism and postmodernism. –<br />
Amsterdam, 1984. – VIII, 63p.<br />
Б.Ристовская-Йосифовская (Македония, Скопье)<br />
РУССКИЙ ПЕРЕВОД "IL REGNO DE GLI SLAVI" МАВРО ОРБИНИ<br />
(ЗАИМСТВОВАНИЯ И ПАРАЛЛЕЛИ У НЕКОТОРЫХ<br />
ЮЖНОСЛАВЯНСКИХ АВТОРОВ)<br />
"Il Regno de gli Slavi" [Пезаро 1601] Мавро Орбини представляет собой<br />
широко распространенное и многократно используемое в области<br />
историографии и изучения истории славян до периода установления<br />
турецкого владычества на Балканах и после него произведение. В нем<br />
утверждается идея всеславянства и автономности славян как на Балканах, так<br />
© Б.Ристовская-Йосифовская, 2007<br />
127
и в мире. Автор приводит фантастическую картину распространения<br />
"славянской нации" и "славянского языка" [Мыльников 1996: 105–106] через<br />
отождествление идентичности ряда разных племенных групп с целью<br />
представления славянского народа как можно более многочисленным. Он<br />
охватывает почти все более или менее значимые исторические события,<br />
однако при этом вводит читателя в заблуждение относительно древнейшей<br />
истории славян из-за своей приверженности славянофильству и идеи<br />
аргументации всеславянства [Ристовска-Јосифовска 2001: 23–30]. Орбини<br />
употребляет синтагму "славянская нация" в этническом смысле, что зачастую<br />
приводит в замешательство авторов XVI в.: остается не совсем понятно, идет<br />
ли речь о каком-то одном народе, разделенном на несколько племен и<br />
наречий, или об отдельной семье народов, имеющих общее происхождение и<br />
язык [Мыльников 1996: 131].<br />
В отношении этногенеза славян Орбини приводит типично библейское<br />
толкование. Авторы исторических произведений XVI-XVII вв. использовали<br />
традиционное европейское толкование существования некоего общего языка<br />
человечества, разделенного на 72 народа, частью которых являлись также<br />
славяне, потомки Яфета, сына Ноя. Такое толкование, подверженное самым<br />
различным трактовкам, встречается в большинстве исторических летописей.<br />
В "Королевстве славян" предлагается "скандинавская" этногенетическая<br />
версия, согласно которой, славяне из Скандинавии под именем готов<br />
переселились в Европейскую Сарматию, повторяя тем самым сарматскую<br />
этногенетическую версию. В основании этих предположений заложен так<br />
называемый нордизм, или готицизм, получивший свое распространение в<br />
европейской историографии к концу XVI в. [Мыльников 1996: 268–270].<br />
Невзирая на критику объективности данных, приводимых Орбини,<br />
который, кстати говоря, большую часть из них и сам позаимствовал у других<br />
авторов [Ћирковић 1968: 379–428], его произведение, вероятно, представляет<br />
собой наиболее объемную историю славян и служит историческим<br />
источником и вдохновляющим началом для большого числа работ по<br />
историографии и для произведений художественной литературы, а на<br />
сегодняшний день это зачастую единственное свидетельство некоторых уже<br />
утраченных источников того периода. Анализируя данный труд,<br />
исследователи разных научных профилей пытались найти в нем следы<br />
известных и уже утерянных источников, а также использовали его в качестве<br />
материала для своих трудов. В этом смысле "Королевство славян" становится<br />
особенно влиятельным трудом эпохи реформаторских движений у некоторых<br />
славянских народов [Пантић 1968: LXXVIII-LXXXVIII; Ристовска-<br />
Јосифовска 2001: 16–21]. Идея Орбини о славянском единстве в хорватских<br />
землях побудила такой огромный интерес к прошлому славян, а особенно<br />
южных славян и их языку, что в XVIII в. был создан латинский перевод<br />
Джуры Байрактария в трех рукописях [Matić 1950: 193-197]. Однако если<br />
говорить о переводе, оказавшем сильнейшее влияние на труды большого<br />
числа южнославянских авторов, необходимо отметить русский перевод под<br />
названием "Кніга историография початия имене, славы и разширения народа<br />
128
славянского..." (С.-Петербург, 1722), сделанный российским дипломатом<br />
Саввой Владиславичем по указу императора Петра Великого. В конце этого<br />
издания есть приписка с пояснениями к некоторым частям произведения<br />
Орбини, авторство которой обсуждается [Cronia 1940: 11-12; Радојчић 1956:<br />
25–26; Ристовска-Јосифовска 2001: 15–16].<br />
Русский перевод "Королевства славян" представляет собой значимое<br />
звено в цепи историческо-историографических произведений. В переводе<br />
Саввы Владиславича, который является парафразой книги Орбини, вернее ее<br />
сокращенной версией, созданной на основе некоторых выборочных выводов<br />
из оригинала, притом написанной весьма необычным языком, приводятся<br />
также данные, которые вообще отсутствуют в авторском тексте, или, уж во<br />
всяком случае, приводятся не в том порядке, что в оригинале. Это<br />
произведение содержит единственный полный перевод первой части "Il<br />
Regno de gli Slavi" ("Первоначаліе Славянъ и происхожденіе державства<br />
ихъ"), долгое время остававшейся непереведенной вообще ни на один язык,<br />
хотя именно в ней собраны исчерпывающие данные и дана интерпретация<br />
древнейшей истории славян и их распространения. Перевод Саввы<br />
Владиславича привел к тому, что это произведение стали читать и в<br />
восточноевропейских странах. Главной отличительной особенностью<br />
данного перевода является употребление имени Мавро Орбини в форме<br />
Мавроурбин, и именно это имя впоследствии станет использоваться многими<br />
его исследователями, в том числе и в Македонии.<br />
Обратимся к вопросу о взаимосвязи между русским переводом и<br />
произведениями Паисия Хилендарского, Йована Раича и Георгия<br />
М. Пулевского, наиболее известных южнославянских авторовисториографов,<br />
которые в соответствии с реформаторскими движениями<br />
своих народов поддерживали идею славянофильства и обращались к<br />
сведениям о древнейшей истории славян, приводимым Орбини. Их труды<br />
развивают одну идею, несмотря на то, что написаны были в разные<br />
исторические эпохи и находились в заметной зависимости от степени<br />
развития национально-освободительного движения определенных народов.<br />
Способ использования или заимствования данных из русского перевода<br />
зависел от личных возможностей автора и от эпохи, в которую он работал.<br />
Таким образом, каждый из вышеперечисленных авторов передает и<br />
специфику культурно-национального движения, в особенности болгар,<br />
сербов и македонцев, отразившуюся в общей картине, создаваемой их<br />
интерпретацией, пропущенной через призму собственных национальных<br />
идей.<br />
Отклик русского перевода в болгарской историографии получил особо<br />
выраженный характер в произведении Паисия Хилендарского<br />
"Славяноболгарская история" (созданном в XVIII в.) [Пантић 1968: LXXXIV-<br />
LXXXV]. Сам автор упоминает труд Орбини как один из главных<br />
источников своего произведения, называя автора именем Маврубир<br />
[Хилендарски 1998: 161]. Крония считает это показателем отсутствия у<br />
129
автора ясного представления о смысле произведения Орбини [Cronia 1940:<br />
15].<br />
К русскому переводу обращался также сербский историк и писатель<br />
Йован Раич при написании своей "Исторіи разныхъ славянскихъ народов<br />
наипаче же Болгар, Хорватов и Сербов..." (1795). Согласно Радойчичу,<br />
"славянский перевод Орбини, единственный, которым пользовался Раич, был<br />
слишком искаженным, однако ему все же удалось понять концепцию<br />
славянской истории в целом" [Радојчић 1927: 201].<br />
Во влиянии произведения Орбини на македонскую историографию<br />
наиболее значимым является то, что оно, через русский перевод, становится<br />
одним из главных источников первой известной истории македонского<br />
народа и македонского языка, вышедшей под названием "Славјанскомакедонска<br />
општа историја". Написал ее македонский реформатор<br />
Г.М. Пулевский в 1893 г., труд был завершен перед самой смертью автора.<br />
Это комплексный труд, состоящий из историко-историографической части (с<br />
древнейшего периода до 1889 г.), этнографической части и попытки<br />
собственной грамматической интерпретации македонского литературного<br />
языка. Пулевский в своей "Истории" прославляет прошлое македонцев и<br />
особо подчеркивает славянский элемент македонского этногенеза. Его<br />
трактовка истории главным образом опирается на концепцию русского<br />
перевода "Королевства славян" Мавро Орбини, которого он называет<br />
Мавроурбином. Однако ему также близка и "История разных славянских<br />
народов..." Райича, славянофильские идеи которого были не только<br />
источником вдохновения, но и источником информации о происхождении,<br />
наименовании и истории славян. Зная основную идею, можно предполагать,<br />
что Пулевский также обращался к "Истории" Хилендарского, хотя сам он<br />
ссылки на нее не дает. Согласно своим убеждениям, Пулевский проводит<br />
прямую линию от древнейших времен – через средневековье – к современной<br />
истории, отдавая дань уважения знаменитым предкам и провозглашая их<br />
славянами по происхождению, что полностью соответствовало духу того<br />
времени [Ристовски 2005: 227–228]. При этом Пулевский остается верен<br />
своей идее – представить историю македонцев, их корни, происхождение<br />
названия этноса и время их царствования. Часто Пулевский подвергает<br />
критике мнения историков, к которым он обращается в своей работе, пытаясь<br />
дать критический обзор их трактовок. Влияние Орбини в особенности<br />
чувствуется в преувеличении древности происхождения славянских племен и<br />
их многочисленности. Точно так же он трактует и время появления<br />
македонцев, царствование которых якобы началось еще "от деда Мосоха<br />
шестого сына Яфетова" [Пулевски 2003: 2–3], следуя модели модификации<br />
заимствованных данных с целью подчеркнуть древность и славу<br />
собственного народа. В части, описывающей древнейшую историю славян,<br />
Пулевский попросту адаптирует сведения Орбини (в русском переводе,<br />
согласно Раичу) согласно своим потребностям, пересказывая его, а кое-где<br />
даже цитируя. Несмотря на то, что эти произведения сыграли весьма важную<br />
роль в работе Пулевского, послужив ему в качестве источника вдохновения,<br />
130
идеи и концепции, он, однако, умело перенаправил сведения о<br />
происхождении славян на собственную исходную идею – написание общей<br />
славянско-македонской истории. Пулевский подчиняет структуру своей<br />
книги исторической периодизации, представляя македонскую историю как<br />
историю смены нескольких великих империй в течение рядах исторических<br />
эпох на Балканах [Ристовска-Јосифовска 2005: 5–7].<br />
Появление перевода Саввы Владиславича в XVIII в. имело такой же<br />
отклик, как и оргинальный труд Орбини, написанный в 1601 г. Оба эти<br />
произведения являются вехами эпохи, в которую они создавались, оказывая<br />
влияние на дальнейшее развитие национальных историографий. Русский<br />
перевод оказал исключительное воздействие на написание произведений<br />
Раича, Хилендарского и Пулевского. Последние можно считать значимыми<br />
индикаторами исторической эпохи. Уже в самих их названиях<br />
подчеркивается идея и цель авторов (Славяноболгарская история; История<br />
разных славянских народов, напаче же Болгар, Хорватов и Сербов;<br />
Славянско-македонская общая история). Отдельно объясняется мотивация<br />
авторов к написанию этих произведений. Орбини, например, чувствует долг<br />
по отношению "к своей славянской нации" написать славные страницы<br />
истории о ее происхождении и развитии [Orbini 1985: a–a2], потому что<br />
славяне, в отличие от других народов, не имели людей образованных. Этот<br />
факт упоминается также в русском переводе [Кніга 1722: 1–5]. Та же мысль<br />
позже встречается (правда, в измененной формулировке) и в трактате<br />
Хилендарского, который занялся написанием Истории, так как понял, что<br />
нет истории, которая описывала бы все славные дела славян. И Раич<br />
объясняет, что книгу свою он пишет только оттого, что есть нужда в<br />
написании истории "народа сербского". А Пулевский еще в самом начале<br />
своей книги подчеркивает, что македонцы также должны иметь собственную<br />
написанную Историю, подобно другим народам. На основании данного<br />
сравнительного анализа можно заключить, что все эти труды близки по своей<br />
концепции и славянофильской ориентации авторов, а также по описанию<br />
древнейшей истории славян. Однако каждый из авторов при этом все же<br />
делает упор на историю собственного народа.<br />
Перевод с макед. Е.Петковской<br />
Список литературы<br />
Кніга: Кнïга исторïограθия початïя имене, Славы, и разшïренïя народа<br />
славянского, и ихъ цареи и владЂтелеи подъ многïми имянами, и со многïми<br />
царствïями, королевствами, и провïнціами. Собрана изъ многихъ книгъ<br />
историческихъ, чрезъ Господïна Мавроурбïна Архïмандрïта Рагужскаго. Въ<br />
которои опїсуется початїе, и дЂла всЂхъ народовъ, бывшїхъ языка<br />
Славенскаго, и едїного отечества, хотя нынЂ во многїхъ Царствїяхъ<br />
розсЂялїся чрезъ многїе воїны, которые имЂли въ ЕвропЂ, во Азїи, и во<br />
АөрїкЂ. Разшїренїя ихъ Їмперїи, и древнихъ обычаевъ, въ разныхъ<br />
временахъ, и познанїе вЂры, Хрїста Спасїтеля, подъ многїми ВладЂтельми /<br />
Переведена со ïталïанского на россïскои языкъ. И напечатана повелЂнïемъ и<br />
во время владЂтелеи счастлïваго владЂнïя Петра Велïкаго, ïмператора и<br />
131
самодержца всероссïискаго, и протчая, и протчая, и протчая. Въ<br />
Санктъпïтербургскои Түпографïи, 1722 году, Августа въ 20 ден.<br />
Cronia A. Il “Regno degli Slavi” di Mauro Orbini (1601) e la “Istorija<br />
Slavenobolgarskaja” del monaco Paisi (1762) / A. Cronia. Roma, 1940.<br />
Matić T. Barjaktarijev latinski prijevod Orbinijeva "Il regno degli Slavi"//<br />
Historijski Zbornik, III, 1-4 / T. Matić. Zagreb, 1950. С. 193-197.<br />
Мыльников А.С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной<br />
Европы // Этногенетические легенды, догадки, протогипотезы XVI – начала<br />
XVIII века / А.С. Мыльников. Санкт-Петербург, 1996.<br />
Orbini M. Il Regno degli Slavi, 1601/ Nachdruck besorgt von Sima Ćirković<br />
und Peter Rehder, Mit einem Vorword von Sima Ćirković / M. Orbini. München,<br />
1985 [reprint].<br />
Пантић М. Мавро Орбини-живот и рад // Мавро Орбини. Краљевство<br />
Словена / Чланови редакције: Фрањо Баришић, Радован Самарџић, Сима<br />
Ћирковић / М. Пантић. Београд, 1968, XI-CVIII.<br />
Пулевски Ѓ.М. Славјанско-маќедонска општа историја / Подготовка:<br />
Блаже Ристовски и Билјана Ристовска-Јосифовска / Ѓ.М. Пулевски. Скопје,<br />
2003.<br />
Радојчић Н. Јован Рајић. О двестагодишњици његовог рођења/<br />
Годишњица Николе Чупића, ХХХVI / Н. Радојчић. Београд, 1927.<br />
Радојчић Н. Словенски превод Орбинија у Војводини // Из прошлости<br />
Војводине, 1 / Н. Радојчић. Нови Сад, 1956.<br />
Раичъ I. Исторія разныхъ славeнскихъ народовъ наипаче же Болгаръ,<br />
Хорватовъ и Сербовъ, из тмы забвения изятая и во свЂтъ Історіческій<br />
произведенная Іоанномъ Раичемъ, архімандрітомъ, во свято-архаггелскомъ<br />
монастырЂ, КовилЂ, въ Будиномъ градЂ, 1823, I-IV.<br />
Ристовска-Јосифовска Б. 'Кралството на Словените' од Мавро Орбини<br />
како извор за македонската средновековна историја / Б. Ристовска-<br />
Јосифовска. Скопје, 2001.<br />
Ристовска-Јосифовска Б. Александридата на македонски јазик од<br />
втората половина на XIX век // Македонска Александрида / Подготовка и<br />
транслитерација: Блаже Ристовски и Билјана Ристовска-Јосифовска /<br />
Б. Ристовска-Јосифовска. Скопје, 2005. С. 5-24.<br />
Ристовски Б. Пулевски и "Славјанско-маќедонската општа историја"//<br />
Македонска Александрида / Подготовка и транслитератија: Блаже Ристовски<br />
и Билјана Ристовска-Јосифовска / Б. Ристовски. Скопје, 2005. С. 223-231.<br />
Хилендарски П. История славянобългарска Зографска Чернова 1762.<br />
Факсимилно издание 1998 / П. Хилендарски. София, 1998.<br />
Ћирковић С. Извори Мавра Орбина // Мавро Орбини, Краљевство<br />
Словена. Чланови редакције Фрањо Баришић, Радован Самарџић, Сима<br />
Ћирковић / С. Ћирковић. Београд, 1968. С. 379-428.<br />
132
Г.С.Руцкая (Пермь)<br />
ЭКСПРЕССИОНИСТИЧЕСКИЕ ТРАДИЦИИ<br />
В ДРАМАХ ТОМАСА БЕРНХАРДА<br />
Основные приметы эстетики экспрессионизма достаточно точно<br />
обозначены в работах немецких и российских критиков начала века, но<br />
дискуссии продолжались на протяжении всего ХХ в. Отмечалась «ярко<br />
выраженная анти-буржуазность» [Луначарский 1923] экспрессионизма, тема<br />
бунта молодого поколения против поколения отцов, хотя «экспрессионизм<br />
понимал себя как восстание против действительности вообще – ее<br />
политического устройства, ее государственных институтов, ее<br />
несправедливости и жестокости, а вместе с тем против общепринятого языка,<br />
существующей культуры» [Павлова 1968: 537]. А.В.Луначарский<br />
подчеркивал, что в экспрессионизме на первом месте стоит настроение,<br />
переживание, что художник – экспрессионист считает себя вправе<br />
«употреблять какие угодно краски ... видоизменять как угодно формы ...<br />
немецкий экспрессионизм создает вещи с огромной деформацией знакомых<br />
нам в окружающем предметов, как в отношении колорита, так и в отношении<br />
конструкции» [Луначарский 1923: 6,8]. Н.С.Павлова говорит о чрезмерном<br />
столкновении контрастных тонов, исключавших всякие переходы, о языке,<br />
нарушавшем законы грамматики, о деформации образов от переполнявшего<br />
их внутреннего напряжения. «Драма крика – под таким названием вошла в<br />
историю немецкой литературы экспрессионистическая драматургия»<br />
[Павлова 1968: 537]. Не природа, не конкретная жизнь, а абстрактное<br />
представление о ней, ее дух – такова цель экспрессионизма. Авторская<br />
субъективность превращала экспрессионистические произведения во<br />
взволнованный авторский монолог. Н.С.Павлова пишет, что экспрессионизм<br />
отмечен интеллектуальностью, попыткой философского осмысления<br />
действительности.<br />
При изучении произведений известнейших представителей<br />
экспрессионизма [«Человек-масса» Э.Толлера, «Коралл», «Газ 1», «Газ 2»<br />
Г.Кайзера] становится очевидным, что своеобразие экспрессионистических<br />
пьес заключается в доминирующем развитии интеллектуальной мысли,<br />
возвышающейся над конкретным событийным действием, в наличии<br />
неожиданных (порой парадоксальных) поворотов в развитии конфликта,<br />
сюжета и образов при большей или меньшей их схематизации. Приметой<br />
этих драм становится символическая насыщенность образов или их полное<br />
превращение в образы-символы. Вся художественная организация пьес<br />
способствует их превращению в своеобразные притчи [Руцкая, Руцкая 2005:<br />
54, 55].<br />
Так, в пьесе Э.Толлера «Человек-масса» сюжет организует<br />
интеллектуальный диалог-спор Софьи-Ирены Л. и Безыменного. В пьесе<br />
Г.Кайзера «Коралл» парадоксально развитие конфликта и образа<br />
Миллиардера (Миллиардер убивает своего секретаря, благодаря<br />
© Г.С.Руцкая, 2007<br />
133
поразительному сходству между ними выдает себя за убитого, и даже<br />
накануне казни не хочет обменять на жизнь душевный покой, который он<br />
обрел в светлом прошлом секретаря, т.е. в воображении). В пьесе «Газ 1»<br />
парадоксально развитие конфликта: масса рабочих отвергает<br />
благотворительность хозяина, отказывается от спокойного и вольного<br />
существования в домиках с зелеными участками и устремляется на<br />
изматывающее производство. В пьесе «Человек-масса» образы, как и сцены,<br />
в целом несут предельно обобщающий смысл, это скорее не явления и люди<br />
в их правдивом изображении, а символы определенных идей и настроений,<br />
правда, весьма типичных для времени. Так, образ мужа – символическое<br />
выражение буржуазного понятия чести и порядочности. Софья-Ирена Л. –<br />
символ гуманистического сознания человечества [Руцкая, Руцкая 2005: 53].<br />
Расхожим в научных трудах ХХ в. стало положение, что главная черта<br />
экспрессионизма – обостренно-контрастное видение мира – серьезно<br />
повлияла на культуру многих стран Европы и Америки.<br />
Ученые любят повторять фразу Б.Брехта: «Без Кайзера не было бы<br />
Брехта». Действительно, традиция экспрессионизма ощутима в творчестве<br />
великого драматурга: в притчевой насыщенности его пьес, в<br />
парадоксальности образов, ситуаций, сюжетостроения, но реалистическая<br />
полнота сцен, образов и сюжета в целом выводят творчество Брехта за рамки<br />
экспрессионистического эксперимента.<br />
По-разному соотносится поиск других немецкоязычных писателей с<br />
неумирающей традицией. Особенно ярко она заявила о себе в творчестве<br />
Томаса Бернхарда (1931–1989), считающегося одним из самых ярких и<br />
парадоксальных мастеров австрийской прозы и драматургии двадцатого века.<br />
Его известности в Австрии и в мире сопутствовали многочисленные премии<br />
и не менее многочисленные скандалы. Скандалом стало и его завещание, в<br />
котором публикация и даже цитирование его сочинений запрещались на всей<br />
территории Австрии вплоть до истечения срока действия авторских прав.<br />
Российское литературоведение откликнулось до настоящего времени на<br />
творчество яркого и признанного в мире драматурга лишь небольшим<br />
комментарием в работе Д.Затонского и предисловиях Ю.Архипова,<br />
М.Рудницкого, статье С.Ромашко, В.Шмидт-Денглера, и Э.Драйтовой<br />
[Затонский 1985; Архипов 1983; Рудницкий 1999; Ромашко 2000; Шмидт-<br />
Денглер 2000; Драйтова 2004], так что его романы, повести и драмы еще<br />
ждут своих исследователей.<br />
В связи с поставленной проблемой следует обратиться к<br />
остросоциальным пьесам Бернхарда «Президент» (1975), «На покой» (1984),<br />
«Площадь героев» (1988), в которых нашли отражение террористические<br />
акты, общее настроение бунта молодежи Запада 60-х годов («Президент»),<br />
антифашистская тема с проблемой непреодоленного нацистского прошлого<br />
(«На покой» и «Площадь героев»).<br />
Следует напомнить, что Бернхарда сближает с экспрессионистами уже<br />
социально-политическая позиция, а именно тотальное неприятие<br />
окружающей действительности. С.Ромашко называет писателя<br />
134
нонконформистом: «Австрия была для него средоточием зла, символом<br />
отсталости, распада и социальной несправедливости. Он критиковал ее за<br />
нацистское прошлое, постимперский провинциализм, лицемерие и<br />
ксенофобию» [Ромашко 2000: 45]. Ю. Архипов говорит, что австрийцам<br />
присуще всеобщее отрицание: «...Если же отрицалась идея австрийцами – то<br />
вся сразу (Кафка, Музиль, Рот, Хорварт)» [Архипов 1983: 7]. Так или иначе,<br />
Бернхард совсем в духе экспрессионистов отрицает и современные<br />
социально-политические реалии австрийской жизни, и региональную<br />
австрийскую литературу ХIХ в. с ее идиллическим началом, поэтизацией<br />
повседневности, и традиционные формы драматургии (в том числе<br />
синтаксические языковые нормы). Ю.Архипов приводит следующее<br />
высказывание Т.Берхарда о родном городе: «Зальцбург – поддельный фасад,<br />
на котором весь мир беспрерывно пишет свои ложные декорации... и жители<br />
его... уныло гибнут в этой среде, на этой по самой сущности своей<br />
враждебной человеку архитектурно-епископально-тупо-фашистскикатолической<br />
земле... с виду он, конечно прекрасен, но на самом деле он –<br />
страшное кладбище для всякой мечты, всякого порыва...» [Архипов 1983: 3].<br />
Конфликт как и драматическая ситуация в целом в его произведениях<br />
имеют свой кричащий смысловой центр и контрастное его выражение в<br />
череде событий, фактов, сцен, образов, что было характерно для<br />
экспрессионистической драмы. В «Президенте» кричащий характер обретают<br />
четыре события.<br />
1. Третье покушение на Президента за четыре недели. Жизнь главных<br />
и, по сути, единственных говорящих персонажей – Президента и<br />
Президентши – сплошное присутствие на похоронах, а все действие первого<br />
акта сводится к выбору нового похоронного наряда для Президентши.<br />
2. Сообщение Президентши о давнем уходе сына от родителей.<br />
3. Известие, что сын среди покушающихся на Президента.<br />
4. Убийство Президента.<br />
Отсутствие имен собственных в первой пьесе становится<br />
существенным намеком на экспрессионистическую традицию (не было<br />
собственных имен, кроме Софьи-Ирены Л. в названных пьесах Э.Толлера и<br />
Г.Кайзера).<br />
В пьесе Т.Бернхарда «Президент» развивается и обретает предельно<br />
острые формы характерный для экспрессионистической драмы конфликт<br />
отцов и детей. Это штюрмерская традиция бунта детей против отцов,<br />
преломившаяся в экспрессионизме. В драме Г.Кайзера «Коралл» как раз уход<br />
детей от отца толкает отца-миллиардера на убийство собственного секретаря.<br />
Кричащий конфликт и кричащие контрасты в драме «На покой».<br />
1. Главный герой пьесы Рудольф Хеллер, председатель земельного суда<br />
, является в прошлом офицером СС, заместителем начальника концлагеря.<br />
2. Его старшая сестра Вера находится с ним в противоестественной<br />
связи.<br />
3. Младшая сестра Клара – инвалид, жертва развязанной фашистами<br />
войны.<br />
135
4. Все действие сконцентрировано вокруг «семейного» праздника - дня<br />
рождения Гиммлера.<br />
В пьесе «Площадь героев».<br />
1. Кричит уже начало действия, ибо речь идет о самоубийстве<br />
еврейско-австрийского профессора математики Йозефа Шустера,<br />
выбросившегося из окна своей квартиры.<br />
2. Его жена не может забыть события 1938 г. и каждый раз во время<br />
обеда начинает за окном слышать рев фашиствующей толпы.<br />
3. Образ родного брата Йозефа – Роберта Шустера создается в начале<br />
пьесы по принципу контрастного противопоставления Йозефу – он лоялен,<br />
спокойно-невозмутим и, по-видимому, доволен жизнью, но вторая половина<br />
пьесы раскрывает в нем страстного обличителя всей социальнополитической<br />
жизни Австрии:<br />
«это государство гиблая смрадная клоака<br />
церковь всемирная подлость<br />
люди вокруг беспредельно безобразные и тупые<br />
президент хитрый и лживый невежда<br />
к тому же и характер прескверный<br />
канцлер продувная бестия<br />
все государство промотать готов...<br />
циничный мир<br />
не мир а сплошной цинизм» [Бернхард 1999: 675].<br />
В начале драмы, в размышлении домоправительницы госпожи Циттель<br />
о покойном профессоре Йозефе Шустере, заявлена тема одиночества<br />
человека духа как извечная проблема:<br />
«Семья его не понимала<br />
сын его не понимает<br />
дочери его не понимают<br />
Человек духа обречен на непонимание<br />
говорил профессор<br />
человек духа всегда остается непонятым<br />
человек духа идет по жизни<br />
в полном одиночестве» [Бернард 1999: 651].<br />
Во втором действии в монологах Роберта и дочери покойного<br />
профессора Анны происходит многостороннее раскрытие острого<br />
социального конфликта всех Шустеров с австрийской действительностью,<br />
так что почти все члены семейства находятся в состоянии переживания<br />
постоянных унижений и оскорблений. Обе дочери Йозефа были оплеваны на<br />
улице, живут в постоянном страхе. Анна находит убежище в библиотеке, но<br />
ее обличающий монолог выдает острую обиду и душевную боль:<br />
«я просто не могу здесь больше жить<br />
я просыпаюсь и чувствую страх<br />
сегодня здесь и вправду<br />
ничуть не лучше<br />
чем было в тридцать восьмом<br />
136
сейчас в Вене нацистов больше<br />
чем в тридцать восьмом...<br />
В Австрии надо быть либо католиком<br />
либо национал-социалистом<br />
ничего иного они просто не терпят<br />
всякого инакого они просто уничтожают<br />
и притом только стопроцентным католиком<br />
и стопроцентным национал-социалистом» [Берхард 1999: 654-655].<br />
Предельное эмоциональное возбуждение персонажей, их<br />
самораскрытие в монологах исповедального характера, использование<br />
ораторских интонаций, обнаруживающийся кричащий разлад человека с<br />
социально-политической ситуацией в обществе, ведет к возрождению<br />
традиции экспрессионистической драмы крика в пьесах Т.Бернхарда.<br />
Драйтова Э. считает, что отсутствие знаков препинания, написание<br />
текстов пьес столбиком – это одновременное приближение текста пьесы к<br />
разговорной речи и определенная ее ритмизация [Драйтова 2004: 38].<br />
Трансформация грамматических и лексических форм речи, напомним,<br />
широко использовалось экспрессионистами.<br />
Действие всех пьес являет собой замедленную бытовую ситуацию (в<br />
пьесе «Президент» целое действие госпожа Отрада подыскивает платье<br />
Президентше, в пьесе «На покой» Вера гладит платье, то же делает экономка<br />
покойного профессора госпожа Циттель в пьесе «Площадь героев», штопает<br />
носки Клара («На покой»). В имитацию натуралистически поданой<br />
повседневности, с малой внешней событийностью, крайне ограниченном<br />
количеством действующих лиц, с разговорной речью персонажей, с<br />
распадающимся, односторонне раскрытым диалогом (слушающий как<br />
правило молчит) криком врываются острые политические события. Контраст<br />
медленно тянущейся обыденности и острых социальных или политических<br />
событий напоминают в своем резком столкновении поэтику контрастов<br />
экспрессионистических произведений.<br />
Интеллектуальная мысль произведений Бернхарда не обнажена так<br />
открыто, как в пьесах экспрессионистов, являющих сквозную дискуссию<br />
персонажей. Интеллектуальная мысль в пьесах Бернхарда формируется<br />
постепенно, яркими деталями заявляя о себе вначале и усиливаясь по мере<br />
развития действия. Но эта интеллектуальная мысль так же социальная,<br />
настойчивая и кричащая, как и в пьесах экспрессионистов.<br />
Нацеленность автора на интеллектуальную дискуссию и даже резкий<br />
эпатирующий спор спор со зрителем, как у экспрессионистов, приводит к<br />
резкому сужению жизненности ситуаций. Жизненная полнота деталей<br />
исчезает, зато символическую нагруженность получают немногие,<br />
повторяющиеся детали. Образы также лишаются жизненной объемности, они<br />
обретают заостренность, становятся идеологически нагруженными, правда,<br />
не превращаясь в образы-символы, как у экспрессионистов. Что ставит<br />
творчество Бернхарда в некое промежуточное положение между творчеством<br />
экспрессионистов и Б.Брехта.<br />
137
От притчевого строения пьес Бернхард отказывается, ибо тяготеет к<br />
прямому обличению больше экспрессионистов, хотя их роднит подробное и<br />
открытое обсуждение социальных проблем. Фигура обличителя в<br />
произведениях Бернхарда, в отличие от экспрессионистических пьес,<br />
становится центральной (Клара в пьесе «На покой», Роберт, Анна в<br />
«Площади героев».<br />
В пьесе «Президент» образы достаточно плакатны, а в пьесе «На<br />
покой» образы обретают жизненность, объемность, драматическое действие<br />
становится подвижнее, образы получают психологическую нагруженность,<br />
благодаря развитию социальной ситуации, характера и психологических<br />
примет персонажей, хотя и в присущей драме обобщенности.<br />
Можно сделать вывод, таким образом, о всестороннем проникновении<br />
экспрессионистической традиции в социальные пьесы Т.Бернхарда, не<br />
снимающей общего реалистического строя большинства пьес.<br />
Список литературы<br />
Архипов Ю. Предисловие // Томас Бернхард. Избранное. М., 1983.<br />
Бернхард Т. Видимость обманчива и другие пьесы. М., 1999.<br />
Волевич И.В. Кайзер // История немецкой литературы. М., 1976. Т. 5.<br />
Драйтова Э. Лицедейство – комедия или трагедия // Иностранная<br />
литература. 2004<br />
Затонский Д.В. Австрийская литература в ХХ столетии. М., 1985.<br />
Кайзер Г. Драмы. М.. Петроград, 1923.<br />
Луначарский А. Геор Кайзер // Георг Кайзер. Драмы. М., Петроград,<br />
1923.<br />
Павлова Н.С. Экспрессионизм // История немецкой литературы. М.,<br />
1968. Т. 4.<br />
Павлова Н.С. Толлер // История немецкой литературы. М., 1976. Т. 5.<br />
Ромашко С. Против смерти // Иностранная литература. 2000. № 9.<br />
Рудницкий М. Предисловие // Бернхард Т. Видимость обманчива и<br />
другие пьесы. М., 1999.<br />
Руцкая Г.С., Руцкая Е.А. Интеллектуальная притча Э.Толлера //<br />
Проблемы метода и поэтики в мировой литературе. Пермь. 2005.<br />
Толлер Э. Человек-масса. М., Петроград. 1923.<br />
Шмидт-Денглер В. Послесловие // Бернхард Томас. Стужа. М., 2000.<br />
А.Н.Салимов (Казань)<br />
САТИРИЧЕСКИЙ ПОЛИТИЧЕСКИЙ РОМАН ДЖ.ХЕЛЛЕРА<br />
«ГОЛД, ИЛИ НЕ ХУЖЕ ЗОЛОТА»<br />
В отличие от всемирно известного антивоенного романа Джозефа<br />
Хеллера «Поправка-22» (1961) его третий по счету роман «Голд, или не хуже<br />
золота» (1979) посвящен мирной жизни американского общества 70-х гг.<br />
Однако сходство между этими двумя романами, которое проявляется как в<br />
© А.Н.Салимов, 2007<br />
138
плане содержания, так и в плане формы, неоспоримо. Возвращение прозаика<br />
к «едко ироничной стилистике» прославившего его на весь мир романа<br />
«Поправка-22» после «подчеркнутого микропсихологизма» романа «Что-то<br />
случилось» (1974), раскрытие им неприглядных черт «общенациональной<br />
интеллектуальной и политической жизни» отмечает и литературный критик<br />
А.С.Мулярчик [Мулярчик 1985: 313].<br />
В подтверждение данного тезиса обратимся к исследованию<br />
И.П.Ильина, посвященному проблемам постмодернизма. Называя<br />
специфическую «стилевую манеру» «постмодернизма» показателем<br />
принадлежности к нему того или иного писателя, критик, однако, тут же<br />
указывает на ограниченность этого формального признака, подчеркивая, что<br />
«любая форма всегда идеологична и, следовательно, обязательно несет с<br />
собой, как бы они ни были завуалированы, определенные содержательные<br />
элементы, и поэтому, в конечном счете, она всегда содержательна» [Ильин<br />
1990: 278]. Ильин утверждает, что между писателями, прибегающими к<br />
сходной технике письма, существуют «глубинные различия», обусловленные<br />
«в первую очередь наличием или отсутствием у писателя любви и<br />
сострадания к человеку, озабоченности его реальными нуждами, желанием<br />
… на примере истории единичной личности увидеть общечеловеческие<br />
проблемы…» [Ильин 1990: 279]. Ильин заключает, что в случае, когда<br />
«сознательно сконструированный хаос формы воспринимается своим<br />
создателем как адекватное отражение ощущаемого им хаоса бытия», под<br />
стилевой манерой «постмодернизма» «кроется искусство модернизма». И<br />
наоборот, пользуясь любыми художественными средствами для достижения<br />
эстетического эффекта, писатель остается реалистом, «если оказывает<br />
сопротивление античеловеческим, варварским тенденциям своего времени»<br />
[Ильин 1990: 278].<br />
В стилистической манере романа «Голд, или не хуже золота» мы<br />
наблюдаем то же обилие «абсурдистской» техники – алогизмов, парадоксов,<br />
каламбуров, словесных перевертышей, – используемой автором для описания<br />
абсурдных ситуаций в личной и общественной жизни своих персонажей, что<br />
и в «Поправке-22». При этом и здесь высвеченный Хеллером абсурд имеет<br />
как фактографический, так и фантастический характер, однако актуальность<br />
социальной сатиры, четко выраженная авторская позиция делают этот роман<br />
не менее реалистичным, чем «Поправка-22».<br />
В романе присутствуют две сюжетные линии, личная и общественная,<br />
и обе освещаются сатирически.<br />
В сюжетной линии, связанной с личной жизнью главного героя, Брюса<br />
Голда, удельный вес фактографического (в немалой степени,<br />
автобиографического) материала выше, чем в общественной. Это утверждает<br />
нас в мысли, что каким бы карикатурно-гротескным ни был главный<br />
персонаж, он является, в определенной мере, носителем авторской точки<br />
зрения. Наша точка зрения отличается от существующего в критической<br />
литературе взгляда на главных героев романов «Что-то случилось» и «Голд,<br />
или не хуже золота», Боба Слокума и Брюса Голда, как на людей,<br />
139
потерявших свою индивидуальность и слившихся с Системой, в отличие от<br />
Йоссариана из «Поправки-22», оказывающего ей активное сопротивление<br />
своим желанием и попытками дезертировать из армии. Бесспорно, что герои<br />
демонстрируют не равную силу сопротивления, но все же все они, пусть в<br />
разной степени, противостоят ей. В том факте, что Брюс Голд, с трудом<br />
взобравшись на самый верх социальной лестницы, принимая при этом самые<br />
нелепые условия Системы, подстраиваясь под нее (что безжалостно<br />
высмеивается автором), в конечном итоге отказывается от когда-то очень<br />
заманчивой должности в администрации президента, мы усматриваем его<br />
неприятие ее ценностей.<br />
Выявить фактографический материал исследуемого произведения<br />
позволяет автобиографический роман Хеллера «Время от времени» (1998).<br />
Очевидны определенные параллели между персонажами и событиями обоих<br />
романов. События, подтверждение которым мы находим во «Время от<br />
времени», наряду с известными историческими лицами и событиями и<br />
создают <strong>документ</strong>альный фон произведения, в котором гротеск является<br />
главным орудием реалистической сатиры писателя. Обратимся лишь к<br />
некоторым из них.<br />
Биографические параллели проступают уже в завязке романа.<br />
Профессор университета, Брюс Голд, получает от издательства заказ<br />
написать книгу о жизни еврея в современной Америке за приличный гонорар<br />
в двадцать тысяч долларов. Книгу он задумал сделать «пикантной и<br />
достаточно легкой, чтобы ее принял массовый рынок», «с налетом эротизма».<br />
Однако его издатель, Помрой, потребовал от него научную,<br />
аргументированную работу, «которая будет полезна для колледжей и<br />
библиотек». И даже такую книгу Голд «мог бы легко сляпать, как только ему<br />
удастся собрать материал. Евреи были верным делом. Не хуже золота»<br />
[Хеллер 1998: 10]. Используемый здесь каламбур – имя профессора, Голд, в<br />
переводе с английского означает «золото» – производит иронический<br />
эффект. Сам факт, что он – еврей, профессор намерен использовать с<br />
выгодой для себя. Авторская насмешка по отношению к профессору<br />
университета с докторской степенью, который с легкостью пишет (а точнее,<br />
ляпает) книги на заказ, очевидна. Она особенно очевидна в размышлениях<br />
самого профессора, который мысленно недоумевает: «Как я могу писать о<br />
жизни еврея…, если я даже не знаю, что это такое? Я понятия не имею, о чем<br />
тут можно написать. Какая еще, к черту, жизнь еврея? По-моему мне так ни<br />
разу и не довелось встретить настоящего антисемита…» [Хеллер 1998: 5].<br />
Преуспевающий ныне профессор – выходец из бедной еврейской семьи<br />
эмигрантов из России. В основе художественного вымысла здесь лежит<br />
автобиографический факт. Детство Голда, как и самого писателя, прошло в<br />
районе Кони Айленд в Нью-Йорке, где и селились еврейские семьи,<br />
эмигрировавшие из Восточной Европы. Озабоченность Голда тем, как<br />
расписать трудную жизнь еврея в Америке тем более понятна, что ни одна<br />
еврейская семья, по его собственному признанию, не испытывала никаких<br />
ущемлений прав по национальному признаку. Там все были евреями, и<br />
140
меньшинством были не-евреи. Он даже испытывал к ним жалость по этому<br />
поводу. Эта деталь, будучи <strong>документ</strong>альной и нашедшая отражение в<br />
автобиографическом романе, участвует, однако, в создании гротескного<br />
образа в романе о Голде. Часто, говоря о своих карьерных успехах,<br />
профессор выгодно подчеркивает антисемитизм, с которым ему пришлось<br />
столкнуться на пути к своему нынешнему положению в обществе.<br />
Показательна фраза Голда в беседе с Помроем о его намерении написать<br />
«рассказ о том, каково это было для людей вроде тебя и меня, для наших<br />
родителей, жен и детей вырасти и жить здесь в наше время» [Хеллер 1998:<br />
10]. Эта фраза в устах человека, который с беспринципной легкостью мог<br />
подстроиться под что угодно, «мог с апломбом говорить на темы политики,<br />
дипломатии, экономики, образования, войны, социологии, экологии,<br />
социальной психологии, поп-культуры, художественной литературы и<br />
драмы, а также на любую из этих тем в любом ее сочетании с другой, потому<br />
что обладал предприимчивой изобретательностью и мог связать что угодно с<br />
чем угодно» [Хеллер 1998: 39], мог, слегка переставляя акценты, произнести<br />
одну и ту же речь с равным успехом перед собранием пожилых набожных<br />
консерваторов и перед съездом подростков-маоистов, пронизана авторской<br />
иронией. Оксюморон «напористая осторожность и всесокрушающая<br />
инерция» [Хеллер 1998: 38] применительно к методам, которые герой<br />
пропагандировал, дополняет образ преуспевающего американского<br />
профессора.<br />
Очевидно, что существование проблемы антисемитизма в Америке в<br />
романе «Время от времени» не отрицается. Но также очевидно, что при<br />
создании образа профессора Голда акцент сделан не на саму проблему, а на<br />
то, как выгодно пользуется этой проблемой сам профессор. Налицо<br />
абсурдная ситуация – то, что должно быть направлено против главного<br />
персонажа, оказывается ему на пользу благодаря его изобретательной<br />
предприимчивости. Здесь даже не приходится говорить о фантасмагории.<br />
Сгусток человеческого лицемерия в лице профессора Голда – жизнеподобие<br />
в чистом виде.<br />
Еще одним подтверждением тому служит обличительная статья<br />
профессора под названием «Пригласи еврея в Белый Дом (и он станет твоим<br />
рабом)», написанная им «в припадке злобного раздражения» в ответ на<br />
приглашение в Белый Дом своего бывшего сокурсника, ныне редактора<br />
небольшого интеллектуального журнала, Либермана, в благодарность за<br />
поддержку им войны во Вьетнаме. В ней он «с неустрашимой<br />
мстительностью и разоблачительным пафосом» обличал как «самые ранние<br />
образцы этого подлого, распространяющегося как эпидемия<br />
подобострастия», так и современное поколение «трусливых, четких ко всем<br />
веяниям оппортунистов». Но как только профессор сам получил<br />
приглашение в Белый Дом, он больше не горел желанием опубликовать свою<br />
статью, придя к справедливому заключению: «Если бы он сделал это, то его,<br />
вероятно, больше никогда в Белый Дом не пригласили бы» [Хеллер 1998:<br />
245].<br />
141
Профессор, однако, сталкивается с антисемитизмом, но опять-таки не<br />
там, где его можно было бы ожидать. Приняв лестное для себя предложение<br />
своего бывшего сокурсника Ральфа Ньюсама поработать в администрации<br />
президента, Брюсу Голду неоднократно приходится слышать<br />
оскорбительные для себя замечания относительно своей национальности от<br />
своих новых коллег, занимающих самые высокие посты в самой<br />
демократичной стране мира. Те, кто по долгу службы должны стоять на<br />
страже конституционных прав любого гражданина своей страны, не<br />
гнушаются лишний раз напомнить Брюсу Голду (кто – стыдливо<br />
прикрываясь эвфемизмом «люди твоих религиозных убеждений» [Хеллер<br />
1998: 193] , а кто и без обиняков: «Голд, еврею всегда нужны друзья в<br />
Вашингтоне, потому что на самом деле ему здесь не место» [Хеллер 1998:<br />
185]), что таланты и деловые качества человека не превосходят по своей<br />
значимости факта его национальной или расовой принадлежности. Фразы<br />
типа «Не люблю евреев и ниггеров» в устах руководителей государства,<br />
провозглашенного страной равных возможностей для людей разного цвета<br />
кожи, утверждающих, что «антисемитизма больше не существует» [Хеллер<br />
1998: 249], можно, вероятно, причислить к арсеналу абсурдистской техники,<br />
но остается вопрос: не таится ли абсурд в самой реальности?<br />
Фактографический материал в романе, находящий, по большей части,<br />
гротескное выражение, соседствует с фантастически-карикатурными<br />
характерами и событиями, и зачастую трудно разграничить факт и<br />
фантастику.<br />
Самыми выразительными с сатирической точки зрения предстают в<br />
романе фантастические эпизоды, изображающие работу администрации<br />
президента. Совершенно обоснованно, на наш взгляд, М. О. Мендельсон<br />
называет это произведение Хеллера политическим романом сатирического<br />
характера [Мендельсон 1972: 172].<br />
Даже сквозь самые фантастичные ситуации политического содержания<br />
в романе проглядывает легко узнаваемая реальность. В лице<br />
высокопоставленных чинов из ближайшего окружения президента гротескно<br />
высвечены знакомые черты чиновников любого ранга. Например, в<br />
президентской Комиссии выделялся бывший губернатор Техаса, главным<br />
достоинством которого на службе своему народу и отечеству была<br />
«способность испускать лучи властности». Губернатор знал себе цену и<br />
заявлял безапелляционно: «Репортеры в первую очередь подойдут ко мне,<br />
потому что я здесь самый главный и могу испускать лучи властности, о чем<br />
писали газеты всего мира» [Хеллер 1998: 183].<br />
Не менее узнаваем чиновник в следующем диалоге:<br />
«– А чем ты занимаешься?<br />
– Почти всем, что относится к моей компетенции, Брюс.<br />
– А что относится к твоей компетенции?<br />
– Все, что лежит в моей области, Брюс. Это моя работа.<br />
Голд с трудом сдерживался, чтобы не повысить голос.<br />
– Я и пытаюсь выяснить, в чем состоит твоя работа.<br />
142
– Я рад, что смог помочь тебе в этом, – сказал Ральф, пожимая ему<br />
руку» [Хеллер 1998: 198].<br />
Отметим лишь, что дипломатичная уклончивость Ральфа продиктована<br />
не соображениями секретности, а отсутствием самого предмета разговора.<br />
При всей карикатурности образа еще одного бывшего сокурсника<br />
Брюса Голда по университету, Гарриса Розенблатта, ставшего благодаря<br />
удачной женитьбе «уважаемым советником президентов по вопросам<br />
национальной финансовой политики» [Хеллер 1998: 51], в нем<br />
проскальзывают реальные малопривлекательные черты политиков, умело<br />
пользующихся удачными лозунгами при отсутствии каких-либо<br />
способностей к конкретным действиям. Президентам и всем, желающим его<br />
выслушать, он неизменно давал одну и ту же «скупую рекомендацию:<br />
“Составляйте сбалансированный бюджет”». На резонный вопрос Голда:<br />
«Какое воздействие сбалансированный бюджет окажет на экономику и<br />
социальное обеспечение?» – Гаррис Розенблатт ответил: «Не знаю …В<br />
нашей фирме этими вопросами занимаются другие отделы» [Хеллер 1998:<br />
239]. «И за эти несколько слов в элитарных деловых и общественных кругах<br />
на него смотрели чуть ли не с благоговением» [Хеллер 1998: 51].<br />
Когда дважды члены правительства собрались на заседание только для<br />
того, чтобы выдвинуть предложение закончить заседание и разойтись,<br />
неискушенный в практике руководства страной Голд почувствовал<br />
разочарование, хотя и вынужден был констатировать, что «работая в<br />
согласии, они всего за два заседания добились того, на что у других уходило<br />
три года: ничего» [Хеллер 1998: 186]. Отметим лишь, что многочисленные<br />
бесплодные заседания как факт нашей действительности не дают усомниться<br />
в объективности писателя в данном случае.<br />
Бурный протест Голда, новичка в решении проблем государственной<br />
важности, по поводу того, что они ни минуты не потратили на обсуждение<br />
каких бы то ни было вопросов на заседании, вызвал благожелательные<br />
наставления его более опытных коллег: «За тысячу долларов в день не<br />
обязательно работать по восемь часов» [Хеллер 1998: 181].<br />
Когда пресс-секретарь президента на организованном Белым Домом<br />
брифинге объявил собравшимся журналистам, что в соответствии с<br />
политикой абсолютной откровенности он должен заявить, что у него нет<br />
никаких заявлений, что со вчерашнего дня ничего не произошло,<br />
собравшиеся были ошеломлены. Когда же один из искушенных ветеранов<br />
прессы решил все же уточнить, касается ли заявление об отсутствии<br />
новостей только Вашингтона или всей страны, последовал совершенно<br />
откровенный ответ в духе политики открытости: «Только Вашингтона.<br />
Остальная страна нас не интересует» [Хеллер 1998: 188]. И опять – в<br />
абсурдно-фантастической, на первой взгляд, ситуации метко схвачен абсурд<br />
реальности – то, чем бесславно известен государственно-бюрократический<br />
аппарат любого государства.<br />
В заключение отметим, что все эти гротескно-фантастические<br />
ситуации, парадоксы и алогизмы полностью отвечают определению сатиры в<br />
143
литературном энциклопедическом словаре: «Сатира “моделирует” свой<br />
объект, создавая образ высокой степени условности, что достигается<br />
“направленным искажением” реальных контуров явления с помощью<br />
преувеличения, заострения, гиперболизации, гротеска», – и демонстрируют<br />
одну из главных черт реалистической сатиры – выражать идеал через<br />
«антиидеал», «т.е. через вопиющее отсутствие его в предмете обличения»<br />
[Вулис 1987: 370].<br />
Список литературы<br />
Вулис А.З. Сатира // Литературный энциклопедический словарь; Под<br />
общ. редакцией В.М.Кожевникова и П.А.Николаева. М., 1987. С.370.<br />
Ильин И.П. «Постмодернизм»: проблема соотношения творческих<br />
методов в современном романе Запада // Современный роман: Опыт<br />
исследования. М., 1990. С. 255 – 279.<br />
Мендельсон М. О. Американская сатирическая проза ХХ века. М.,<br />
1972.<br />
Мулярчик А.С. Спор идет о человеке. О литературе США второй<br />
половины ХХ века. М., 1985.<br />
Хеллер Дж. Голд, или не хуже золота / пер. Г.А. Крылова. – М.;<br />
Харьков, 1998.<br />
Е.С.Седова (Челябинск)<br />
ПОЭТИКА РАННЕЙ КОМЕДИИ<br />
У.СОМЕРСЕТА МОЭМА «ЛЕДИ ФРЕДЕРИК»<br />
К ранним опытам Моэма в драматургии относятся пьесы<br />
«ибсенистского» толка, содержащие серьезную проблематику (исключение<br />
составляют скетч 1897 г. «Браки заключаются на небесах» («Потерпевшие<br />
крушение») и одноактный фарс «Мадемуазель Зампа»): это пьеса «Человек<br />
чести» (1898), которая поднимала проблему неравного брака,<br />
«Исследователь» (1899) и «Хлебы и рыбы» (1903), где высмеивается<br />
духовное лицо. Основанное в 1899 г. Сценическое общество помогло<br />
молодому драматургу найти себе единомышленников и поставить пьесу<br />
«Человек чести» в Лондоне в Imperial Theatre 22 февраля 1903 г., где<br />
состоялось всего 2 спектакля. Также известно, что пьеса выдержала 28<br />
представлений в Avenue Theatre, где премьера была 18 февраля 1904 г.<br />
Однако успеха Моэм не ощущал. Рецензенты упрекали автора в том, что он<br />
видит только неприглядные стороны жизни и пр. Коммерческий театр<br />
чурался «ибсенистских пьес», и успех в Сценическом обществе на пять лет<br />
закрыл Моэму дорогу на сцену. Пьесы «Исследователь» (1899) и «Хлебы и<br />
рыбы» (1903) поставить не удалось. Последняя особенно отпугивала<br />
театральных деятелей в силу сатирической направленности на духовное<br />
лицо.<br />
© Е.С.Седова, 2007<br />
144
Вскоре драматург оставляет серьезную проблематику и обращается к<br />
салонной комедии. Легкая комедия, по мнению Моэма, ориентируется на<br />
коммерческий успех и должна стать средством завоевания широкой<br />
аудитории. Вместе с тем: «Было во мне и кое-что другое, но это я до времени<br />
приберегал, а в комедии вкладывал только те свойства, которые могли<br />
послужить моей цели» [Моэм 1992: 210–211]. Об этом «другом», в котором<br />
скрыто отвращение к эгоистической, потребительской морали, Моэм не<br />
будет молчать в своих поздних драматургических произведениях. Салонная<br />
же комедия требует заинтересовать, увлечь и развеселить публику.<br />
Ранняя салонная драматургия представлена четырьмя пьесами: «Леди<br />
Фредерик» (1903), «Миссис Дот» (1904), «Джек Стро» (1905) и «Пенелопа»<br />
(1908). Это пьесы развлекательного характера. Автор адресует их публике,<br />
воспитанной на вкусах викторианской сцены. Уловить «заказ» было<br />
несложно: пьеса должна отличаться живостью, быть достаточно смешной, но<br />
не сатирической, в меру сентиментальной, со счастливым концом.<br />
Перечисленные пьесы укладывались с эту «схему». Именно они положили<br />
начало популярности драматурга. Интересным в этой связи представляется<br />
исследовать поэтику комедии «Леди Фредерик».<br />
Моэм написал «Леди Фредерик» в надежде, что на привлекательный<br />
живой образ женщины в пьесе обратит внимание какая-нибудь известная<br />
актриса. В комедии изображена стареющая светская красавица, оставшаяся<br />
без всяких средств к существованию, обремененная огромными долгами, но<br />
не желающая ни в чем менять свой образ жизни. Один из поклонников леди<br />
Фредерик – Чарли Мерестон, богатый и знатный молодой человек. Леди<br />
Мерестон в ужасе от возможной женитьбы сына на его избраннице. Леди<br />
Фредерик, в которой все до этого подозревали авантюристку, оказалась<br />
«женщиной с золотым сердцем» – она разочаровала в себе молодого<br />
человека, позволив ему увидеть себя в будуаре при дневном свете без<br />
макияжа и с нерасчесанными волосами, и вышла замуж за его дядю,<br />
Парадайна Фоулдса, своего старого поклонника. Пьеса долгое время была<br />
отвергнута многими театрами, актрисы стремились блистать перед публикой,<br />
поэтому мысль о появлении на сцене без грима казалась чудовищной, и ни<br />
одна из крупных актрис того времени не решалась показаться безобразной.<br />
«Леди Фредерик» увидела свет рампы лондонского Royal Court Theatre<br />
26 октября 1907 г. благодаря счастливой случайности. Антрепренер Royal<br />
Court Отто Стюарт, известный любитель интеллектуальной драматургии,<br />
развернул срочные поиски пьесы, которая смогла бы на шесть недель<br />
заткнуть брешь в репертуаре, образовавшуюся после неожиданного срыва<br />
готовящегося спектакля. Литературный агент Голдинг Брайт продал ему<br />
«Леди Фредерик», а Этель Ирвинг, одна из тончайших актрис лондонской<br />
сцены, отважилась сыграть главную роль. Пьеса имела ошеломительный<br />
успех. Предназначенная заткнуть брешь в репертуаре, она выдержала 422<br />
представления в пяти театрах Вест-Энда. Рецензии пестрели выражениями<br />
вроде «головокружительное зрелище», «особое удовольствие», а Оливер де<br />
Джелин (Oliver de Jalin) назвал пьесу “speckled peach” [Maugham 1997: 68].<br />
145
Исследуя поэтику комедии «Леди Фредерик», необходимо обратить<br />
внимание на эстетику комизма пьесы, обусловленную ее жанром, который<br />
выбран Моэмом не случайно, т.к. именно легкая салонная комедия являлась<br />
своеобразным «заказом» того времени, а также хорошо вписывалась в<br />
тогдашнюю театральную «моду» (коммерческий театр Д. Барри, А. Пинеро и<br />
др.). Действие пьесы разворачивается в аристократическом кругу, основано<br />
на соотношении сторон любовного треугольника: леди Фредерик – Чарли<br />
Мерестон – Парадайн Фоулдс. Образы героев, диалог – все похоже на<br />
комедию 19 века, с той разницей, что в викторианскую эпоху герои комедий<br />
принуждены были соблюдать внешние приличия, тогда как позднее<br />
буржуазное лицемерие сменилось буржуазным цинизмом и нигилизмом.<br />
Важным составляющим комедии является смех, который вызывается всякого<br />
рода несообразностями: противоречием между претензиями и<br />
возможностями. Например, леди Фредерик живет не по средствам, у нее все<br />
только самое необходимое: служанка, выездной лакей, самый дорогой номер<br />
в гостинице, экипаж, наряды от портнихи.<br />
Другим условием комизма являются разного рода недоразумения,<br />
вызывающие комичные ситуации (диалог леди Фредерик с портнихой),<br />
остроумие, работающие на развлекательность. В этом заключается авторская<br />
установка салонной драматургии: «Комедия – искусственный жанр, в ней<br />
уместна только видимость реальности. Смеха следует добиваться только<br />
ради смеха» [Моэм 1992: 225]. Вместе с тем, драматург никогда не ставил<br />
себе целью удовлетворять всего только вкус публики к развлечению. Он<br />
удовлетворял и ее общественные запросы. По его пьесам легко проследить<br />
общественные настроения в Англии на протяжении той четверти века,<br />
которую Моэм (не прекращая работы над романами и рассказами) посвятил<br />
драматургии. В «Леди Фредерик», например, за внешней беззаботностью и<br />
беспроблемностью салонной комедии скрывается авторская горечь,<br />
недовольство существующими институтами и отношениями. Так, наивный<br />
рассказ леди Фредерик о том, как «скромно» она живет, производил немалое,<br />
думается, впечатление на демократическую публику в зале. Также в пьесе<br />
остроумно высмеивается Палата лордов, против которой вел в эти годы атаки<br />
Ллойд Джордж. Например:<br />
«ФОУЛДС: Чем занимаешься?<br />
МЕРЕСТОН: Так, то да се... ну, и... тут кругом столы.<br />
ФОУЛДС: Так держать, мальчик. Я рад, что ты должным образом<br />
готовишь себя к обязанностям потомственного законодателя.<br />
МЕРЕСТОН: (Смеясь) Не хохмите, дядя Парадайн.<br />
ФОУЛДС: Очень отрадно, что ты осваиваешь жаргон.<br />
МЕРЕСТОН: Если ты в состоянии нагнать страха на лондонского<br />
извозчика и перещеголять в остроумии девушку за стойкой бара, работа в<br />
Палате лордов уже не кажется такой сложной» [здесь и далее цитирую по<br />
http://www.lib.ru/INPROZ/MOEM/p_frederik.txt].<br />
Т.о., объектом комического в комедии «Леди Фредерик» являются<br />
лицемерные нравы светского общества, которое «изображено не только как<br />
146
собрание «красивых идиотов и блестящих кретинов» (Уайльд), но и как<br />
коллизия проходимцев и негодяев» [Гозенпуд 1967: 66]. Возникает параллель<br />
с салонными комедиями О.Уайльда начала 90-х гг. («Веер леди Уиндермир»,<br />
«Женщина, не стоящая внимания», «Идеальный муж», «Как важно быть<br />
серьезным»), в которых также показано светское общество, где люди,<br />
сталкиваясь, споря и злословя, метко характеризуют друг друга и общество, к<br />
которому они принадлежат. Легкомысленный тон (диалоги леди Фредерик с<br />
Фоулдсом или миссис Эрлин с лордом Огастусом («Веер леди Уиндермир»)),<br />
налет цинизма, характерные для речей персонажей, особенно сближают<br />
комедии Уайльда и Моэма с пьесами драматургов школы Реставрации и<br />
Шеридана. Это проявляется, прежде всего, в «салонности» комедий,<br />
изысканности и частотности ситуаций, в которых оказываются герои.<br />
Отсюда, определенный стереотип сюжета: некая светская дама с «богатым»<br />
прошлым, без средств к существованию, обремененная огромными долгами,<br />
становится предметом светских бесед и сплетен относительно своей<br />
неидеальной репутации. У нее есть поклонники и даже некий тайный<br />
воздыхатель. В финале комедии героиня, которую все считают интриганкой,<br />
особой безнравственной и недобродетельной, оказывается «женщиной с<br />
золотым сердцем». Такова леди Фредерик Моэма, уничтожившая письма,<br />
компрометирующие леди Мерестон и чреватые скандалом, и миссис Эрлин<br />
Уайльда («Веер леди Уиндермир»), которая спасла репутацию леди<br />
Уиндермир, солгав про взятый случайно веер, и придумав необыкновенную<br />
историю о том, как она оказалась в комнате лорда Дарлингтона. Happy end –<br />
непременное условие салонной комедии: обе пьесы английских драматургов<br />
завершаются предложением руки и сердца.<br />
Здесь можно отметить и некое сходство с развлекательной буржуазной<br />
драмой, распространенной во второй половине XIX в. Фабула пьес Моэма и<br />
Уайльда, их сценические эффекты во многом повторяют то, что служило<br />
главным средством успеха у таких драматургов, как Скриб и Сарду.<br />
Драматурги восприняли композиционные приемы (и клише) так называемой<br />
“well made play”, но осветили ее новым смыслом.<br />
Разумеется, комедия Моэма «Леди Фредерик» не лишена<br />
сатирического элемента. Формы и способы достижения комического эффекта<br />
весьма разнообразны: во-первых, неожиданный поворот сюжета – коварной<br />
интриганкой, из рук которой Парадайну Фоулдсу необходимо вырвать своего<br />
племянника, оказывается его бывшая возлюбленная Бетси (леди Фредерик);<br />
леди Фредерик внезапно на глазах леди Мерестон и ее брата сжигает письма<br />
сэра Мерестона к любовнице. В комедии Уайльда такой неожиданностью<br />
является известие о том, что миссис Эрлин – мать леди Уиндермир, 20 лет<br />
назад бросившая свою дочь, убежав с любовником, или сцена в комнате<br />
лорда Дарлингтона, когда миссис Эрлин своим внезапным появлением среди<br />
джентльменов помогает скрыться прятавшейся леди Уиндермир. Такие<br />
повороты сюжета придают комедиям драматизм, интригующий и<br />
захватывающий характер, поддерживающий внимание и интерес зрителя.<br />
147
Во-вторых, поведение героев, несоответствующее ситуации: сцена,<br />
когда леди Фредерик принимает юного Чарлза Мерестона у себя в комнате,<br />
сидя перед туалетным столиком и демонстрируя, как с помощью косметики<br />
создается искусственная молодость. Сцена не только комична по своей сути<br />
(«отрезвление» Чарлза), но и символична: за толстым слоем пудры и румян<br />
скрывается символ общественной фальши. Пример из комедии Уайльда –<br />
неудачная попытка леди Уиндермир сбежать с Дарлингтоном.<br />
В-третьих, остроумный диалог, который строится на игре слов,<br />
нелогичности, что также создает комический эффект. Например, в комедии<br />
Моэма читаем (Монтгомери сватается к леди Фредерик):<br />
«ЛЕДИ ФРЕДЕРИК: Но я не вполне уверена, что общество проглотит<br />
вас даже в качестве моего мужа.<br />
КАПИТАН МОНТГОМЕРИ: Погримасничает, но проглотит – куда<br />
денется? А когда я приглашу их на лучшую в Англии охоту, они придут к<br />
выводу, что их желудок меня вполне переварит.<br />
ЛЕДИ ФРЕДЕРИК: (Все еще с удивлением) Вы явно подходите к<br />
своему предложению по-деловому, но я – женщина не деловая. И меня оно<br />
не увлекает».<br />
У Уайльда находим схожие примеры остроумного диалога:<br />
«ЛЕДИ УИНДЕРМИР. Лорд Дарлингтон просто несерьезен.<br />
ЛОРД ДАРЛИНГТОН. Вовсе нет, леди Уиндермир!<br />
ЛЕДИ УИНДЕРМИР. А почему же вы так несерьезно говорите о<br />
жизни?<br />
ЛОРД ДАРЛИНГТОН. Потому что жизнь, на мой взгляд, слишком<br />
важная вещь, чтобы говорить о ней серьезно» [Уайльд 2005: 364–365].<br />
В-четвертых, использование парадоксов, которыми изобилует речь как<br />
уайлдовских, так и моэмовских персонажей. Например, «Вот тебе<br />
превратность судьбы – стоит женщине потерять остатки репутации, она<br />
сразу начинает выглядеть, как картинка», «Только истинно добродетельная<br />
женщина способна с подобным спокойствием заявить, что намерена добиться<br />
своего самыми порочными методами» и др. (Моэм «Леди Фредерик»);<br />
«Слезы – это спасение для дурнушек и катастрофа для красавиц» [Уайльд<br />
2005: 368], «в наше время утешаются не раскаянием, а удовольствиями»<br />
[Уайльд 2005: 414] и др. (Уайльд «Веер леди Уиндермир»).<br />
Говоря о самих героях, следует отметить их комичность: игровое<br />
поведение самой леди Фредерик, которая «переходит на ирландский акцент,<br />
прекрасно зная, что становится совершенно неотразимой», карикатурный<br />
персонаж ростовщика Монтгомери, который хочет жениться на героине,<br />
чтобы пролезть в высшее общество, влюбленная пара Роуз и Джеральд (у<br />
Моэма); актерство миссис Эрлин, которая с ходу придумывает историю о<br />
внезапно оказавшемся веере леди Уиндермир в комнате лорда Дарлингтона,<br />
позерство джентльменов высшего света (у Уайльда).<br />
Мы перечислили основные способы создания комического,<br />
составляющие поэтику ранней пьесы Моэма «Леди Фредерик». Не следует<br />
148
забывать, что за салонностью и развлекательностью, комическим скрывается<br />
и социально-критическое (пусть в меньшей степени, но все же).<br />
Список литературы<br />
Гозенпуд А.А. Моэм // Пути и перепутья: Английская и французская<br />
драматургия ХХ века. Л., 1967.<br />
Моэм У.С. Подводя итоги / пер. А.Ф.Кошляка // Моэм У.С. Сплошные<br />
прелести. Подводя итоги. Рассказы. Томск: Изд-во Том. ун-та, 1992.<br />
Уайльд О. Веер леди Уиндермир / пер. В. Чухно // Уайльд О. Портрет<br />
Дориана Грея: Роман, повести, пьесы, сказки, афоризмы. М.: Изд-во Эксмо,<br />
2005.<br />
Somerset Maugham W. The Critical Heritage / edited by Anthony Curtis and<br />
John Whitehead. London; New York; Routledge, 1997.<br />
Т.Л.Селитрина (Уфа)<br />
ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНЫЕ СТРАТЕГИИ К.ИСИГУРО<br />
Для современной ситуации особенно интересны методологические<br />
подходы, исследующие переходные периоды. Академик В.Н.Топоров кризис<br />
истории литературы как науки видит в понимании истории литературы как<br />
«причинно разъясняющего» комментария. На взгляд Топорова, при таком<br />
способе мышления теряется феномен единства литературы. Ученый<br />
выдвигает понятие «циклизации», когда не нарушаются естественные связи<br />
между фактами и восстанавливаются новые смыслы явлений. По его мнению,<br />
важно осознать тот факт, что наиболее ценное в литературе часто<br />
оказывается наименее историчным. В.Н.Топоров переносит внимание с<br />
«законченных» и «самодовлеющих» периодов на переходные, которые<br />
перестраивают предыдущие процессы и проясняют все новое и оригинальное<br />
появившееся в литературе [Топоров 1985: 5–7].<br />
Таким феноменом переходного периода можно считать<br />
экспериментальную прозу К.Исигуро. Этот английский писатель,<br />
отмеченный престижными литературными премиями, в одном из своих<br />
последних романов «Безутешные» (1995 г.) демонстрирует усложненную<br />
манеру письма, несвойственную его предыдущим произведениям. Некоторые<br />
отечественные и английские критики усмотрели в эксперименте писателя<br />
«потерю уникальной индивидуальной тональности», посчитав роман<br />
творческой неудачей. Однако у себя на родине книга была удостоена<br />
нескольких литературных премий. На наш взгляд, «Безутешные» следует<br />
рассматривать как эксперимент с понятием «художественная достоверность»,<br />
когда мимесис заменяется различными формами условного изображения,<br />
развернутой метафорой, современной притчей, со множеством смыслов.<br />
Всемирно известный пианист Райдер приезжает на три дня в некий<br />
среднеевропейский город (предположительно во Фландрии) по приглашению<br />
тамошнего «Института гражданских искусств» для того, чтобы дать<br />
© Т.Л.Селитрина, 2007<br />
149
единственный концерт, которого с нетерпением ожидают не только<br />
меломаны. В городе от него ждут чего-то большего, чем концертная<br />
программа. Горожане надеются, что он одновременно прочитает актовую<br />
лекцию и ответит на волнующие вопросы, объяснит истоки «растущих<br />
кризисных явлений», а также раскроет некие тайны бытия, которые придадут<br />
новый импульс их существованию. Однако из-за абсурдного стечения<br />
обстоятельств ни концерт, ни лекция не состоялись, а музыкант из-за<br />
плотного графика гастролей должен спешно выехать в Хельсинки.<br />
Писатель не случайно помещает действие в вымышленный город.<br />
Такова творческая позиция Исигуро. Например, он заявлял по поводу<br />
собственного романа «Художник меняющегося мира», что по разным<br />
причинам он создал воображаемый город «если бы я поместил действие в<br />
какой-то конкретный город, возникла бы утомительная необходимость все<br />
проверять, а в этом не было смысла… Помещая действие в неназванное<br />
пространство я мог предложить роман о людях и их жизнях, а не<br />
<strong>документ</strong>альное повествование о реальном городе. И, конечно, это давало<br />
мне большую свободу» [Сидорова 2005: 201].<br />
Первоначально возникает ощущение, что читатель имеет дело с<br />
последовательно постмодернистским текстом. Блуждания Райдера по городу<br />
заставляют воспринимать действительность как децентрированную<br />
реальность, фрагментарную, создающуюся в процессе воспоминания –<br />
воображения, ибо мир хаотичен, бессмыслен и непознаваем.<br />
В мировом искусстве и сфере гуманитарного знания<br />
постмодернистские тенденции, вызванные кризисом модернизма и<br />
появлением новых научных дисциплин (философской антропологии,<br />
семиотики, теории информации и т.д.), нарастали с середины 50-х гг. ХХ<br />
столетия. Постмодернистскому мировоззрению свойственна<br />
эпистимологическая неуверенность, т.е. представление о мире как о хаосе,<br />
бессмысленном и непознаваемом, порожденном кризисом ранее<br />
существовавших ценностей.<br />
Это обусловливает специфическую форму мироощущения,<br />
называемую постмодернистской чувствительностью, отрицающей все<br />
системы ценностей и приоритетов. Единственным средством существования<br />
в таком мире может быть ироничность трактовок, релятивизм,<br />
пародирование и десакрализация самых высоких материй.<br />
В новейших литературоведческих трудах справедливо утверждается<br />
мысль о вторичной условности как стилевой примете (коде ХХ в.)<br />
[Владимирова 2004: 3]. Художественная условность обычно рассматривается<br />
как принципиальная составляющая модернистского и постмодернистского<br />
романа, как результат сознательных авторских предпочтений,<br />
подчеркивающих «искусственность» искусства, «литературность»<br />
литературы. В.Е.Хализев в «Теории литературы» определяет условность как<br />
одну из тенденций художественной образности: «Акцентирование автором<br />
нетождественности… между изображаемым и формами реальности»<br />
[Хализев 2004: 105].<br />
150
Отечественным литературоведением признано, что для литературы ХХ<br />
в. характерен принцип моделирования действительности. Открытыми<br />
приемами становятся гротеск, абсурд, парадокс, притча, мистическое<br />
стечение обстоятельств, когда происходит демонстративное нарушение<br />
правдоподобия в стиле произведения. С подобной вторичной условностью<br />
мы встречаемся в романе К.Исигуро «Безутешные», где нарушение<br />
пропорции, комбинирование и акцентирование разнообразных компонентов<br />
художественного мира, выдающие откровенность авторского вымысла,<br />
порождают особые стилевые приемы, свидетельствующие об осознанной<br />
игре автора с условностью, обращением к ней как к целенаправленному<br />
эстетически значимому средству.<br />
Типы условной образности, применяемые Исигуро, – гротеск,<br />
гипербола, абсурд. Однако у Исигуро мир постмодернистской гротескной<br />
несообразности снимается глубокой психологической разработкой<br />
персонажей. В одном из интервью о своей книге «Бледный вид холмов» он<br />
сказал: «Меня не интересуют точные факты. Книга фокусируется на другом,<br />
на эмоциональном сдвиге» [Mason 1989: 338]. Учитель Исигуро М.Бредбери<br />
пояснял: «Он художник меняющегося мира, мира, больше основанного на<br />
впечатлениях, чем на детально проработанных сюжетах» [Bradbury 1993:<br />
424]. В «Безутешных» за завесой конвенционализма и определенной долей<br />
абсурдизма явно проступает фон утонченного психологического романа с<br />
глубоким исследованием тайн человеческой души и прихотливым<br />
многообразием психики людей. Это роман о любви и несостоявшемся<br />
счастье, об одиночестве вдвоем и утрате иллюзий, о надеждах и<br />
разочарованиях о вечном конфликте художника и общества.<br />
Композиционно роман отчасти напоминает «Улисса», отчасти «В<br />
лабиринте» А.Роб-Грийе. Детально описываются места, куда заходит или<br />
забредает герой: Старый город и его предместья, кинозалы и кафе, городское<br />
кладбище и жилой массив с искусственным озером. Метафорический сюжет<br />
лабиринта, по которому без путеводной нити совершает странствие Райдер,<br />
отражает драматизацию внутреннего состояния героя.<br />
Текст книги разделен на четыре части. Это своеобразная опера, в<br />
которой есть свои хоралы, интерлюдии, речитативы и увертюра. В ней<br />
бесконечная и бесконечно меняющаяся гамма чувств и ощущений главного<br />
героя, возникающая при соприкосновении с внешним миром городка и<br />
жизнью его обитателей. В произведении множество сюжетных линий, но<br />
среди них нет строгой иерархии и далеко не все они находят свое развитие и<br />
разрешение.<br />
Обилие событий первого дня воспринимается героем как<br />
бессмысленный цикл с неизбежным возобновлением компонентов. Вначале<br />
Райдер знакомится с управляющим отелем Хоффманом и его сыном<br />
Штефаном, затем по просьбе носильщика отеля Густава он отправляется в<br />
Старый город для того, чтобы в одном из кафе побеседовать с дочерью<br />
Густава Софи, дабы «помочь ей обрести ощущение перспективы». Затем<br />
Софи, с которой находится ее девятилетний сын Борис, приглашает Райдера<br />
151
поужинать с ней у нее дома. Но по дороге, остановленный случайным<br />
прохожим, который оказался его однокашником по университету, Райдер<br />
теряет Софи из виду и остается вместе с Борисом на ночной пустынной<br />
площади. Случайно проезжающий мимо Штефан забирает порядком озябших<br />
Райдера и Бориса и везет их в отель, заехав по пути к некоей мисс Коллинз,<br />
жене некогда знаменитого дирижера Бродского. Оставив Бориса на<br />
попечении его деда, носильщика Густава, Райдер отправляется по совету<br />
портье на ночной киносеанс и, выйдя из отеля, встречает Софи, пытающуюся<br />
объяснить свое внезапные исчезновение. Она сообщает ему, что подыскала<br />
дом, в котором им всем троим будет комфортно жить. Райдер смутно, как во<br />
сне, припоминает некоторые подробности своей прежней жизни с Борисом и<br />
Софи. Но эти подробности тотчас же ускользают из его памяти, как будто все<br />
эти детали имели отношение к какому-то иному постороннему лицу.<br />
В традиционном понимании память представляет собою<br />
собирательную силу бытия не дающую миру рассыпаться в хаотическое<br />
небытие. В романе Исигуро прерывистый, иногда обратный ход сюжетного<br />
времени мотивируется и авторской инициативой, и психологией<br />
припоминания персонажа. Линейный хронотоп исторического времени<br />
заменен кольцевым хронотопом времени героя. Сам писатель говорил: «вещи<br />
типа памяти, как человек использует память для собственных целей, в<br />
собственных интересах это глубоко интересует меня, поэтому я намереваюсь<br />
и дальше писать от первого лица, следуя за мыслями другого человека, когда<br />
он пытается за что-то зацепиться или спрятаться от себя» [Mason 1989: 346].<br />
Память – это бремя, которое Райдер решил отбросить, чтобы<br />
чувствовать себя абсолютно свободным, поскольку его судьба и жизнь, как<br />
ему представляется, должны быть всецело подчинены искусству. Но<br />
прошлое будет постоянно вторгаться в жизнь Райдера и напоминать о себе то<br />
случайными встречами с одноклассниками и сокурсниками, то с предметами<br />
быта (старым автомобилем его отца, комнатой в отеле, напоминающей<br />
комнату в родительском доме) и так далее.<br />
Когда-то Райдер определил свой собственный жизненный путь как<br />
самоустранение от всех житейских проблем. Еще в школьные годы он начал<br />
готовить себя к одиночеству, побуждая к «сеансам самоконтроля», в чем, как<br />
ему кажется, он преуспел.<br />
В критике отмечалось, что для К.Исигуро характерен прием<br />
недоговоренности (understatement), невозможности открытого обсуждения<br />
многих тем и проблем между персонажами. Их прошлое и настоящее<br />
восстанавливается небольшими фрагментами по случайно оброненным<br />
репликам. Это заставляет внимательно вчитываться в текст, в котором<br />
каждая фраза становится многозначной. По справедливому мнению<br />
английского исследователя М.Петри К.Исигуро, восторженный почитатель<br />
А.П.Чехова, следует чеховскому стилю. Критик считает, что некоторые темы<br />
и герои особенно из рассказов «Скучная история», «Ионыч», «Душечка»,<br />
«Дама с собачкой» дали английскому писателю идеи для его собственных<br />
произведений, героев и мотивов [Petry 1999: 2]. Сам писатель утверждал, что<br />
152
он принадлежит к западной литературной традиции и вырос на западной<br />
литературе: Достоевский, Чехов, Ш.Бронте, Диккенс [Mason 1989: 336].<br />
Вместе с Софи Райдер направляется в кинозал, где к нему<br />
устремляются члены «общества взаимной поддержки граждан»,<br />
безрезультатно прождавшие его весь вечер в отеле. Один из них по имени<br />
Педерсон поведал Райдеру историю виолончелиста Кристоффа и дирижера<br />
Бродского, приглашенных в свое время в город и не оправдавших чаяний и<br />
надежд его обитателей. Исполнение Кристоффа после многих лет восторгов<br />
и восхищений внезапно показалось одному из аптекарей «функциональным»,<br />
а Бродский спился. И теперь, по мнению Педерсона, город утратил свою<br />
уникальность и следует смириться с тем, что он превратился в<br />
«обыкновенный бесстрастный» город. Правда, у горожан, появилась<br />
благородная инициатива возродить Бродского к новой жизни в надежде, что<br />
он выступит на одном концерте вместе с Райдером.<br />
Уставший и измученный за день музыкант наконец засыпает у себя в<br />
номере отеля, но буквально через несколько минут вынужден спуститься к<br />
Хоффману, который усаживает его в свой автомобиль и везет на<br />
великосветский раут к местной знаменитости графине фон Винтерштейн,<br />
невзирая на то, что на Райдере всего лишь домашний халат и комнатные<br />
туфли. Там Райдер встречает Бродского и мисс Коллинз. Заканчивается этот<br />
вечер просьбой Штефана послушать и оценить его исполнение композитора<br />
Казана. Райдер поражен утонченностью исполнения юношей сложного<br />
произведения, глубиной интерпретации.<br />
Тематическая многослойность романа сочетается с необычностью<br />
повествования, оно строится как монтаж нескольких параллельно<br />
развивающихся фабульных линий, которые соприкасаются в<br />
кульминационных эпизодах. Композиция в форме монтажа позволяет<br />
достичь емкости и законченности описания и при этом сохранить ощущение<br />
глубокой разнородности воссоздаваемого материала. Сам писатель отмечал,<br />
что визуальная продукция (фильмы и телепередачи) оказывает большое<br />
влияние на современную литературу, ее восприятие и на способ письма<br />
[Сидорова 2005: 233].<br />
Строение романа одновременно выражает и авторскую логику<br />
развития сюжета и смену композиционных форм. В произведении<br />
преобладает перспектива, или другими словами, точка зрения Райдера. Его<br />
глазами по преимуществу показаны все персонажи и события, проходящие<br />
перед ним, и те, в которых он сам является участником. Одновременно<br />
можно говорить и о множественности точек зрения без доминирования одной<br />
из них (дамы из общества «женского фонда искусства и культуры»,<br />
журналисты, члены института гражданских искусств). Здесь причудливо<br />
сочетаются реалистические зарисовки природы, быта, характеров людей и<br />
фантасмагория, гротеск, абсурдизм особого свойства. «Возможно как<br />
писатель я стал меньше интересоваться реализмом, частично из-за того, что<br />
кино и телевидение прекрасно это делают», – заметил Исигуро в одной из<br />
интервью [Силорова 2005: 233].<br />
153
В романе, как и в любом постмодернистском произведении налицо<br />
парадоксальные ситуации, тяготение к абсурду: решение носильщика<br />
Густава всегда держать груз на весу, как ответ на высказывания<br />
муниципального служащего о легкости его работы; желание Бродского,<br />
чтобы на похоронах его собаки Райдер сыграл концерт и т.д. Обыкновенно<br />
под абсурдом понимается нелепость, бессмысленность феномена или<br />
явления.<br />
Идея всеохватности абсурда вырисовывается в поведении Густава,<br />
который тридцать лет тому назад внезапно перестал разговаривать со своей<br />
восьмилетней дочерью и та мгновенно замкнулась в себе, воспринимая<br />
подобное поведение отца как должное и необходимое, что в будущем<br />
затруднит их общение, но не уничтожит привязанности и любви друг к<br />
другу. Подобный немотивированный поступок Густава вводит в роман мотив<br />
отчуждения и одиночества людей, нарушения и распада человеческих связей.<br />
Данную ситуацию можно было трактовать как «разладившуюся систему»<br />
человеческого бытия.<br />
Однако Исигуро очевидно ведет постмодернистскую игру с жанровостилистическими<br />
стереотипами театра абсурда. Мир постмодернистской<br />
гротескной несообразности снимается глубокой психологической<br />
разработкой характеров отца и дочери, которые продолжают трепетно<br />
опекать друг друга при минимальном непосредственном общении. Равно как<br />
и отношения Райдера с его женой Софи, которой он неизменно звонит перед<br />
концертом из любого пункта пребывания, дабы услышать слова утешения.<br />
Замечено, что постмодернизм обладает национальной спецификой: так,<br />
в Великобритании он тяготеет к конкретно-историческому и социокультурному<br />
наполнению, поэтому принадлежность Исигуро к<br />
постмодернизму не поддается однозначной трактовке. Безусловно, в его<br />
творчестве ощутимы экспериментальные формы, использующие<br />
инструментарий постмодернизма: травестия, пастишь, реминисценции из<br />
классических текстов, отказ от строгого композиционного построения.<br />
Однако, если смысл постмодернистского произведения проявляется<br />
только через другие тексты, если они намеренно «ацентричны», т.е. лишены<br />
главенствующей истины, иллюстрацией которой служило бы их содержание,<br />
то в «Безутешных» ключевой темой является сострадание к человеку в<br />
жестоком и абсурдном мире современного бытия, надежда на духовное<br />
совершенствование и обновление личности, а «не дегуманизация планеты и<br />
конец человечества». «Когда я пишу роман, возможно, какая-то часть меня<br />
хочет вложить в книгу опыт, который вы не можете легко получить, сидя<br />
перед кино или телеэкраном. Я считаю, что по этой причине одно из<br />
преимуществ романа перед историями, созданными с помощью камеры, то,<br />
что вы способны проникнуть в мысли людей. Вы способны более точно и<br />
более тонко исследовать внутренний мир людей», – отмечал сам писатель<br />
[Сидорова 2005: 233].<br />
Роман называется «Безутешные», поэтому в нем за завесой<br />
конвенционализма и определенной доли абсурдизма явно проступает фон<br />
154
утонченного психологического романа с глубоким исследованием тайн<br />
человеческой души и прихотливым многообразием психики людей, их<br />
эмоциональной жизни, в которой нет места игровому началу. Это роман о<br />
любви и несостоявшемся счастье, об одиночестве вдвоем и утрате иллюзий, о<br />
надеждах и разочарованиях, о вечном конфликте художника и общества.<br />
Список литературы<br />
Топоров В.Н. К вопросу о циклах в истории русской литературы //<br />
Литературный процесс и развитие русской культуры XVIII – XX вв. Тезисы<br />
научной конференции. – Таллинн, 1985. – С. 5 – 7.<br />
Сидорова О.Г. Британский постколониальный роман последней трети<br />
ХХ века в контексте литературы Великобритании. – Екатеринбург: Изд-во<br />
Уральского университета, 2005. – С. 201.<br />
Владимирова Н.Г. Условность, созидающая мир. Поэтика условных<br />
форм в современном романе Великобритании. – Великий Новгород, 2001;<br />
Доценко Е.Г. С.Беккет и проблема условности в современной английской<br />
драме. – Екатеринбург, 2005.<br />
Хализев В.Е. Теория литературы. – М., 2004. – С. 105.<br />
Mason G. An Interview with Kadzuo Ishiguro // Contemporary Literature. –<br />
London, 1989. – Vol. 30/3. – P. 338.<br />
Bradbury M. The Modern British Novel. – London, 1993. – P. 424.<br />
Petry M. Narratives of Memory and Identity: The Novels of Kadzuo<br />
Ishiguro. – Frankfurt am Main; New York, 1999. – P. 2.<br />
О.А.Толстых (Челябинск)<br />
«МОРФО ЕВГЕНИЯ» А.БАЙЕТТ<br />
И «ЖЕНЩИНА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА»<br />
ДЖ.ФАУЛЗА: ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНЫЙ ДИАЛОГ<br />
История викторианского ретро-романа в английской литературе XX в.<br />
начинается книгой Дж.Фаулза «Женщина французского лейтенанта». О<br />
самом романе с момента его опубликования в 1969 г. написано уже немало,<br />
он полноправно вошел во все программы изучения мировой литературы<br />
второй половины XX в., ознаменовав начало новой прозы в английской<br />
литературе XX в. и став своеобразным эталоном постмодернистского<br />
викторианского романа.<br />
Неудивительно, что писатели конца XX в., создавая свои<br />
неовикторианские романы, отчасти ориентируются на Фаулза, выстраивая<br />
своеобразный интертекстуальный диалог не только с викторианской<br />
литературой, но и с самим романом «Женщина французского лейтенанта».<br />
Не является исключением и Антония Байетт. В неовикторианских романах<br />
писательницы («Обладать», «Ангелы и насекомые») можно обнаружить<br />
множество таких параллелей на сюжетно-композиционном, идейнотематическом,<br />
художественно-образном уровнях произведения, что<br />
© О.А.Толстых, 2007<br />
155
подтверждает тезис о том, что викторианская эпоха, представленная<br />
произведениями классиков английской литературы, ассоциируется у<br />
писателей XX века с одними и теми же понятиями.<br />
Остановимся на романе «Морфо Евгения» (1992), первой части или<br />
первой новелле дилогии Байетт о викторианцах, в которой наиболее<br />
отчетливо «эхом отзываются предшествующие тексты» [Эко 1996: 61]<br />
викторианской эпохи и, в частности, роман «Женщина французского<br />
лейтенанта».<br />
«Морфо Евгения» А. Байетт и «Женщина французского лейтенанта»<br />
Дж. Фаулза представляют собой варианты своеобразного романа воспитания,<br />
где происходит становление героя и он подвергается ряду испытаний под<br />
руководством наставника, направляющего его искания в «правильное» русло<br />
и ставящего в ситуацию выбора. Роль такого наставника выполняют Сара<br />
Вудраф для Чарльза Смитсона и Мэтти Кромптон для Уильяма Адамсона.<br />
Место и время действия романов – викторианская Англия в 60-е гг. XIX в.,<br />
переломная эпоха в истории и общественном сознании.<br />
А.Долинин приводит следующее замечание Дж.Фаулза: «Геолог<br />
Лайель и биолог Дарвин потрясли викторианское сознание. До них человек<br />
жил как ребенок в маленькой комнате. Они же дали ему…бесконечное<br />
пространство и бесконечное время, снабдив чудовищно механистическим<br />
объяснением человеческой реальности» [Фаулз 1993: 450].<br />
Подобно Дж.Фаулзу, Антония Байетт ощущает неразрывные узы,<br />
связывающие Британию конца XX в. с эпохой викторианства, заложившей<br />
основы современного уклада жизни англичан: “We’re still living at the end of<br />
the Victorian era, at least philosophically, in the way we think and in the way we<br />
try to understand the world. We’ve moved on technologically, but the foundations<br />
of ideas are still there, if you think of Freud and sexuality, or Darwin and the<br />
naturalists” [Rothstein 1991].<br />
Главный герой «Морфо Евгении» Уильям Адамсон во многом<br />
напоминает Чарльза Смитсона. Общность просматривается в самих<br />
фамилиях и увлечениях главных героев: Адамсон – сын Адама, первого<br />
человека, обладающий властью нарекать неизвестные виды бабочек, главный<br />
герой романа Байетт, – энтомолог, Чарльз Смитсон – сын Смита (наиболее<br />
распространенная фамилия англичан, собирательный образ викторианского<br />
джентльмена), интересующийся окаменелостями, – палеонтолог.<br />
Неподдельный интерес главных героев романов к науке объясняется общим<br />
увлечением викторианской Англии теорией эволюции и<br />
естественнонаучными исследованиями.<br />
Образ белоснежной Евгении Алабастер из «Морфо Евгении»<br />
перекликается с Эрнестиной Фримен, дочерью богатого коммерсанта из<br />
романа Фаулза. Сходство подтверждается, прежде всего, портретом:<br />
“Ernestina had exactly the right face for her age…Her gray eyes and the paleness<br />
of her skin only enhanced the delicacy of the rest…But there was a minute tilt at<br />
the corner of her eyelids…to extend the same comparison, as faint as the fragrance<br />
156
of February violets – that denied…her apparent total obeisance to the great god<br />
Man” [Fowles 1998: 25].<br />
В романе Байетт находим следующее: “They [the sisters] were all three<br />
pale-gold and ivory creatures, with large blue eyes and long pale silky lashes<br />
visible only in certain lights and shadows…The eldest, Eugenia…had a cluster of<br />
violets at her breast, and more violets at her waist, and violets and ivy woven in<br />
and out of her sleek golden head” [Byatt 1994: 4].<br />
Образ Мэтти Кромптон представлен как полная противоположность<br />
Евгении, подобно противопоставлению Сара–Эрнестина в романе Фаулза.<br />
Метаморфоза, произошедшая с Мэтти Кромптон, превратившейся из<br />
невзрачной, смуглой, постоянно одетой в черное женщины в начале романа в<br />
новую независимую Матильду в малиновой шали и с пестрой лентой в<br />
волосах во многом напоминает Сару Вудраф – «крылатую красавицубабочку,<br />
вылупившуюся из черной невзрачной куколки» [Фаулз 1993: 528].<br />
Черный цвет, сопровождавший Сару в начале романа, сменяется буйством<br />
красок – ярко-синяя юбка, пунцовый пояс, блузка в белую и алую полоску,<br />
красная лента в распущенных волосах: “And her dress! It was different that he<br />
thought for a moment she was someone else. He had always seen her in his mind in<br />
the former clothes, a haunted face rising from a widowed darkness…Her skirt was<br />
of a rich dark blue and held at the waist by a crimson belt with a gilt star clasp;<br />
which also enclosed the pink-and-white striped silk blouse, long-sleeved, flowing,<br />
with a delicate small collar of white lace, to which a small cameo acted as a tie”<br />
[Fowles 1998: 443].<br />
У Байетт в описании Матильды, отплывающей с Адамсоном в Южную<br />
Америку, встречаем подобное: “She [Matilda] is wearing a crimson shawl, and a<br />
striped scarf in her hair, and the wind stirs her skirts round her ankles” [Byatt<br />
1994: 182].<br />
Образы Сары Вудраф и Мэтти Кромптон, занимающих промежуточное<br />
в викторианском обществе положение гувернанток, подтверждают тезис о<br />
том, что «вещи не то, чем они кажутся» (“Things are not what they seem”<br />
[Byatt 1994: 137]), лейтмотивно обрамляющий повествование в «Морфо<br />
Евгении». Подобно Саре, Мэтти подстраивает свидания с Уильямом, пытаясь<br />
раскрыть ему глаза на происходящее.<br />
Традиционный для викторианского романа любовный треугольник у<br />
Фаулза – это отношения Чарльза, Эрнестины и Сары (один мужчина и две<br />
женщины). Связав себя обещанием жениться на Тине и влюбившись при<br />
этом в Сару Вудраф, Чарльз Смитсон попадает в ситуацию тяжелейшего<br />
(особенно для викторианского джентльмена) выбора – чувство долга или<br />
веление сердца.<br />
Любовный треугольник в романе Байетт – это первоначально<br />
отношения Уильяма, Евгении и Эдгара (ситуация наоборот, одна женщина и<br />
двое мужчин) и впоследствии Уильям, Евгения и Мэтти, ситуация, близкая<br />
роману Фаулза. Уильям Адамсон так же находится в поиске<br />
самоопределения в жизни и вынужденно поставлен перед выбором<br />
157
жизненного пути: остаться навсегда в Бредли Холле или отправиться с<br />
Матильдой к далеким берегам в поисках опасных приключений.<br />
О романе «Женщина французского лейтенанта» Фаулз в «Кротовых<br />
норах» писал: «Ты не пишешь ничего такого, о чем викторианские<br />
романисты забыли написать, но, может быть, нечто такое, о чем кто-то из них<br />
написать не сумел…Роман должен как-то соотноситься с «сейчас» писателя,<br />
поэтому не пытайся притворяться, будто живешь в 1867 году. Или сделай<br />
так, чтобы читатель точно знал, что это притворство» [Фаулз 2002].<br />
«Морфо Евгения» так же существенно отличается от викторианского<br />
романа тем, что основу сюжета первой новеллы представляет недопустимое<br />
по меркам викторианской морали описание кровосмесительных отношений<br />
Евгении и Эдгара Алабастера. Само понятие инцест, появляющееся на<br />
страницах в сцене игры в шарады и, по признанию Байетт, родившееся из<br />
игры слов «insect–incest», является отнюдь не викторианским и никогда бы<br />
не было поднято в качестве одной из проблем современной ему семьи<br />
автором-викторианцем.<br />
Мотив тайны, окружающий Сару на протяжении всего повествования в<br />
романе Фаулза, обязательный элемент викторианского романа, так же<br />
находит отражение на страницах «Морфо Евгении» – в тщательно<br />
скрываемых отношениях Евгении с родным братом Эдгаром и<br />
обстоятельствах смерти ее жениха капитана Ханта.<br />
На первых страницах «Женщины французского лейтенанта» Чарльзу<br />
сообщается «легенда» о Саре Вудраф – брошенной любовнице французского<br />
офицера, точно так же в начале повествования в «Морфо Евгении» Уильяма<br />
снабжают слегка приукрашенной историей о несчастной любви Евгении:<br />
“She was to be married, you see, only Captain Hunt, her fiancé, died quite<br />
suddenly. It was a terrible shock, poor Eugenia is only just recovering. It is like<br />
being a widow without being married, I think. We don’t talk about it, but<br />
everybody knows of course” [Byatt 1994: 6].<br />
Сюжетные параллели дополняются сходством авторской манеры<br />
повествования в романах: присутствие автора, играющего с читателем.<br />
Подводя читателя к традиционному для викторианского романа счастливому<br />
финалу бракосочетания главных героев, Фаулз замечает, что: “Charles and<br />
Ernestina did not live happily ever after…” [Fowles 1998: 337], выстраивая на<br />
реализованном в романе принципе обманутого ожидания тройственный<br />
вариант финала: “Charles was no exception; and the last few pages you have read<br />
are not what happened, but what he spent the hours between London and Exeter<br />
imagining might happen” [Fowles 1998: 339].<br />
Подобный диалог с читателем ведет Антония Байетт на страницах<br />
«Морфо Евгении»: “And so he lived happily ever after? Between the end of the<br />
fairy story with its bridal triumph, between the end of the novel, with its hard-won<br />
moral vision, and the brief glimpse of death and due succession, lies a placid and<br />
peaceful pseudo-eternity of harmony…” [Byatt 1994: 80].<br />
Параллели с романом Фаулза продолжаются на протяжении всего<br />
повествования «Морфо Евгении», включая и завершающую сцену –<br />
158
отплытие Уильяма и Матильды в Южную Америку. И в том, и в другом<br />
произведении в финале наряду с размышлениями о смысле человеческого<br />
существования появляется образ воды – метафора реки жизни и<br />
одновременно символ надежды, свободы, будущего: “The river of life, of<br />
mysterious laws and mysterious choice, flows past a deserted<br />
embankment…life…is to be…endured. And out again, upon the unplumb’d salt,<br />
estranging sea” [Fowles 1994: 467]. У Байетт Матильда и Уильям, стоя на<br />
палубе корабля, любуются неспокойным темно-синим морем, вдыхая при<br />
этом “salt air, and hope, and their blood swims with the excitement of the future”<br />
[Byatt 1994: 182], а капитан Артуро Папагай философски замечает: “That is<br />
the main thing…To be alive. As long as you are alive, everything is surprising,<br />
rightly seen” [Byatt 1994: 183].<br />
Викторианство действительно становится одной из наиболее часто<br />
цитируемых эпох. Современный английский роман, основываясь на<br />
многовековой литературной традиции, тяготеет более всего к своему<br />
недалекому прошлому – XIX веку. При этом роман Дж. Фаулза «Женщина<br />
французского лейтенанта», первый в ряду викторианских ретро-романов в<br />
английской литературе, стал своеобразной «мерой отсчета», критерием<br />
оценки, без учета которой уже невозможно представить себе или создать ни<br />
один неовикторианский роман конца XX и начала XXI вв.<br />
Список литературы<br />
Фаулз Дж. Кротовые норы// Иностр. лит. – 2002. – №1 //<br />
http://magazines.russ.ru/inostr/2002/1/faul.html<br />
Фаулз Дж. Любовница французского лейтенанта. – СПб.: Худож. лит.,<br />
1993. – 480 с.<br />
Эко У. Инновация и повторение. Между эстетикой модерна и<br />
постмодерна // Философия эпохи постмодерна. – Минск, 1996.<br />
Byatt, A.S. Angels and insects. – NY: Vintage International, 1994.<br />
Fowles, J. The French lieutenant’s woman. – Boston, NY, London: Little,<br />
Brown and Company, 1998.<br />
Rothstein, M. Best seller breaks rule on crossing the Atlantic / M. Rothstein<br />
// NY Times. –1991. –January, 31.<br />
О.М.Ушакова (Тюмень)<br />
ТАНЕЦ КАК ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КАТЕГОРИЯ<br />
В КРИТИКЕ И ПОЭЗИИ Т.С.ЭЛИОТА<br />
Музыка и танец для Т.С.Элиота были явлениями сущностными,<br />
способными приблизить человека к познанию высшей истины, средоточию<br />
бытия, "спокойной точке вращения мира" ("the still point of the world"), Богу.<br />
Во второй части квартета "Бернт Нортон" ("Burnt Norton", 1936) "спокойная<br />
точка вращения мира" является "сердцем танца", единственным и<br />
абсолютным источником движения, танца всего мироздания: "Except for the<br />
© О.М.Ушакова, 2007<br />
159
point, the still point, // There would be no dance, and there is only the dance"<br />
(курсив наш. – О.У.) [Eliot 1986: 191] 1 . Слово "DANCE" становится в<br />
творчестве Элиота сложной, многозначной теологической, философской,<br />
эстетической категорией.<br />
Тема танца и танцора появляется уже в раннем творчестве Элиота,<br />
развитие ее во многом связано с дантовскими образами (прежде всего, с<br />
Арнаутом). Образ, ныряющего в пламень поэта, трансформируется в<br />
причудливые тени пляшущего вокруг пламени мотылька в "Пылающем<br />
танцоре" (1914), эпиграфом к которому стала 6-я строка шестнадцатой песни<br />
"Ада" о жалящем огнем ливне. Черный мотылек, охваченный "огнем<br />
желания" (дантовская аллюзия, напоминающая о грешникахсладострастниках<br />
"Божественной комедии"), "отвергнувший дары жизни",<br />
стремится в огонь светильника, "к золотым дарам пламени" [Eliot 1997: 62].<br />
Образы танца и танцора – сквозные образы поэзии Элиота. Эта тема<br />
проходит через все его творчество ("Смерть святого Нарцисса", "Полые<br />
люди", "Популярная наука о кошках, написанная старым Опоссумом" и др.),<br />
достигая апогея своего развития в сложной, многоцветной, панорамной<br />
мозаике ликов танца в "Четырех квартетах".<br />
Показательно, что Элиот был большим поклонником танцевального<br />
искусства, о чем свидетельствует его увлечение балетом, мюзик-холлом,<br />
размышления о природе танца в его критических работах. В частности,<br />
принципиальное значение для формирования его художественных принципов<br />
имели спектакли Русского балета в Англии в 1918-19 гг. (см. об этом более<br />
подробно в монографии "Т.С.Элиот и европейская культурная традиция").<br />
Черты русских танцовщиков С.Астафьевой, Л.Ф.Мясина, Л.В.Лопуховой,<br />
В.Ф.Нижинского, И.Л.Рубинштейн и др. воплотятся в ряде образов<br />
элиотовской поэзии и драмы.<br />
Трудно переоценить значение на формирование эстетики и поэтики<br />
Элиота балета "Весна священная" И.Ф.Стравинского (1913 г., премьера в<br />
Париже), который он впервые увидел в Лондоне в 1921 г. Синтез<br />
современности и архаики, воплощенный в "Весне священной", стал для поэта<br />
одним из художественных ориентиров. Новая логика музыкального<br />
мышления, "стилистическая дерзость", нарушение метрической<br />
стабильности, ритмическая полифония музыки "Весны священной",<br />
основанные на диалектически осознаваемых отношениях традиционного и<br />
новаторского, новом прочтении традиций русской народной культуры не<br />
могли не привлечь поэта, пытающегося решить аналогичные<br />
художественные проблемы в поэме "Бесплодная земля" (1922). Сочетание<br />
архаического, культового начала с новыми формами, попытка синтезировать<br />
"напевы, идущие из глубины веков" с ритмами современной жизни также<br />
ярко воплотились в драматической теории и практике Элиота.<br />
Элиота привлекала трансформация популярных форм в традиционно<br />
элитарных видах искусства, например, ассимиляция фольклорных элементов<br />
в классическом танце "Русского балета" С.П.Дягилева. Сочетание<br />
популярного и классического искусства, синтез традиционной техники и<br />
160
современных приемов, древних ритуальных элементов и новых ритмов в<br />
постановках дягилевской труппы стали одним из основных принципов<br />
театральной эстетики и драматургической практики Элиота: "балет,<br />
возможно, станет одним из основных факторов формирования новой драмы,<br />
если она когда-нибудь возникнет" ("Дайл", 1921). "Иронический классицизм"<br />
Л.Мясина, сочетание академизма и цирковой характерности в его танце<br />
определили характер театральной образности персонажей в драмах Элиота,<br />
начиная с "Суини-агониста": "Ритм – это то, что исчезло из современной<br />
драмы именно он делает Мясина и Чарли Чаплина теми великими<br />
артистами, которыми они являются, именно он делает искусство<br />
жонглирования Растелли более катартическим, чем представление<br />
"Кукольного дома" [Eliot 1923: 12].<br />
Именно ритм, наиболее ярким и зримым воплощением которого<br />
является танец, дает начало любому искусству. Эту мысль Элиот высказывал<br />
неоднократно, часто в парадоксальной форме: "Осмелюсь сказать, что поэзия<br />
начинается с неистового грохота барабанов в джунглях, и она хранит свою<br />
сущность, характеризующуюся ударами и ритмом; утрируя, можно было бы<br />
сказать, что поэт старше любого другого человека…" ("Назначение поэзии и<br />
назначение критики", 1933) [Элиот 2002: 470]. В своих критических работах<br />
Элиот неоднократно высказывался о ритмической основе любого искусства,<br />
о "прирожденности" ритма природе человека. Можно говорить о влиянии на<br />
Элиота и кэмбриджских антропологов, уделявших большое внимание танцу<br />
в первобытном художественном и религиозном сознании. Одним из важных<br />
положений драматургической теории Элиота было обоснование ритуальной<br />
природы драмы, танцевальные корни которой скрыты в глубокой архаике:<br />
"Драма была изначально ритуальна, а ритуал, содержащий определенный<br />
набор повторяющихся движений по сути своей является танцем" ("Бой в<br />
барабан", 1923) [Eliot 1923: 12].<br />
Ритм является для Элиота инструментом гармонии всего сущего. Идея<br />
порядка, ритма лежит в основе элиотовской теории традиции. "Идеальный<br />
порядок" ("an ideal order" или "simultaneous order") традиции, основанный на<br />
постоянном движении, гармоничной перестройке, сакральной хореографии –<br />
форма существования великих произведений искусства в вечности<br />
("Традиция и индивидуальный талант", 1919). В "Четырех квартетах" (пятая<br />
часть "Литтл Гиддинга", 1942) это положение из знаменитого эссе<br />
воплотится в образе поэтов, объединенных танцем. Спустя почти четверть<br />
века автор "Четырех квартетов", являющихся, в том числе, и его<br />
собственной "Ars Poetica", рассуждает о мистическом единении поэтов в<br />
запредельном пространстве, в котором выявляются подлинные сущность и<br />
значение искусства каждого, истинность каждого предложения, фразы и<br />
слова: "Каждая верная фраза // (Где каждое слово дома и дружит с соседями,<br />
// Каждое слово всерьез и не ради слова // И служит для связи былого и<br />
будущего, // Разговорное слово точно и не вульгарно, // Книжное слово четко<br />
и не педантично, // Совершенство согласия в общем ритме), // Каждая фраза<br />
содержит конец и начало, // Каждое стихотворение есть эпитафия. // И<br />
161
каждое действие – шаг к преграде, к огню, // К пасти моря, к нечетким<br />
буквам на камне: // Вот откуда мы начинаем. // Мы умираем с теми, кто<br />
умирает; глядите – // Они уходят и нас уводят с собой. // Мы рождаемся с<br />
теми, кто умер: глядите – // Они приходят и нас приводят с собой" (курсив<br />
наш– О.У.) [Элиот 1971: 143] 2 . Поэты, живые и мертвые, древние и<br />
современные, объединенные общим ритмом (в оригинале – "танцем"),<br />
создают единый текст, приближаясь по мере своего поэтического<br />
восхождения к источнику всякой жизни. Если продолжить эту линию (а<br />
творчество Элиота представляет собой единый текст, в котором одна и та же<br />
тема может разрабатываться на разных уровнях и в разных формах), то<br />
можно сказать, что традиция как феномен эстетической рефлексии Элиота<br />
существует и развивается в форме танца, ритмы которого заданы гармонией<br />
универсума.<br />
Во второй части "Литтл Гиддинга", в которой происходит мистическая<br />
встреча автора с "мозаичным" призраком, воплощением общности поэтов<br />
разных эпох, возникает образ поэта-танцора ("a dancer"). Его миссия во<br />
времени-вечности состоит в поиске универсального ритма, меры: "unless<br />
restored by that refining fire // Where you must move in measure, like a dancer" 3<br />
(курсив наш. – О.У.) [Eliot 1986: 219]. Этот образный комплекс одновременно<br />
воскрешает в памяти имя конкретного поэта, Арнаута, и "пламенную"<br />
процессию 26-ой песни "Чистилища". В дантовских запредельных мирах<br />
поэты разных эпох существуют в едином времени и пространстве. Гвидо<br />
Гвиницелли, который "исчез в огне, подобно рыбе, уходящей в<br />
воду"("disparve per lo foco // come per l'acqua il pesce andando al fondo" [Dante<br />
2002: 494]) и Арнаут, исчезающий в пламени очищения ("foco che li affina")<br />
находят свой ритм в божественном огне. Х.Бламайрз так комментирует<br />
процитированные выше 145-146 строки "Литтл Гиддинга": "Процесс<br />
возрождения включает обучение умению подчинить свои мысли и деяния<br />
общему замыслу божественного предначертания, в котором каждая<br />
индивидуальность в смирении исполняет свою партию танцора в<br />
космическом танце" [Blamires 1969: 156]. Так, в поэтической форме образ<br />
поэта-танцора из "Литтл Гиддинга" воплощает элиотовскую идею, известную<br />
под названием деперсональной теории: "Движение художника – это<br />
постепенное и непрерывное самопожертвование, постепенное и непрерывное<br />
исчезновение его индивидуальности" [Элиот 2002: 210]. Академически<br />
абстрактная концепция традиции поэтически материализуется в стихах –<br />
поэты, объединенные единым танцем под музыку сфер, в ритмах, заданных<br />
Любовью, что "движет солнце и звезды".<br />
Таким образом, танец у Элиота является не только универсальным<br />
поэтическим образом, воплощающим многообразие, полноту,<br />
упорядоченность и целостность мира как совершенного произведения<br />
Творца. Танец и танцор – важные категории, отражающие различные<br />
аспекты его эстетической мысли.<br />
—————<br />
162
1 К сожалению, часто при переводе на русский язык слов "танец" теряется, что не позволяет нашему<br />
читателю адекватно оценить значение этого понятия в системе философских и эстетических воззрений<br />
Элиота. Буквально приведенную строку можно перевести следующим образом: "Вне этой точки, спокойной<br />
точки, не может быть танца, здесь только танец". В опубликованных русских переводах или изменяется<br />
смысл, или утрачивается слово "танец". В переводе К.С.Фарая читаем: "В неподвижности мировращения //<br />
Продолжается танец, и нет ему места" [Элиот 2005: 249]. У А.Сергеева точно передается поэтическая мысль,<br />
но теряется слово "танец", оно заменяется "ритмом": "Кроме точки, спокойной точки, // Нигде нет ритма,<br />
лишь в ней – ритм" [Элиот 1971: 117]. Сходным образом переводит и С.Степанов: "Только в этой<br />
незыблемой точке // Ритм и возможен, и в ней – только ритм" [Элиот 1994: 47].<br />
2 Стих "the complete consort dancing together" буквально можно перевести как "гармоничное целое в общем<br />
танце". В опубликованных переводах из него уходит "танцевальный" аспект. Уже процитированный перевод<br />
А. Сергеева дополним строкой перевода С.Степанова: "Гармония общего ритма" [Элиот 1994: 103]. И в том<br />
и другом случае "танец" заменяется "ритмом".<br />
3 В переводе А.Сергеева опять используется слово "ритм": "Покуда в очистительном огне // Ты не<br />
воскреснешь и найдешь свой ритм" [Элиот 1971: 140]. С.Степанов сохраняет слово "танцор": "Пока в огне<br />
не возродится снова, // Где ритму ты подвластен, как танцор" [Элиот 1994: 97].<br />
Список литературы<br />
Паунд Э., Элиот Т.С. Паломничество волхвов. Избранное / пер. с англ.,<br />
предисл. И.И.Гарина, под ред. К.Чухрукидзе. – М.: Изд. "Ecce homo", 2005.<br />
Ушакова О.М. Т.С. Элиот и европейская культурная традиция:<br />
Монография. – Тюмень: Изд-во Тюменского государственного университета,<br />
2005.<br />
Элиот Т.С. Бесплодная земля. Избранные стихотворения и поэмы / пер.<br />
с англ. А.Сергеева. – М.: Прогресс, 1971.<br />
Элиот Т.С. Избранная поэзия. Поэмы, лирика, драматическая поэзия /<br />
пер. с англ., состав., вступ. ст. Л.Аринштейна. – СПб.: Северо-Запад, 1994.<br />
Элиот Т.С. Избранное: Стихотворения и Поэмы; Убийство в соборе:<br />
Драма; Эссе, лекции, выступления / пер. с англ.; сост. Ю.Комов; коммент.<br />
Т.Красавченко. – М.: ТЕРРА – Книжный клуб, 2002.<br />
Blamires H. Word Unheard. A Guide through Eliot's "Four Quartets" /<br />
H.Blamires. – London: Methuen & CO LTD, 1969.<br />
Dante Alighieri. La Divina Commedia. Purgatorio. Con pagine critiche. A<br />
cura di Umberto Bosco e Giovanni Reggio. – Firenze: Le Monnier, 2002.<br />
Eliot, T.S. Inventions of the March Hare: Poems 1909–1917 / ed. by<br />
C.Ricks. – New York; San Diego; London: Harcourt Brace & Company, 1997.<br />
Eliot, T.S. Collected Poems. 1909–1962 / T. S. Eliot. – London ; Boston :<br />
Faber and Faber, 1986.<br />
Eliot, T.S. The Beating of a Drum / T. S. Eliot // Nation and Athenaeum. – 6<br />
October 1923. – Vol. 34. – No. 1.<br />
Р.Ф.Яшенькина (Пермь)<br />
ИСТОРИЗМ И ИСТОРИЧЕСКОЕ<br />
В РОМАНЕ Р.П.УОРРЕНА «ДЕБРИ»<br />
Литература США второй половины ХХ в. занимала ведущее место в<br />
мировом литературном процессе. Немалую роль в этом сыграли ее<br />
прижизненные классики Э.Хемингуэй, У.Фолкнер, Т.Вульф, Д.Стейнбек,<br />
© Р.Ф.Яшенькина, 2007<br />
163
Т.Уайлдер, Т.Уильямс, У.Стайрон, к их числу принадлежит и Роберт Пенн<br />
Уоррен. Выступив как лирический поэт, он был удостоен многих отличий, в<br />
том числе Пулитцеровской и Боллингеновской премий, в 1986 г. – он<br />
признанный поэт-лауреат. Его творческое наследие обширно и<br />
разносторонно, но в нем есть своя сквозная тема, отражающая привязанность<br />
писателя к социально-исторической проблематике американской<br />
действительности. Этот выходец из Кентукки в двадцатичетырехлетнем<br />
возрасте опубликовал одну из первых биографий знаменитого Джона Брауна.<br />
Возвращения к теме Юга, расового равноправия становятся у писателя<br />
постоянными («Сегрегация: внутренний конфликт на Юге», 1956; «Кто<br />
говорит от имени негра», 1965; «Наследие Гражданской войны.<br />
Размышления по случаю ее столетия», 1961; «Джефферсону Дэвису<br />
возвращается гражданство», 1980). Однако шире и глубже всего<br />
художественный талант писателя проявился в романном творчестве и<br />
рассказах (число которых, правда, не очень велико). Юг и Гражданская война<br />
1861–1865 гг. определили проблематику, поэтику и жанровую природу его<br />
романов «Воинство ангелов» (1955) и «Дебри» (1961). Его литературная<br />
деятельность продолжает быть активной и в 1970-е гг.: «Приди в зеленый<br />
дол» (1971) и «Место, куда я вернусь» (1977). И проза, и поэзия Р.П.Уоррена<br />
убеждает читателей в том, что писатель был глубоко уверен в постоянной<br />
соотнесенности истории и человеческой судьбы, а что касается романа, то он,<br />
полагал писатель, должен (и плохой и хороший) говорить об истории,<br />
социологии и политике страны.<br />
Роман Уоррена «Дебри», если воспользоваться готовым определением<br />
для американского романа, есть «великий роман». Как и в «Воинстве<br />
ангелов», в нем представлен «человек на весах истории» [Мулярчик 2001: 7].<br />
Трудно назвать в истории США более сложный и драматический период, чем<br />
Гражданская война. Гор Видал, современный американский Нострадамус,<br />
справедливо заметил, что вне Гражданской войны США не имеют истории.<br />
Современные исследователи судьбы исторических жанров в литературе<br />
ХХ в. сталкиваются с необходимостью коррекции, дополнения прежних<br />
констант исторического романа. Вносятся коррективы и в понятие<br />
художественный историзм. Возможно, это объясняется тем, что литература<br />
прониклась, как и историческая наука, мыслью о том, что «история<br />
кончилась». Эту мысль Гегель высказал в 1806 г., после поражения Пруссии<br />
под Иеной. Однако первые десятилетия XIX в. как раз были временем<br />
утверждения классических форм жанра исторического романа, константы<br />
которого определялись романами В.Скотта. К сожалению, очень часто<br />
исследователи его творчества упускали из виду авторские теоретические<br />
посылки, предвещавшие модусное многообразие жанра, проистекавшее<br />
оттого, что английский писатель считал главным предметом в историческом<br />
романе изображение людей 1 . «Предметом моего рассказа, – записывает<br />
В.Скотт, – будут скорее люди, чем нравы…» и далее: бытописание имеет<br />
смысл лишь как отражение «заслуживающей уважения эпохи», «или живое<br />
отражение событий, развертывающихся на наших глазах» [Скотт 1960: 69].<br />
164
Два года спустя, в романе «Пуритане» появляется введение, принципиальное<br />
для понимания обозначенной нами проблемы историзм и историческое.<br />
Теоретические тезисы введения конкретизируются в предварительной главе<br />
рассказом о Кладбищенском старике, который молотком и резцом<br />
подправлял надгробия камеронских мучеников, увековечивая их память. Но<br />
на этом кладбище действовал также и приходский могильщик: тот из<br />
остатков гробовых досок мастерил кубки, деревянные миски для хлеба,<br />
ложки. Не символизируют ли эти два образа два возможных подхода к<br />
истории?<br />
Роман «Пуритане» – конечно, классический исторический роман,<br />
историческое содержание которого существенно усложняется темой<br />
исторической памяти: памятники камеронцев – свидетельство готовности<br />
шотландцев, «если потребуют обстоятельства, стоять насмерть, как их<br />
славные предки, за священное дело гражданской и религиозной свободы»<br />
[Скотт а) 1961: 197]. Скотт, давший многие образцы исторического романа,<br />
разработал и метод художественного историзма, который был воспринят<br />
историографами XIX века, т.к. этот метод являл собой в литературе образец<br />
«авторской вненаходимости». Это был метод объективного повествования о<br />
прошлом: «В общем, у меня едва ли есть основания опасаться, что,<br />
описывая влияние, которое оказывали противостоявшие друг другу<br />
воззрения на хороших и дурных людей той эпохи, я могу в наши дни быть<br />
заподозренным в сознательном оскорблении или очернении одной из сторон»<br />
[Скотт б) 1961: 206].<br />
В литературе США Ф.Купер, основоположник национального жанра<br />
исторического романа, казалось бы, во всем следовавший традиции В.Скотта,<br />
говорил, однако, об особенностях национального романа. История США<br />
складывалась прямо на глазах формирующейся нации; совсем кратким был<br />
младенческий период, то, что считалось прошлым, непосредственно врастало<br />
в настоящее. События «Бостонского чаепития» и сражения при Банкер-хилле<br />
быстро тонули в недалеком прошлом, важнее было сохранить саму память об<br />
ушедшем, но все еще близком. «Пионеры» стали учебником социальной<br />
истории США. Реальная история США складывалась таким образом, что<br />
отчетливо проступало значение исторических низов, достаточно свободных<br />
от временного процесса (в отличие «от конкретно-идеального,<br />
субстанциального деятеля») 2 – «Лоцман», «Шпион» Купера, «Израиль<br />
Поттер» Мелвилла.<br />
Жанр исторического романа в литературе США в число своих констант<br />
включил тему исторической памяти и деятельности в истории человека<br />
социальных низовых слоев. В системе этих констант складывается<br />
исторический метод Р.П.Уоррена, философия истории, а судьбы его героев<br />
предстают на весах истории. Эта философия истории не может<br />
характеризоваться как особенность художественного историзма в романах<br />
Р.П.Уоррена о Гражданской войне, когда не очень давнее прошлое<br />
рассматривается как один из временных отрезков в принципиальном<br />
различии эпох и их единстве. Изображаемое в этих романах предстает не в<br />
165
последовательности исторических фактов, событий, дат, а через<br />
перепаханные войной судьбы людей, когда по одну сторону оказываются<br />
ненавидящие друг друга люди (Моис Толбат и Джед Уоксворт), когда на<br />
стороне северян в поисках своего куска удачи оказываются «европейские<br />
паразиты», которым нет дела ни до идеалов северян, ни освобождения<br />
негров. Историческое в методе Р.П.Уоррена всегда связано с поиском<br />
личного начала во временных процессах. Яснее всего это начало проступает<br />
в «конкретно-идеальном субстанциальном деятеле». Н.О.Лосский,<br />
продолжая эту мысль, заметил, что субстанциальный деятель воплощает<br />
правило в реальном процессе; рассматривая эмпирический характер<br />
индивидуума, мы поняли его как совокупность автономно усвоенных правил<br />
действования» [Лосский 1991: 553]. Метафизический аспект,<br />
представленный в романе «Дебри», неслучайно связан с образом Адама<br />
Розенцвейга, сына баварского еврея, поэта, участника революции 1848 г.<br />
Леопольда Розенцвейга, проведшего в тюрьме пятнадцать лет.<br />
Философия истории Р.П.Уоррена определяется целым рядом<br />
принципов, связанных с воспроизведением ее изнутри, от волевой позиции<br />
человека: прошлое неподвластно человеку, но будущее зависит от него; это<br />
будущее будет определяться не логикой, а свободой<br />
самоидентифицирующегося человека. Исторические школы ХХ в. касались<br />
содержания тех событий, «которые имеют характер проявления самого<br />
человеческого Я» (Лосский 1991: 556).<br />
Адам Розенцвейг, похоронив своего отца, отправляется из<br />
Бремерсхавена на пароходе «Эльмира» в США для борьбы за свободу.<br />
Уоррен не проясняет нам ни причин, ни интересов, ни обстоятельств,<br />
заставивших героя принять это решение. Адам, что говорится, обладает<br />
«сверхкачественной творческой силой» [Лосский 1991: 556].<br />
Трагедия исторического человека таится в его свободорожденности:<br />
человек не может дать обратный ход истории, но будущее зависит от его<br />
самоидентификации. Правда, вмешательство единичного человека в историю<br />
незаметно, не ясно – меняет ли оно ход вещей, прерывает ли сам процесс, но<br />
этот человек, переживающий его как «мое», переживает также<br />
метафизическое содержание своего «Я». Адам никогда не расстается со<br />
своим башмаком, который сделал ему еврей-сапожник Якоб. В нем он<br />
чувствует себя равно дееспособным со всеми людьми: «Я должен сделать то,<br />
что должен» [Уоррен 2001: 14]. Идеально-субстанциальное содержание его<br />
личности автор подчеркивает, вводя в текст символический образ баварской<br />
горы, на которую смотрел его отец; показательно, что Адам, едва спасшийся<br />
от гибели в уличных бандитских разборках, отказывается от богатств и<br />
усыновления дядей Аароном Блауштайном, сын которого погиб в этой войне<br />
за свободу негров. Он не отказывается от своего еврейства, в его ранце<br />
священные реликвии. Он стоически сносит насмешки ста двадцати пяти<br />
«европейских паразитов», которых северяне везут на корабле как пушечное<br />
мясо для морской пехоты, он драит ржавчину с якоря и цепей. Пребывание<br />
Адама в Америке – это долгое время пребывание в Дебрях истории чужой<br />
166
страны, полной парадоксов, пройдя через которые, он найдет новое, свое,<br />
автономное, свободное отношение к ней. Уже первые встречи с Америкой<br />
могли поколебать его принцип «должен … что должен». Страна надежд,<br />
страна-загадка предстала неприветливой, низкоэтажной; негр,<br />
раскачивающийся на висилице, заставляет подумать, что это дело южан.<br />
Адам как субстанциально-идеальный герой будет оставаться<br />
автономным в своих поступках до тех пор, пока не настанет момент, который<br />
заставит его отказаться от прежних действий. Исторические принципы<br />
Уоррена-романиста в изображении исторического прошлого могут быть<br />
охарактеризованы как феномено-ноуменальные. Социально-конкретные<br />
события одноактны, неповторимы, они становятся предметом исторического<br />
знания, но ноуменальная его сторона делает историю «непрерывным<br />
преданием». Этим собственно различаются историзм и историческое в<br />
романе. Историческая память наполняет изображенную в романе<br />
объективно-предметную реальность живым дыханием прошлой жизни, оно<br />
присутствует в романе как бы в непосредственной близости к читателю. В<br />
романе Уоррена находит свое воплощение формула Фолкнера, творчество<br />
которого он глубоко чтил, о том, что «прошлое никогда не умирает, оно даже<br />
не становится прошлым». Новизна подхода Уоррена к истории проявилась в<br />
том, что он не стремится представить прошлое как некий урок; трагедия<br />
гражданской войны мыслится не как извечная трагедия человеческого бытия,<br />
но это реальная, хотя и глубоко драматическая жизнь Америки конкретного<br />
времени. Читателю открываются вполне конкретные картины американской<br />
действительности. Картины природы, которые видит Адам, повторяются,<br />
словно лейтмотив, из прежних романов. Мотив дороги, как и описание<br />
зеленых лужаек с журчащими ручьями и сбившимися вдоль них дубами живо<br />
напоминает романтическую традицию южной школы. Эти зарисовки резко<br />
контрастируют с картинами брошенных их владельцами домов,<br />
разрушенного хозяйства. Адам видит людей, боязливо прячущихся в<br />
дубравах, едва теплящуюся в разрушенных домах жизнь. Примечательно,<br />
что, направляя свой фургон к линии фронта, Адам почти не встречается с<br />
действиями регулярной армии. Правда, в романе он по слухам узнает о<br />
действиях генералов Гранта, Ли, Стюарта, попадались ему в руки обрывки<br />
каких-то газет. Упоминается и о победоносной битве Гранта при<br />
Геттисберге. Однако батальных сцен в романе нет. Адам больше<br />
сталкивается с бандами, прячущимися дезертирами. Адам видит ужасающую<br />
картину поля после боя, которая потрясает куда более, чем боевые схватки.<br />
Смерть всех уравнивает – и белых, и черных, и северян, и южан. Одни хотели<br />
убивать и убивали, другие не хотели убивать, но убивали их, те убивали,<br />
чтобы не быть убитыми: «все переворотилось».<br />
Историки, следуя принципам своей науки, свидетельствуют, что в<br />
такой Гражданской войне не могло быть победителей. Север потерял<br />
убитыми 360 тысяч человек и 275 тысяч ранеными, Конфедераты 258 тысяч<br />
убитыми и 100 тысяч ранеными. Военные расходы правительства Линкольна<br />
составили около трех миллиардов долларов. Автор не оснащает своего<br />
167
романа убеждающими цифрами (они забываются), но развертывает картины<br />
исторических парадоксов, свидетелем и участником которых становится<br />
Адам: за свободный Север воюют «европейские паразиты»; оказалось, что в<br />
ясном по своей социальной природе конфликте (Север бился за рабочие руки<br />
и продвижение бизнеса в аграрные штаты) таится множество<br />
психологических и этнических проблем, смысл которых для неамериканца<br />
непостижим. Негр Моис Толбат спасает Адама, впавшего в бессознательное<br />
состояние, но не из гуманных порывов души, а из опасения, что в их<br />
убежище набегут люди. Толбат – дезертир в армии северян. Парадокс? Но<br />
северяне – освободители черных – смотрели на него так же, как и южане: он<br />
«черный сукин сын»; из-за таких идет эта никому не нужная война. Джед<br />
Хоксворт – южанин, но оказывается в лагере северян по воле случая: из<br />
презрения к своим родным, которые уж очень унижались перед богатыми<br />
родственниками, он заступился в суде за черного.<br />
От Джеда исходит густая волна ненависти к черным, а в особенности к<br />
Моису Толбату. Она, эта волна, словно затаилась в его молчании, однако,<br />
способна захватить идеалиста Адама, который вдруг почувствовал в своей<br />
душе отголосок ненависти к неграм. Те, оказывается, могут предавать,<br />
бороться за попранное достоинство, пытаться как-то утвердиться в жизни.<br />
Адам срывается и кричит на Моиса: «Ты… ты… да… ты… черный сукин<br />
сын!» [Уоррен 2001: 160]. Это те слова, за которые Моис обещал убить<br />
Джеда, но убивая его, он захватил кассу. Он всегда был для северян «черным<br />
сукиным сыном». В армии его заставляли рыть выгребные ямы,<br />
выкорчевывать пни, прокладывать дороги, «копать под дождем, копать под<br />
снегом».<br />
Смысл названия романа Уоррена многозначен. Это обусловлено<br />
множеством причин: возросшей философской насыщенностью<br />
послевоенного исторического романа как такового; «дебрями» изображенных<br />
американских обстоятельств; идеалистически-культурными традициями<br />
европейской жизни Адама. Реальные события жизни, в которые Адам попал<br />
по собственному выбору, убеждают его, что здесь он себя не найдет. Однако<br />
Уоррен завершает роман мыслью, что настанет для героя новый тип<br />
действия, свободного, лично-волевого. Адам отстраняется от погибших<br />
Моиса и Джеда, покидает лагерь: «Я приехал не для того, чтобы уйти<br />
вместе с ними… Я приехал, чтобы что-то найти… Внезапно весь груз<br />
прошлого превратился в ничто, и радость хлынула в сердце. Он был,<br />
наконец, свободен» [Уоррен 2001: 175].<br />
История глобальна: она не события, факты, даты, однажды<br />
совершившиеся. История – это история людей, их жизни в обществе. Марк<br />
Блок писал об истории: «Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет<br />
добыча».<br />
Роман написан Р.П.Уорреном в достаточно традиционной для него<br />
манере, которую можно охарактеризовать словами Андрея Белого: «Все<br />
субъективное – объективно, а все объективное – субъективно». Эта<br />
повествовательная форма адекватна историческим принципам писателя,<br />
168
изображающего не социальную историю, а историю общества, жизнь<br />
определенного времени.<br />
Изображение жизни идет методом изнутри, причем сознание Адама,<br />
ведущего свой маркитанский фургон, работает одновременно в нескольких<br />
плоскостях: он видит новые места, наблюдает за происходящим и<br />
одновременно комментирует события и собственную реакцию на них (в<br />
тексте это передается через авторский курсив). Такое повествование не<br />
сходно с припоминанием. У Р.П.Уоррена память – знание пережитого, это и<br />
страдание, которые требуют исчерпывающего ответа. Уоррен показывает,<br />
что Адам находит себя на метафизических пределах мира – «след человека<br />
имеется везде». Самоидентификация Адама, обретение метафизики своего<br />
«Я» завершается, когда ему пришлось отказаться от себя прежнего, своего<br />
ботинка и надеть чужие, не раз переходившие от одного мертвеца к другому:<br />
«И он с грустью подумал о том, что даже имен их не знает. Он никогда не<br />
узнает их имена. Потом, смирясь понял, что даже в этом есть благо. Он<br />
постарается стать достойным и этой их безымянности, и того, что им<br />
пришлось пережить – им, людям, совершившим ошибку» [Уоррен 2001: 219].<br />
—————<br />
1 Подробнее о жанровых модификациях исторического романа в литературе XIX в. писал А.А.Бельский (см.:<br />
Бельский А.А. Типология исторического романа и романы А.Дюма конца 40-х – начала 50-х годов //<br />
Проблемы прогрессивной литературы Запада XVIII-ХХ веков. Пермь, 1972).<br />
2 Термин Н.О.Лосского.<br />
Список литературы<br />
Бельский А.А. Типология исторического романа и романы А.Дюма<br />
конца 40-х – начала 50-х годов // Проблемы прогрессивной литературы<br />
Запада XVIII-ХХ веков. Пермь, 1972.<br />
Лосский Н.О. Избранное. М., 1991.<br />
Мулярчик А.С. Человек и история в романах Уоррена. Предисловие /<br />
Уоррен Р.П. Воинство ангелов. М., 2001.<br />
Скотт В. Уэверли // Собр. соч.: В 20 т. М., 1960. Т.I.<br />
Скотт В. а) Пуритане // Собр. соч.: В 20 т. М., 1961. Т.IV.<br />
Скотт В. б) Роб Рой // Собр. соч.: В 20 т. М., 1961. Т.V.<br />
Уоррен Роберт Пенн. Дебри. Цирк на чердаке. М., 20011.<br />
Уоррен Роберт Пенн. Воинство ангелов. М., 2001.<br />
Anna Podgajec (Perm)<br />
GENESIS OF TOWN CULTURE IN MEDIEVAL BRITAIN<br />
(CANTERBURY TALES BY GEOFFREY CHAUCER)<br />
Medium Aevum is regarded as a historic period between the antique<br />
civilisation and the epoch of Renaissance, the term itself being introduced by the<br />
Italian humanists in XV century. It has been lasting for many centuries but “classic<br />
feudalism” in Europe is confined to XI-XV centuries with highly developed<br />
economic relations, growth of towns, socially structured population – the two<br />
© A.Podgajec, 2007<br />
169
privileged groups of the clerics and knights, the third one embracing townsfolk and<br />
rurals, i.e. those who pray, protect and feed. Church was the strongest uniting force<br />
in XI century West Europe which was gradually sloping down to feudal conflicts<br />
of XIV-XV centuries, religious people made up two per cent of the English.<br />
Mooreman wrote that reading the Bible was pretty popular in XIII century Britain<br />
as the usual pastime both for the clerics and the civilians under Catholic<br />
predominance of the Roman Church (Doctor of Physic from Chaucer’s<br />
“Canterbury tales” among the books on medicine “his studie was litel on the<br />
Bible”). Theology course was taught in three biggest Universities – Padua, Oxford,<br />
Cambridge, most schools in middle size town were at the Cathedrals, or attached to<br />
secular churches and monasteries. Monasteries played a significant role in Europe<br />
as centres of learning with rich libraries of books and manusripts. Education in<br />
Britain has been spreading intensively since XII century up to XIV century, strange<br />
as it may seem the church was liberal enough and among the teachers were the<br />
secular clercs not necessarily the monks. Small size and islandish location of<br />
Britain soon finalised the process of turning the country into a strong feudal state<br />
with the monarch’s power supported loyally by the military elite. In XI-XII<br />
centuries Britain has developed really feudal relations (senior, vassal, beneficiary)<br />
of the homogenious socio-economic forms having overcome the greatest national<br />
disasters: the Norman invasion and the Black Death. Norman Duke William the<br />
Conqueror has united the country by issuing in 1086 a unique in its deep-rooted<br />
consequences document – Doomsday Book. Centuries afterwards the historians<br />
and scholars refer now and then to this source of social history, which descibed in<br />
full details 34 Britain’s shires out of 38. Doomsday Book stated that the towns<br />
appeared in England in X century, that in a 100 of them there lived five per cent of<br />
the total polulation, then in XII-XIV there were 170 towns (120 in England and 30<br />
in Wales), 40.000 people dwelt in London, 20.000 people inhabited York, the<br />
second town in size. Most of towns had the granted charts or gilda mercatoria, but<br />
there didn’t exist the type of a town’s folk, a burger, a citizen – a member of a freegoverning<br />
community. The concept of “town” included the cathedral, the<br />
university, the hospital, public baths, eating place like an inn, brothel – opposed to<br />
the village or the castle, but it was not the source of progress in any way. The<br />
association, or partnership, or administrative centre of any guild bore a European<br />
name Hansa and Hansahus, uniting the traders, the manor owners, and the<br />
clergymen.<br />
The origin of the English town, its evolution in particular, is hardly reflected<br />
in Russian historical literature. A feudal town is the result of social - labour<br />
division: crafts and agriculture, where random exchange of products and goods<br />
bears irregular disorderly character. The regular systematic trading develops into a<br />
significant sphere of country economy, the merchants turning into a professional<br />
social layer. In England the process of goods exchange do not go through town<br />
centres – trading “circulates” via villages, settlements, local fairs, e.g. Winchester<br />
Fair, the capital of pre-Norman England. The towns in the country emerged as<br />
completely new united entities having no connection either to old administrative,<br />
political or religious division all over Anglo-Saxon England. They were “villa, tun,<br />
170
wich, ham” in the villages of the rural community, or “portus, burg” of the<br />
craftsmen settlements, or former Roman towns’ locations “castrum, civitates,<br />
urbs”, or “castella, castrum” erected in the vicinity of the feudal castle, or the<br />
monasteries, “abbeys” built on the crossroads or by raw material mining fields.<br />
English toponymy reflects the geographical location and lifestyle of the Anglo-<br />
Saxons, the words defining “town” related to water, harbour – “vic, wic, wich” or<br />
fortified settlement, “burg, burh”. Generally speaking our major source of<br />
information on the English medieval town comes from F. Maitland’s book<br />
“Doomsday Book and Beyond” printed in Cambridge in the XIX century, where<br />
the author admits that however obscure the history of the village was, the history of<br />
the town was much darker. There are some other reliable books, like Douglas D.,<br />
the Social Structure of Medieval East Anglia, Tait J., The Medieval English<br />
Borough, and a number of other researches in political geography, social history<br />
but none of them proves so comprehensive and exhausting in listing both the<br />
common and specific traits.<br />
The distinguished types of towns: artisans’ portus and burgs, ancient Roman<br />
locations or abbeys together with the towns built on the crossroads find their<br />
linguistic implementation in variety of names signifying the early town, “wic,<br />
burg, ceaster, civitas, urbs, oppidum, villa”. The inhabitants, “burgeneses” and<br />
“mercatores” employed in various civic activities and personal “servicia” were<br />
speaking different territorial dialects due to their birthplace. The literary<br />
monuments were created in virtually all of them presenting a wide range of genres,<br />
styles, cultural traditions though pretty universal in its core – lives of saints,<br />
interpretations of the Bible, ballads, legal documents in literature, magnificent<br />
cathedrals in architecture, sculptures on biblical motifs and subjects, icons in arts.<br />
No wonder Latin served a unified force as the language of education and science.<br />
But it is common knowledge that education remained the privilidge of the nobility<br />
and clerics of the higher ranks, while the greater part of the people were illiterate<br />
and unable to put their ideas and thoughts into the written words, so traditionally<br />
the texts were listened to in public rather than read to oneself. Thus the Host of the<br />
Tabard Inn where “the company of twenty nine” people stayed at on the way to<br />
Canterbury after having served them “the finest victuals and strong wine” proposed<br />
for their enjoyment to tell the “tales from the days of old” and “measure of good<br />
morality and general pleasure as there is little pleasure for their bones riding along<br />
and all as dumb as stones”. He himself would “ride at his own expense and serve<br />
as guide and judge to reward the winner this verbal tournament”. Chaucer wrote<br />
for the gathered audience who were in relation of each pilgrim to the group of<br />
pilgrims.<br />
Canterbury where this company was going was 56 miles from London, no<br />
less than four days walk and not an easy jouney, so the pilgrims made up groups<br />
staying overnight in the regular sleeping places. Tabard Inn, the place Chaucer<br />
made his characters meet was still in existence in XV-XVI centuries. Migrations,<br />
regular and usual for this period were slow and dangerous so the people got<br />
together for safety when they changed the place of living or went to the sacred<br />
places. Pilgrimage though wide spread was perceived not only as a road to<br />
171
sanctuary but a spiritual way to God, thus implying in the concept of motion a<br />
religious motif of Christ. The idea of pilgrimage supposed to have come from<br />
William Langland’s “Piers Plowman” (the pilgrimage to Truth) though might<br />
occur without any suggestion, living in the age of pilgrimage, with pilgrims to<br />
Canterbury passing Chaucer’s house almost every week. The epoch of Geoffrey<br />
Chaucer is literally the beginning of Shakespeare’s Chronicles. The greatest<br />
Englishman for centuries to come lived in the critical period for his country. When<br />
he was ten years old Ranulh Higden wrote in his famous Polychronican of the<br />
corrupted state of English, of how “boys construed their Latin into French”, how<br />
French was the language of nobility, how Old Saxon speech split into three dialects<br />
had the difficulty surviving among “a few rustic folk”. John de Trevisa translated<br />
the Polychronican and noted the change for Johan Cornwal who “changede the<br />
love in gramer-scole and construction of Frenynsch into English”. They were<br />
Chaucer’s contemporaries, so this making language period was taking place during<br />
his youth and early manhood. In 1362 Edward III, at the request of the citizens, has<br />
allowed suits to be pleaded in the law court in English instead of French. By the<br />
time Chaucer was writing the earliest of the Canterbury tales the victory of English<br />
was already assured, and yet his contemporary J.Gower used French as a medium<br />
for his poems. French was the language all educated people had to be acquainted.<br />
Professor Skeat in the notes on etymology (1901) has given a list of 3000 English<br />
words which occur in Anglo-Saxon books of XIII-XIV centuries often in the exact<br />
forms used nowadays.<br />
Born about 1339 in London, mixing all his life with the Court, Chaucer<br />
wrote the ordinary dialect of educated Londoners, which was practically East<br />
Midland, and with few modifications has become the standard English of our days.<br />
The methods of the two poets, Gower and Chaucer, were the same in grammar and<br />
pronunciation, both allowed themselves some freedom in their rhyme words, both<br />
were conservative in the tendencies, retaining inflections, which were rapidly<br />
being dropped in ordinary speech. Their successors Lydgate, Hawes, Skelton tried<br />
to improve on English of their day by ransacking the Latin vocabulary for ornate<br />
polysyllables, which they tranferred straight into English. Having lived under the<br />
reign of the three monarchs Chaucer experienced full of adventures life. First a<br />
page at the King’s Court, then as the soldier taken prisoner of war, ransomed for 16<br />
pounds (less then the cost of a horse), got a pension and a daily decanter of good<br />
wine for the table, spent ten years abroad on diplomatic, commercial, secret<br />
services in Flanders, Italy (met Petrarch and brought three books of Dante and<br />
Boccaccio), Lombardy, France, was elected a Knight to the shire of Kent not yet<br />
50, married, lost the wife, died 25 October 1400. The bones of Chaucer lie beneath<br />
the pavement of south transept of Westminster Abbey, a privileged position not<br />
ordinarily granted to a civil servant or poet. English literature burst out in mature<br />
Chaucer, then slided into the centuries of apprenticeship of his followers –<br />
Hoccleve, J.Lydgate, R.Ros, prose writers Th.Usk, John de Trevisa, famous John<br />
Wiclyf, printer William Caxton, popular till now Th.Malory. G.Chaucer,<br />
essentially a narrative poet, a story-teller in verse, with descriptive power, subtle<br />
humour, light satire, drawn characters to life, set the models in literature. The<br />
172
simplicity of his poetry is in fact complex and genuinely sophisticated by<br />
comparison with modern pretences and complicatedness. Modern English literature<br />
dates since XVI century, while Chaucer’s are developments from new works of art.<br />
The nearest equivalent is in late XVIII century, Crabbe, Th.Eliot, Jane Austin,<br />
Samuel Johnson. Chaucer’s poetry matured earlier than prose. “Canterbury Tales”<br />
inaugurates the English novel together with “Troilus and Criseyde”, two dramatic<br />
poetic novels in which Chaucer explores the theme of the individual’s relations to<br />
the society, they are part of comedy of the clash of characters and conflict of<br />
interests. He shows the comic and ironic effects obtainable from the class<br />
distinctions felt by the newly emerged bourgeoisie associated with the growth of<br />
town life, trade, commerce, changes in manners and outlook between generations,<br />
describes feminine psychology, characterisation form. He is in debt to great<br />
Italians, French must have been his second mother tongue, he was well versed in<br />
French literature, among the classical writers Vergil and Ovid were his favourites.<br />
The idea of collection of tales may have been suggested by Boccaccio’s<br />
“Decameron”, but was pretty common at that time, only Chaucer hit on this simple<br />
device for securing the natural probability, psychological variety and a wide range<br />
of narrative interest. But Chaucer alone had a happy and brilliant thought of<br />
bringing his story tellers together for a common purpose that united “all sorts and<br />
conditiond of men and women in unstrained and unrestrained intercourse". In the<br />
“Canterbury Tales” the personages of Anglo Norman origin go together and speak<br />
one language. In all literature there is nothing that touches or resembles the<br />
Prologue to “Canterbury Tales”. It is a concise portrait of an entire nation, high and<br />
low, old and young, male and female, lay and clerical, learned and ignorant, rogue<br />
and righteous, land and sea, town and country. The most significant thing about the<br />
characters is their normality, oddly individual, together they make a party, their<br />
lives and told stories though varied in style and language are closely intervowen,<br />
interdependent. Chaucer’s characters beginning with the Knight (supposedly future<br />
King Henry IV who spent twenty five years at wars), his son Squire “a fine young<br />
lover, a lad of fire who knew the way to sit at horse and ride”, Yeoman, a freeman<br />
“who bore a mighty bow and knew the whole of woodcraft up and down”, a big<br />
group of religious pilgrims (monks, nuns, a Prioresse who “studied at school at<br />
Stratford-atte-Bowe, French in the Paris style she didn’t know”, a Friar, “a festive<br />
fellow, a noble pillar to his order”, an Oxford Cleric, who like Chaucer himself<br />
visited Padua, and possessed the greatest treasure of “twenty books clad in red and<br />
gold”, Doctor, Serjeant at the law, “who paid his calls at St.Paul’s”, then a bunch<br />
of commoners like Merchant, Franklin, Reeve, Miller, Carpenter, Weaver, Cook,<br />
Skipper, Plowman, and others who left the villages and went to towns. The towns<br />
met and absorbed thousands of rural people from all across the country speaking<br />
variety of dialects driven to the new life, venturous and daring. They would shape<br />
the third layer of the future English society, the mighty power of post feudal<br />
Britain, that thick cultural soil which gave birth to blossomong literature in the<br />
following centuries. They will all make up the future third class of the townsfolk,<br />
profit making class, while at the moment they are on the road to Canterbury to pay<br />
tribute to Thomas a Becket, King Henry’s religious advisor, strong adept of the<br />
173
Church who resisted the King and was murdered in 1170, canonised three years<br />
later and whose body was then tranferred to a shrine. The pilgrims ride between the<br />
two levels, two areas of existence as a still episode of the dynamic life. Moreover,<br />
their Anglo Norman background does not interfere with the situation – it is the<br />
route, common for everyone, which they are riding along speaking one and the<br />
same language. The frame format employed as a literary device in “Decameron” is<br />
not a realistic picture, it is like an ideal, dreamed of seclusion, far from the daily<br />
routine against the picturesque environment, a static world of the medieval<br />
concept. Out of the planned 58 stories Chaucer made less than a half, and the frame<br />
work he used is so original and impressive that it is impossible to tell what<br />
freedom of allusion he allowed himself or what facts may be mixed with its<br />
fictions. Chaucer is the first Englishman who is great both as an Englishman and<br />
European. He became consciously an English poet, a master of English through his<br />
work of translating, paraphrasing, adapting from other languages and thus<br />
assimilated essential European tradition. Chaucer demonstrated an enormous<br />
technical and imagimative effort of adaptation and recreation of French, Italian,<br />
Latin modes, themes, as well as used and developed his own English resources.<br />
English as Chaucer uses it show dramatic power, controlled in his poetry by art<br />
which implies a sure evaluation of life. His fundamental source, the English<br />
language itself, and the characters are recognisingly English members of the<br />
community – vivid, alive who move and talk in scenes and dialogues that are<br />
actually listened and witnessed. Chaucer’s subject is human nature observed as<br />
particular persons in a particular society. The stories his pilgrims tell come all over<br />
Europe, some from the ancient, some from the orient. They exemplify the whole<br />
range of European imagination, particularly addicted to the stories that have some<br />
sharp point and maxim, moral or idea. Almost every tale ends with a piece of<br />
proverbial wisdom – “Do evil and be done by as you did”, or “Be careful who you<br />
bring into the hall”, or “Throw out a rotten apple from the horde or it will rot the<br />
others”, or “Lost money is not lost beyond recall, the loss of time brings on the loss<br />
of all” etc. Chaucer’s collection of tales diversified in style to suit their tellers and<br />
unified in form by uniting them in a common purpose present high romances,<br />
grotesque stories, fabliaux, parodies, purely erotic narratives and reveal the social<br />
belonging of the personages intensified by the language every speaker is using.<br />
The XIV century English language having no standardised literary form offers a<br />
remarkable richness of vocabulary, syntax, morphological means. At the same time<br />
Chaucer’s masterpiece is rhythmically built with complete poetic accuracy,<br />
subordination to the rhyme chosen. The narrative metre, so called seven-line<br />
stanza, Royal ten\eleven syllabled couplet, vivid in colour and sense of the beauty<br />
entitles Chaucer to be ranked among the greatest English poets, and is known as<br />
Chaucerian stanza. It is worth mentioning that the poetic form of the novel does<br />
not interfere, on the contrary it helps to enjoy reading, carries away, draws you in<br />
to drink from this distant deep well which is surprisingly young and burning.<br />
All these linguistic, literary and cultural speculations together with sociohistorical<br />
panorama of medieval England allows to define now the genesis of the<br />
modern tendencies in literature, arts, music, that have fantastically manifested<br />
174
themselves in town subculture of the XX centuries. Chaucer and his characters<br />
live in a specified space – it is neither Village as they left it, nor Town as they are<br />
on the way to it. They are on the road where the new culture is being engendered,<br />
what is in Russian called prigorod, possad, sloboda, predmestje. All the characters<br />
present by themselves and in thier tales a boiling mixture of social levels: the lower<br />
classes are moving upwards while the upper classes are moving downwards.<br />
Opposing the static perception of time in Middle Ages Geoffrey Chaucer chooses<br />
dynamics, Bakhtin’s chronotop, the way to Canterbury turns into the movement on<br />
the road of time. The two aspects of space and time are exposed through the<br />
language of the author and his personages, used by Master to perfection. The<br />
exquisite fusion of styles and literary genres are dragging the reader into the<br />
whirlpool, the turbulent stream of active life from which the numerous springs of<br />
modern culture take their origin. The unparalleled genius of Geoffrey Chaucer is<br />
highly evaluated by his countrymen today who wrote the following citation: “If we<br />
could take thirty per cent of Goldsmith, fifty per cent of Fielding, twenty per cent<br />
of Walter Scott, and vitalise this compound with the spirit of the fifteenth century,<br />
we could get, perhaps, fairly near to another Chaucer. But it would be a Chaucer<br />
whose right hand wrote in prose and only his left in verse, and our formula would<br />
still be defective, for the charm of his poetry remains personal and individual.”<br />
Bibliography<br />
Chaucer by Rev. Walter W. Skeat, Oxford<br />
Chaucer, The Prologue to the Canterbury Tales, ed. By A.J. Wyatt<br />
Chaucer, The Prologue, ed. by Pollard Alfred W., 1924, London<br />
Chaucer the Maker, ed. by John Spiers, London, 1840<br />
Chaucer and His England, ed. by G.G. Coulton, 1918, London<br />
Quotations were taken from the edition 1952<br />
Chaucer G., Canterbury Tales, translated by Nevill Coghill<br />
ИССЛЕДОВАНИЯ СТУДЕНТОВ<br />
А.Адливанкина, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />
ОСОБЕННОСТИ ПОВЕСТВОВАНИЯ ТОМАСА ДЕ КВИНСИ<br />
В РОМАНЕ «ИСПОВЕДЬ АНГЛИЙСКОГО ОПИОМАНА»<br />
Томас Де Квинси (Thomas De Quincey: 1785–1859) – писатель, которого<br />
некоторые литературоведы считают автором второго плана. Его творчество<br />
мало исследовано, но заслуживает пристального внимания. Томас Де Квинси<br />
– представитель английского романтизма, на чье творчество повлияли такие<br />
писатели, как Вордсворт и Кольридж. Он автор интереснейших<br />
произведений, например, «Recollections of the Lake Poets» («Воспоминания о<br />
Лейкистах»), 1834; «Susperia de Profundis», 1845 – собрание<br />
автобиографических эссе, работы, в которой Де Квинси изложил<br />
© А.Адливанкина, Б.М.Проскурнин, 2007<br />
175
занимательные размышления о психологии; и «Исповеди Английского<br />
опиомана» – «Confessions of an English Opium Eater», работы, которой и<br />
посвящено наше исследование.<br />
«Исповедь…» – произведение, относящееся к романтической<br />
исповедальной литературе. В определенной степени эта своеобразная<br />
автобиография Де Квинси – произведение многожанровое. Оно сочетает в<br />
себе и роман (в нем ярко изображен внутренний конфликт повествователя), и<br />
исповедь, и эссеистику. Однако доминируют в художественном целом<br />
произведения исповедальные мотивы автобиографии. Сущность исповеди<br />
как жанра интимного наиболее соответствует романтическим солипсизму и<br />
индивидуализму. Исповедь раскрывает внутренний мир герояповествователя,<br />
обнажает его внутреннюю сущность, это, как правило,<br />
рассказ об опыте, подчас горьком, становления личности и о личности в<br />
целом. Поэтому исповедь имеет дидактическую направленность, так как ее<br />
герой пытается оградить читателя от повторения собственных ошибок.<br />
«Исповедь…» Де Квинси должна рассматриваться романтизма –<br />
художественного метода, в котором доминирует субъективная позиция<br />
писателя по отношению к изображаемым явлениям жизни, где очевидно его<br />
тяготение не столько к воспроизведению, сколько к пересозданию<br />
действительности. Романтизму, как известно, свойственны двоемирие,<br />
романтический бунт индивида, субъективизм, отсутствие социальной<br />
конкретизации, интерес ко всему необычному, свобода формы творчества.<br />
Именно романтизм делает психологизм едва ли не главным способом<br />
художественного воспроизведения человека, открывая огромные<br />
возможности этого принципа.<br />
Все эти черты – перечисленные особенности романтической<br />
литературы и многожанровость – находят воплощение в «Исповеди<br />
английского опиомана». В ней Де Квинси поведал историю своей<br />
зависимости от опиума, который он употреблял с 1804 г., историю его<br />
радостей и горестей, наслаждения и боли. Это своего рода описание<br />
эксперимента, поставленного автором над самим собой.<br />
«Исповедь английского опиомана» – произведение новаторское как с<br />
точки зрения содержания, так и с точки зрения повествования. Опиумная<br />
зависимость распространилась в Англии к концу XVII в., а в XVIII в. она<br />
стала чуть ли не тотальной. Опиум поначалу использовался как<br />
обезболивающее (именно ради избавления от жутких болей рассказчик в<br />
«Исповеди…» решил попробовать этот наркотик). Наносимый опиумом вред<br />
организму выявился уже позже, когда многие погибли из-за его<br />
употребления. Де Квинси был первым, кто высокохудожественно описал<br />
разрушающее воздействие опиума на организм и сознание человека и<br />
рассказал, как это может повлиять на его личность и судьбу.<br />
В «Исповеди…», состоящей из нескольких частей – обращения к<br />
читателю, «Предварительной Исповеди» (“Preliminary Confessions”), части о<br />
радостях опиума, затем – о горестях, им приносимых, мы видим историю<br />
молодого человека, сбежавшего из школы, волей случая оказавшегося без<br />
176
средств к существованию и надежды. По сути, Де Квинси рассказывает о<br />
своих скитаниях по Лондону и Уэльсу, о встречах с людьми, отвергнутыми<br />
обществом. В главе «Радости Опиума» он начинает рассказ о своей<br />
наркотической зависимости. Рассказчик показывает, как его сознание,<br />
перенасытившееся опиумом, рождает все более и более ужасные призраки, а<br />
боль, утоленная опиумом, и наслаждение от наркотика сменяются болью, им<br />
принесенной. Перед читателем предстают бесконечные просторы опиумного<br />
сознания героя, постоянно пребывающего в полуреальном мире, и этим<br />
сновидениям автор стремится найти адекватную форму воплощения: «Итак,<br />
я описал и объяснил свою умственную апатию, имея в виду<br />
особенности, более или менее характерные для тех четырех лет, когда<br />
пребывал я во власти Цирцеи, имя которой опиум. Если бы не страдания и<br />
мучения мои, можно было бы сказать, что я находился в сонном<br />
состоянии» (с. 35).<br />
Стиль Де Квинси не отличается яркой и экспрессивной тропикой, но<br />
автор использует инверсии, градации, длинные и сложные конструкции<br />
предложений; он с легкостью сочетает в речи и художественную, и деловую<br />
лексику, переходит на греческий и латинский языки (что, кстати, еще раз<br />
подчеркивает его обособленность от мира). Рассказчик часто меняет акценты<br />
повествования, текст насыщен множеством отступлений, поэтому, порой,<br />
сложно уследить за тем, куда он ведет и куда в конечном итоге приводит<br />
читателя:<br />
«Итак, несмотря на все, что смягчало мою боль, незримая нить<br />
страданий, растущих из одного корня, накрепко связала удаленные друг от<br />
друга годы судьбы моей. На собственном примере познал я близорукость<br />
человеческих желаний: часто лунными ночами, во дни первого моего<br />
скорбного жития в Лондоне, я утешал себя тем (если это можно считать<br />
утешением), что, проходя по Оксфорд-стрит, заглядывал на все подряд<br />
поперечные улицы, идущие через сердце Мери-ле-Бон… Так говорил я и<br />
того желал в слепоте своей; однако именно в той северной области, в той<br />
самой долине и даже в том самом доме, к которому стремились мои<br />
неверные желания, вновь родились мои муки, и вновь грозили они осадить<br />
цитадель моей жизни и надежды. Именно здесь много лет меня<br />
преследовали кошмарные видения, уродливые призраки, подобные тем, что<br />
некогда обступали ложе Ореста; однако я был куда несчастнее его, ибо сон,<br />
даруемый нам в отдохновение и казавшийся Оресту благословенным<br />
бальзамом, излитым на раненое его сердце и измученную голову, для меня<br />
был самой горькой карой» (с. 19).<br />
«Исповедь…» построена одновременно на повествовании от первого<br />
лица и повествовании в третьем лице. Линия взаимодействия «автор –<br />
рассказчик – читатель» повествовательно интересна тем, что автор часто<br />
обособляет себя от рассказчика, несмотря на автобиографичность и<br />
исповедальность произведения (как известно, разделение на автораповествователя<br />
и обособленного рассказчика исповеди в целом не<br />
свойственно). В «Исповеди…» Де Квинси «Я-повествование» переходит в<br />
177
повествование от третьего лица, местоимение «I» переходит в «He»: «Итак, я<br />
описал и объяснил свою умственную апатию…». И тут же: «Злые духи и<br />
кошмары гнетут его, он видит все то, что хотел бы, но не может сделать,<br />
уподобляясь тому, кто насильственно прикован к постели смертной<br />
истомой изнурительной болезни и вынужден зреть оскорбления и<br />
поругание, преследующие его нежную возлюбленную; клянет он чары,<br />
сковавшие члены его, и готов отдать жизнь за то, чтоб встать и ходить; но<br />
слаб он как дитя и не в силах даже приподняться» (с. 35).<br />
Такая организация повествования свидетельствует о критическом<br />
отношении автора-повествователя к повествователю-опиофагу, полном, в<br />
том числе, и иронии. Отсюда и полемика повествователя с самим собой, и<br />
дидактика, столь необходимая для жанра исповеди. Автор стремится быть<br />
объективным и точным, а посему воспроизводит свои воспоминания,<br />
одновременно оценивая их с позиции читателя, что напрямую связано с<br />
назидательным, «воспитательным» характером «Исповеди…» Для автора<br />
опиумная зависимость уже в прошлом, для рассказчика же она – настоящее.<br />
Линия взаимодействия читателя и рассказчика тоже интересна: читатель,<br />
хотя и допускается в мир одурманенного сознания рассказчика, но все же<br />
остается по большей мере свидетелем полемики между авторомповествователем<br />
и повествователем-опиофагом. Приведенные ниже отрывки<br />
ярко иллюстрируют стремление рассказчика обособиться от читателя,<br />
несмотря на постоянное обращение к оному: «Я представляю тебе,<br />
благосклонный читатель, рассказ об удивительной поре моей жизни…<br />
Посему я не признаю за собою вины, но даже если бы и признавал ее, то,<br />
вероятно, все же решился на эту исповедь, с мыслью о пользе, которую<br />
может она сослужить всем употребляющим опиум. Ты можешь спросить: кто<br />
же эти люди? К сожалению, читатель, число их огромно» (с. 1). «Все эти<br />
перемены в моих сновидениях сопровождались такой глубокой тревогою и<br />
мрачной меланхолией, какую словами не выразить .Всякую ночь, казалось,<br />
сходил я (и сие не метафора) в пропасти и темные бездны, в глубины,<br />
что глубже всякой глубины, сходил без всякой надежды возвратиться.<br />
Ощущения, будто я возвратился, у меня не было, даже когда я<br />
просыпался. Однако не стану на этом задерживаться; вызванное<br />
роскошным зрелищем печальное состояние постепенно доходило до<br />
мрачного отчаяния, перед которым слово бессильно» (с. 36).<br />
Автор-повествователь осознает губительное влияние опиума,<br />
осмысливает период бытности опиофагом и осуждает его. Для<br />
повествователя-опиофага оба – и читатель, и автор-повествователь – части<br />
мира внешнего, от которого герой-рассказчик так яростно стремится<br />
отделиться.<br />
Поиски иного мира, отличного от реально существующего, – также<br />
одна из черт романтической литературы. В «Исповеди…» представлено два<br />
мира: Лондон как мир реальности рассказчика, где он живет, действует,<br />
употребляет опиум (именно в Лондоне герой познал радости и горести<br />
наркотика); и внутренний мир героя, который под влиянием опиума<br />
178
становится безграничным, пугающим своей пространственной<br />
непостижимостью. Безусловно, второму миру, самому глубокому и<br />
обширному, уделяется основное внимание. Лондонская же реальность словно<br />
растворяется в опиумной дымке, соответственно описание реальности<br />
«растворяется» в психологическом потоке-рассказе. Внутренний мир героя и<br />
созданная его наркотическим опьянением реальность намного более<br />
выразительны. От реальности, описанной серо и безынтересно, рассказчик<br />
уходит в яркий, опиумный мир: «Летними ночами сиживал я пред<br />
распахнутым окном, устремив свой взор на милю вперед в сторону моря,<br />
и примерно на таком же расстоянии мне открывался вид на великий город Л-.<br />
И так я сидел от заката до восхода, не двигаясь и не желая двигаться» [Выд.<br />
мною. – А.А.] (с. 25).<br />
Как очевидно, реальность просто не интересует героя, как не<br />
интересует и жизнь в этой реальности. Попытки стать частью окружающего<br />
мира были тщетны, так зависимость от опиума и страстное желание уйти в<br />
альтернативный мир были сильнее желания жить в мире реальном. «…По<br />
ночам, когда я бодрствовал в постели своей, многолюдные процессии<br />
шествовали мимо меня в скорбном великолепии, фризы, составляющие<br />
бесконечное повествование, скорбное и торжественное, по моему<br />
ощущению, словно рассказы из времен до Эдипа и Приама, до Тира, до<br />
Мемфиса. Такие же перемены произошли тогда и в снах моих - казалось,<br />
будто вдруг распахнулся и засиял театр в моей голове, в которой еженощно<br />
шли представления, исполненные неземного великолепия…» (с. 36). Так<br />
возникает в книге Де Квинси знаменитое романтическое двоемирие.<br />
Анализ «Исповеди английского опиомана» дает возможность<br />
обнаружить целый ряд традиционных для романтизма моментов. Можно<br />
говорить и о напряженном психологизме, и о психологическом потоке и даже<br />
о приближении к потоку сознания. С одной стороны, Де Квинси традиционно<br />
использует классические романтические мотивы, а с другой, обновляет их,<br />
расширяет их границы. Каждый из этих мотивов заслуживает более<br />
подробного и глубокого исследования. Конечно, Томас Де Квинси не был<br />
крупнейшим классиком английской литературы, но он является одним из<br />
ярких ее представителей, а «Исповедь английского опиомана» –<br />
произведением, более чем достойным глубокого основательного<br />
исследования.<br />
Список литературы<br />
Де Квинси Т. Исповедь английского опиомана. М.: Ad Marginem, 1994.<br />
– Ссылки на это издание в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />
De Quincey T. Confessions of an English Opium Eater. Penguin Books,<br />
1986.<br />
179
С.Ачимова, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />
РЕЧЕВОЙ ПОРТРЕТ ПЕРСОНАЖА<br />
(НА МАТЕРИАЛЕ РОМАНА НИКА ХОРНБИ «МОЙ МАЛЬЧИК»)<br />
В центре внимания лингвистов и литературоведов в последнее время<br />
находится художественный текст, в котором по-прежнему изучаются<br />
коммуникативный и информационный аспекты функционирования языковых<br />
элементов. По мнению Л.Х.Лустре, одной из ключевых проблем языкознания<br />
является соотношение языка и речи [Лустре 1987: 21]. С одной стороны,<br />
текст – это явление языка, так как состоит из языковых элементов, а с другой<br />
– это продукт речевой деятельности, поскольку языковые средства<br />
используются в речи и служат целям коммуникации. По мнению же<br />
литературоведов (вспомним М.Бахтина), литературное произведение<br />
изначально наделяется разнообразным разноречием, поскольку писатель<br />
всегда стремится воссоздать различные манеры (стиля, формы) мышления и<br />
«говорения» [Хализев 2000:248].<br />
Основными компонентами речевой структуры художественного<br />
произведения являются речевые формы и типы изложения. Речевыми<br />
формами традиционно считается повествование, рассуждение, описание, а<br />
типами изложения – авторская речь, несобственно-прямая речь и<br />
диалогическая речь персонажей. Являясь специфической особенностью<br />
художественного текста, названные типы изложения составляют основу<br />
языковой композиции художественного произведения. Следовательно, через<br />
типы изложения и речевые формы, в которых они проявляются,<br />
осуществляется связь языка и литературы. Создавая образ персонажа, автор<br />
литературного произведения наделяет его речевой характеристикой,<br />
основные приметы и свойства которой, он, автор, стремится сохранить до<br />
конца произведения. Возникает возможность говорить о речевом портрете<br />
персонажа, о своеобразном идиолекте героя, как основе его художественнообразного<br />
единства.<br />
Е.В.Ерофеева трактует это понятие как индивидуальную языковую<br />
систему, опирающуюся на общенародный язык. Индивидуальные языковые<br />
черты всегда отличаются друг от друга, даже у представителей одной<br />
социальной группы, а значит, языковые различия между разнородными<br />
группами будут видны еще сильней [Ерофеева 2005: 143]. Если писатель как<br />
создатель художественной модели взаимодействия мира и человека понастоящему<br />
талантлив и обладает тонкой речевой интуицией, а также<br />
способен видеть отличительные черты людей и воплощать эти отличия в<br />
речевом строе создаваемых им характеров, то его герои отличаются<br />
индивидуальным речевым поведением. При этом такая индивидуальность<br />
получает многостороннюю детерминированность.<br />
Материалом нашего исследования стал текст романа «Мой мальчик»<br />
современного британского писателя Ника Хорнби. Роман имеет четкую<br />
композиционно-стилевую организацию: повествование поочередно ведут<br />
© С.Ачимова, Б.М.Проскурнин, 2007<br />
180
главные герои произведения – Уилл и Маркус. Вмешательство авторарассказчика<br />
практически незаметно, что позволяет героям быть вполне<br />
самостоятельными, выражать свои мысли непосредственно, (хотя мы и<br />
помним бахтинское: «все в произведении принадлежит автору»). Анализируя<br />
яркую, колоритную речь, ее специфические отличительные черты,<br />
характерные для каждого из персонажей, мы вполне закономерно приходим к<br />
выводу, что ее, так сказать, авторы, которые кажутся совершенно разными<br />
(возраст, социальное положение, моральные устои), имеют значимые точки<br />
соприкосновения, что очень важно для проблематики романа и сюжетной<br />
динамики (поиски и приобретения взаимопонимания и семейной<br />
привязанности, взросления и ответственности). В начале повествования два<br />
главных персонажа существуют отдельно, не подозревая друг о друге.<br />
В центре нашего внимания в этой публикации тот момент сюжета<br />
романа, когда герои еще не познакомились и поэтому никоим образом не<br />
повлияли на характер или на речь друг друга. Мы попытаемся выявить<br />
особенности их речи (на лексическом и синтаксическом уровнях) как<br />
диалогической, так и внутренней (монологической), которые помогут нам<br />
характеризовать каждого героя и сформировать некий «речевой портрет».<br />
Речевая характеристика (или речевой портрет) – это средство<br />
художественного изображения персонажей, заключающееся в подборе<br />
особых для каждого действующего лица литературного произведения слов и<br />
выражений, то есть подчинение естественной речи художественной, по<br />
словам Н.Н.Михайлова [Михайлов 2006: 42]. В одних случаях для этой цели<br />
используются слова и синтаксис книжной речи, а в других средством речевой<br />
характеристики служит просторечная лексика и необработанный синтаксис.<br />
Первая глава романа начинается с диалога Маркуса, одного из главных<br />
героев, и его мамы. Канва повествования представляет собой диалог,<br />
который прерывается, точнее, перемежается внутренним монологом<br />
мальчика. Реплики диалога очень короткие, понятные только участникам<br />
разговора. Читатель же вовлекается в повествование, следя за мыслями<br />
Маркуса, изложенными в форме несобственно-прямой речи. «– ‘Have you<br />
split up now? – ‘Are you being funny?’ People quite often thought Marcus was<br />
being funny when he wasn’t. He couldn’t understand it. Asking his mum whether<br />
she’d split up with Roger was a perfectly sensible question, he thought: they’d had<br />
a big row, then they’d gone off into the kitchen to talk quietly, and after a little<br />
while they’d come out looking serious, and Roger had come over to him, shaken<br />
his hand and wished him luck at his new school, and then he’d gone. ‘Why would I<br />
want to be funny?» (с.1). Далее следует продолжение диалога с внутренними<br />
ремарками Маркуса. Речевая структура отрывка характеризуется частым<br />
использованием сокращенных форм местоимений с глаголом (wasn’t,<br />
couldn’t, they’d, he’d, didn’t, you’d) и обилием разговорной и жаргонной<br />
лексики (split up, pee, mum, I dunno, boyfriend, girlfriend, zap, row, to get sorted<br />
out). С точки зрения синтаксиса, внутренний монолог персонажа<br />
представляет собой длинные, громоздкие конструкции, с частым<br />
использованием сочинительного союза and (и), перечислений, свойственных<br />
181
необдуманной, спонтанной речи. «(…) When Marcus and his mum argued, you<br />
could hear the important bits: too much, too expensive, too late, too young (….)»<br />
(с.2). «(…) and there were more people and places in it: his mother’s boyfriends<br />
and his father’s girlfriends; flats and houses; Cambridge and London» (с.3).<br />
Так как говорит и размышляет в первой главе в основном Маркус, мы<br />
можем использовать эти особенности как штрихи его речевого портрета.<br />
Таким образом, мы можем сказать, что его речь вполне характеризует его как<br />
подростка (обилие разговорной, жаргонной лексики, сокращенных<br />
конструкций, необдуманного синтаксиса). Все это отражает вспыльчивость и<br />
категоричность ребенка 10–12 лет. Но при этом Маркус старается<br />
размышлять рационально, взвешивая все за и против почти как взрослый. Его<br />
эмоциональное состояние в данный момент сюжета отражается в его<br />
внутреннем монологе, завершающем главу: «….He didn’t want to watch any of<br />
the soaps, because soaps were full of trouble, and he was worried that the trouble<br />
in the soaps would remind his mum of the trouble she had in her own life» (с.4).<br />
Многократное повторение слова trouble (беда) говорит о довольно<br />
подавленном состоянии мальчика, страдающего от неустроенности и своей<br />
матери; их семья неполная, он растет без отца. Еще одна синтаксическая<br />
особенность идиолекта персонажа видна на следующем примере: «He’d once<br />
shared a toilet with Roger, when they were both busting for a pee after a car<br />
journey. You’d think that if you’d peed with someone you ought to keep in touch<br />
somehow» (с.2). Рема одного предложения становится темой следующего и<br />
так далее. Эта черта характеризует логичность рассуждения или хотя бы<br />
попытку внести хоть какую-то логику в окружающую действительность,<br />
найти причинно-следственные связи. Но любопытно само содержание<br />
высказываний, где за банальностью и даже натуралистичностью – при всей<br />
имплицитной авторской иронии – скрывается тревога героя и его стремление<br />
найти родственную, мужскую, близкую душу.<br />
Вторая глава романа представляет читателю нового персонажа – Уилла<br />
Фримана. Преобладающий тип повествования также несобственно-прямая<br />
речь, представленная практически в форме потока сознания. Открывается<br />
глава длинным внутренним монологом этого героя. «How cool was Will<br />
Freeman? This cool: he had slept with a woman he didn’t know well in the last<br />
three months (five points). He had spent more than three hundred pounds on a<br />
jacket (five points). He had spent more than twenty pounds on a haircut (five<br />
points) (how was it possible to spend less than twenty pounds on a haircut in<br />
1993). He owned more than five hip-hop albums (five points) (…..) Even so that<br />
gave him…..sixty-six!.......being men’s magazine cool was close as he had ever<br />
come to an achievement….Sub-zero! You couldn’t get much cooler than subzero!»<br />
(с.6).<br />
Приведенный выше отрывок представляет собой не что иное как<br />
журнальный тест, показывающий, насколько ты «крут». Читатель не<br />
случайно застает героя за чтением глянцевого журнала. Приведенная сцена –<br />
это знакомство с новым персонажем художественного произведения, его<br />
представление публике. Перед нами 36-летний мужчина, с интересом<br />
182
решающий тест в журнале, относящемся явно к массовому чтиву для<br />
молодежи. Мы будто отвечаем на все вопросы вместе с Уиллом или даже за<br />
него. Это занятие – попытка героя взглянуть на себя со стороны. Но<br />
ироничность ситуации в том, что герой оценивает себя мерками глянцевого<br />
издания, которое популярно скорее всего у людей совершенно другого<br />
возраста, едва ли не подросткового возраста (he was, according to the<br />
questionnaire, sub-zero! He was dry as ice! He was the Snowman! He would die of<br />
hypothermia!) (с.6). Судя по обилию восклицательных знаков, Уилл остался<br />
вполне доволен результатом. Далее главный герой пытается разобраться в<br />
себе, поместив себя в условия жизни, существовавшей 60 лет тому назад.<br />
Этим мыслям посвящен пространный внутренний монолог Уилла.<br />
Синтаксические конструкции, в которых зафиксирована внутренняя речь<br />
персонажа, могут быть отнесены к разряду разговорной речи, так как в<br />
выделенном отрывке заметно частое использование распространенных<br />
предложений со множеством придаточных, выражающих ассоциации, лишь<br />
отдаленно связанные с его основной идеей. Еще одна характерная черта речи<br />
Уилла – обилие вставных конструкций, кажущихся носителю речи важными.<br />
В тексте эти конструкции взяты в скобки. Читатель следует неотступно за<br />
мыслью Уилла, как и он, не задумываясь о надлежащем синтаксическом<br />
оформлении. «Will wondered sometimes – not very often, because historical<br />
speculation wasn’t something he indulged in very often – how people like him<br />
would have survived sixty years ago. (‘People like him’ was, he knew, something<br />
of a specialized grouping; in fact, there couldn’t have been anyone like him sixty<br />
years ago, because sixty years ago no adult could have had a father who had made<br />
his money in quite the same way. So when he thought (…)…he would have gone<br />
round the twist otherwise» (с.6).<br />
В итоге, главный герой приходит к выводу, что теперь жизнь стала<br />
намного проще: «Now, though, it was easy. (...). you didn't have to have a life of<br />
your own any more (…) there was less clutter this way» (с.6). Монологическая<br />
речь персонажа (точнее его внутренний монолог), как мы могли<br />
пронаблюдать, характеризуется использованием разговорной лексики,<br />
свойственной такой социальной группе, как молодежь, подростки,<br />
неоформленностью синтаксиса и лексическими повторами.<br />
Внутренний монолог героя переходит в диалог. Уилл приходит в гости<br />
к своим друзьям, у которых недавно родился ребенок. «Clutter! Will’s friend<br />
John’s house was full of it. (…)Will couldn’t help thinking, a disgrace. (…) How<br />
could people live like this?» (с.7). Первая реакция Уилла на беспорядок в доме<br />
будет наименьшим из зол. Главный герой оказывается в ситуации,<br />
совершенно не знакомой для него; человеком без семьи и привязанностей, в<br />
доме, где появился маленький ребенок, он чувствует себя крайне неловко. В<br />
критический момент он оказывается неспособным вести диалог. «’This is<br />
Imogen’, she said. – 'Oh’, said Will.’Right’. What he was supposed to say next?»<br />
(с.7). Оказавшись в затруднительном положении, Уилл Фриман начинает<br />
задавать однотипные, банальные вопросы и шутить невпопад. «’How are you,<br />
anyway, Chris?’, ‘How is Barney?’; Been burning the candle at both sides? – No,<br />
183
just had a baby.» (с.8). Несмотря на малую активность в диалоге, про себя<br />
Уилл произносит пространные монологи, анализ лексики которых помогает<br />
оценить его эмоциональное состояние. «These two were beginning to make<br />
him feel physically ill. It was bad enough that they had children in the first place;<br />
why did they wish to compound the original error by encouraging their friends to<br />
do the same? For some years now Will had been convinced that it was possible to<br />
get through life without having to make yourself unhappy in the way that John and<br />
Christy were making themselves unhappy (and he was sure they were unhappy,<br />
even if they had achieved …state that prevented then from recognizing their own<br />
unhappiness)» (с.8).<br />
Многократное повторение слова unhappy (несчастный) является<br />
ключевым в определении семейной жизни (в частности, ее счастливейшего<br />
момента – появления детей) для Уилла Фримана, который давно объявил<br />
себя (во всяком случае – для себя самого) заядлым холостяком и асемейным<br />
человеком.<br />
Изучив речь героя в диалоге и внутреннем монологе, мы приходим к<br />
выводу, что автор хотел создать портрет мужчины 36 лет, уверенного в себе,<br />
не нуждающегося в чьей-либо поддержке, независимого, не имеющего семьи,<br />
ленивого (много мыслей, но полное отсутствие действий) и совершенно<br />
довольного своим положением, но при этом недалеко ушедшего от<br />
подростковости. Это подтверждает слово cool (крутой), часто употребляемое<br />
во внутреннем монологе героя.<br />
Сравнив полученные речевые портреты, мы обнаруживаем, что два<br />
совершенно разных, на первый взгляд, персонажа (и по возрасту, и по<br />
образованию, и по имущественному положению) имеют определенные<br />
сходства, что важно для сюжета романа, построенном на «схождении<br />
героев», (и матери Маркуса тоже), их соединении в одной семье. В речи<br />
обоих героев (и Маркуса, и Уилла) встречается разговорная, жаргонная<br />
лексика молодежи; неоформленные синтаксические конструкции,<br />
преобладание внутренней речи над диалогической. Забегая немного вперед,<br />
можно сказать, что для характеристики персонажа в его внутренней речи<br />
возможно выделение «любимых словечек». Для Маркуса таким словом<br />
является weird\ странный , для Уилла – cool (говоря о себе), clutter\ суета (о<br />
семейной жизни с детьми).<br />
Заметим, в тексте романа «Мой мальчик» наиболее представленными<br />
являются несобственно-прямая речь и внутреннего монолога. В них автор<br />
романа предоставляет наибольшую свободу персонажу, с точки зрения его<br />
самохарактеристики. Индивидуальный характер героя, связанный с его<br />
полом, возрастом, физическим состоянием, психическим складом,<br />
интеллектом, уровнем образованности, морально-этическими установками,<br />
интересами и так далее, безусловно отражается в его идиолекте. Из<br />
вышесказанного мы можем сделать вывод, что, изучив речь персонажа,<br />
проследив, как автор создает его речевой портрет, мы можем получит не<br />
менее полное представление о герое, без видимого вмешательства автора.<br />
Герои будто бы самостоятельно рассказывают о себе, самой своей речью как<br />
184
прямой (в диалогах), так и внутренней (в «потоке сознания»). Благодаря ярко<br />
выраженной идиолектности речи персонажей и сюжет получает весьма<br />
своеобразное – психолого-аналитическое и одновременно ироническое –<br />
развитие.<br />
Зная, что характерные признаки личности говорящего являются одним<br />
из факторов, влияющих на построение речи, можно использовать эту связь<br />
при интерпретации художественного произведения и по характерным<br />
признакам плана выражения восстановить план содержания.<br />
Анализ речевой партии персонажа на разных уровнях с учетом<br />
контекста позволяет составить убедительное и достаточно определенное<br />
представление об индивидуальном характере персонажа и, конечно же, об<br />
уровне психолого-аналитического мастерства писателя.<br />
Список литературы<br />
Виноградов В.В. Избранные труды. О языке художественной прозы.<br />
М., 1980.<br />
Ерофеева Е.В. Вероятностная структура идиомов:<br />
социолингвистический аспект. Пермь, 2005.<br />
Литературный энциклопедический словарь. М: Советская<br />
энциклопедия, 1987.<br />
Лустре Л.Х. Речевая структура сферхфразовых единств в<br />
художественном тексте // Стилистика разговорной речи в иностранной<br />
художественной прозе. Ростов н/Д, 1987.<br />
Михайлов Н.Н. Теория художественного текста. М: Академия, 2006.<br />
Чижевская М.И. Язык, речь и речевая характеристика: (вопр. изучения<br />
речи персонажа): [англ. лит.] / М.И. Чижевская, М., 1986.<br />
Хализев В.Е. Теория литературы. М.: Высшая шола.,2002.<br />
Хорнби Ник. Мой мальчик. М: Иностранка, 2004.<br />
Hornby Nich. About a Boy. Penguin books, 2000. – Ссылки на это издание<br />
в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />
Н.Дерябина, О.Г.Сидорова (Екатеринбург)<br />
ПОПЫТКА ИДЕНТИФИЦИРОВАТЬ АРХЕОПСИХЕ ГЕРОЯ<br />
К.ИСИГУРО «ХУДОЖНИК МЕНЯЮЩЕГОСЯ МИРА»:<br />
ТРАНЗАКТНЫЙ АНАЛИЗ С ЛИНГВИСТИЧЕСКОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ<br />
При попытке интерпретации произведений не стоит ограничиваться<br />
только возможностями литературоведения. Чтобы лучше раскрыть характер<br />
героев, их мотивации, объяснить их поступки, имеет смысл использовать и<br />
другие техники при анализе художественных произведений.<br />
Мы предлагаем рассмотреть возможность применения транзактного<br />
анализа (психологической техники) в процессе интерпретации текста.<br />
Транзактный анализ, появившийся благодаря Берну в XX в., стал<br />
мощным стимулом для развития практической психологии. Формулировка<br />
© Н.Дерябина, О.Г.Сидорова, 2007<br />
185
«Я в порядке, Ты в порядке» позволила абстрагироваться от терминов<br />
«пациент», «врач», «диагноз», что привело в итоге к более мягкой трактовке<br />
девиаций в человеческой психике. Идеи самого Берна интересны, однако они<br />
с трудом применимы в отношении литературных персонажей: его база – это<br />
прежде всего американское общество, глобализация всех нестандартных<br />
проявлений человеческого поведения в социуме (опять же исключительно<br />
американском), что не позволяет оперировать его концепциями в отношении<br />
художественных реальностей романа с должной степенью уверенности.<br />
Однако существует школа последователей Берна, создавшая более<br />
«интернациональный» фонд возможных жизненных сценариев, а также<br />
анализирующая триединство Ребенок – Взрослый – Родитель в более<br />
широком контексте, социальном и национальном. (Я имею в виду прежде<br />
всего работы Штайнера и Викофф).<br />
В каждом взрослом живет ребенок. Ему может быть от недели до 7 лет.<br />
Именно он поддерживает в нас стремление играть, постоянно участвовать в<br />
создании коммуникативных паттернов, это источник спонтанности, а также<br />
сексуальности, как ни странно [Штайнер 2003: 28]. Только ребенок в нас<br />
умеет радоваться жизни, как должно – без оглядки, наслаждаясь моментом. В<br />
нашем случае можно говорить о том, что ребенок в литературном герое<br />
заведует хронотопом, поскольку только ему доступно изменять временное<br />
самоопределение персонажа.<br />
Ребенок управляет сферой творческих действий, творческого<br />
самовыражения, это та самая лиричность, которая ни с того ни с сего<br />
овладевает героем: все духовные кризисы возникают при пусть и кратком, но<br />
доминировании эго Ребенка над Взрослым или Родителем.<br />
Также важно в литературоведческом аспекте отметить такое свойство<br />
Археопсихе (эго Ребенка) как приятие только одной точки зрения. Это<br />
Взрослый обладает возможностью видеть мир с нескольких позиций, с<br />
нескольких точек зрения одновременно, что ведет к созданию более<br />
объективной картины мира; Ребенок отрицает рациональное, поэтому его<br />
картина мира предельно субъективна, поскольку во внимание принимаются<br />
только события и эмоции, согласованные и конгруэнтные его видению, то<br />
есть при попытке интерпретации читатель оказывается информированным<br />
скорее о внутренних переживаниях героя, чем о социальных или<br />
политических перипетиях.<br />
Конечно, Ребенок доминирует не всегда. Это какие-то<br />
непродолжительные периоды, в течение которых герой оказывается способен<br />
чувствовать окружающий мир именно в таком свете. Но в некоторых<br />
произведениях эго Ребенка героев проявляется и показывается эксплицитно,<br />
не скрывается, всячески подчеркивается.<br />
В данной работе я хотела бы рассмотреть проявление эго Ребенка в<br />
романе Кадзуо Исигуро «Художник меняющегося мира» (1986). К.Исигуро<br />
(род. 1954) – известный английский писатель японского происхождения; к<br />
настоящему моменту опубликовано шесть его романов, четыре из них<br />
переведены на русский язык. В своих произведениях К.Исигуро исследует<br />
186
внутренний мир героя на фоне социально-политических процессов,<br />
описывает законы поведения индивида, его чувство ответственности за свои<br />
и чужие поступки.<br />
Во всех романах писателя повествователи являются ненадежными, что<br />
является важным для понимания их специфики. При определении концепта<br />
«ненадежный повествователь» мы будем опираться на работу Дэвида Лоджа.<br />
Он понимает под ненадежным повествователем литературного героя,<br />
который одновременно выступает повествователем и сам является<br />
действующим лицом сюжета, его роль заключается в выявлении зияния<br />
между художественной реальностью произведения и ее видимостью [Lodge<br />
1992: 154].<br />
Следует отметить, что – говоря о ненадежных повествователях –<br />
нарратологи довольно часто употребляют термин «детское», «наивное»<br />
сознание [Западное литературоведение ХХ века 2004]. Пусть это и не совсем<br />
верно, но зерно истины здесь есть: как раз для доминирующей Археопсихе<br />
характерно и представление одной точки зрения, и яркость, красочность,<br />
многомерность окружающего пространства, субъективность, невозможность<br />
смириться с событиями, не согласующимися с представлениями<br />
повествователя.<br />
Проявление Археопсихе героя можно проследить на примере романа<br />
«Художник меняющегося мира». Его действие сосредоточено в Японии<br />
конца 40-х гг. Повествование ведется от лица стареющего художника Масуи<br />
Оно, который пытается осмыслить последствия войны, понять назначение<br />
художника.<br />
Исторические события в романе не имеют, по сути, особой ценности –<br />
пока они не начинают затрагивать судьбы людей, как-то связанных с Оно.<br />
Все исторические события оказываются персонифицированными,<br />
пропущенными через сознание персонажей, что лишает исторический фон<br />
достоверности, поскольку сведения оказываются отрывочными и не<br />
подаются однозначной дешифровке.<br />
Рассказ ориентирован на собеседника, поэтому в тексте встречаются<br />
обращения к Другому, на что указывает использование личных местоимений<br />
второго лица. («If you climb the steep path…») [Ishiguro 1986: 5].<br />
Оно пережил войну, потерял жену и сына. С самого начала мы узнаем,<br />
что даже его дом был подвергнут некоторым разрушениям в ходе военных<br />
действий. Но повествователь не говорит нам об этом, - эти темы<br />
упоминаются вскользь, и становится ясно, что о жене и сыне Оно не говорит<br />
потому, что вынужден скрывать свою боль, он не привык делить горе с<br />
окружающими. В этом кроется его главная слабость: Оно не доверяет<br />
никому, он живет воспоминаниями и пере-живает. Даже в обращении к<br />
неведомому Другому сейчас он не решается говорить открыто, и мы<br />
исключительно через какие-то намеки, оговорки и отрывочные фразы<br />
понимаем, как ему тяжело.<br />
Оно живет с дочерью Норико, которая собирается вскоре выйти замуж.<br />
Эта нехитрая история и составляет основную сюжетную канву, это ведущая<br />
187
тематическая линия романа, на которую наслаиваются события прошлого.<br />
Для того чтобы «marriage negotiations» («переговоры о свадьбе») прошли<br />
успешно, Оно и предпринимает попытку вновь столкнуться с прошлым. Он<br />
начинает вспоминать, оправдывая это необходимостью помочь дочери.<br />
Во время временных скачков мы и сталкиваемся с этой<br />
недосказанностью и неоднозначностью суждений, характерной для<br />
ненадежных повествователей.<br />
Повествователь в «Художнике меняющегося мира» искажает факты<br />
вследствие личной заинтересованности; субъективная память героя,<br />
представленная в произведении, дает нам возможность оценить события<br />
только с позиций повествователя, ограничивая наш угол зрения. Так,<br />
объективная картина художественной действительности<br />
противопоставляется индивидуальному восприятию окружающего мира<br />
повествователем, и это несоответствие сближает читателя с имманентной<br />
структурой самого текста.<br />
Конфликт героя с окружающей реальностью и его беспомощность могут<br />
быть объяснены посредством применения транзактного анализа: упорное<br />
отрицание фактов действительности ведет к неминуемому душевному<br />
кризису Оно. Его Археопсихе доминирует, поскольку повествователь<br />
пытается свести все полученные сведения к единственной концепции,<br />
придуманной им же самим. Он придерживается единственной точки зрения и<br />
не способен на поливариантную трактовку событий.<br />
Оно неизбежно отстраняется от окружающих людей, потому что его<br />
Ребенок не получает поддержки от Взрослых вокруг, а сам он в свою очередь<br />
не оправдывает их ожиданий, потому что его поведение не соответствует<br />
общепринятому – от него также ждут проявления эго Взрослого.<br />
Доминирование Археопсихе повествователя проявляется и на языковом<br />
уровне: это особая кодировка его речи, которая рефлектируется посредством<br />
использования определенных лексических и грамматических структур.<br />
Неуверенность Оно оформляется частотным использованием слов и<br />
выражений типа «perhaps», «I was aware/I was unaware», «my guess was», «was<br />
it my imagination», «I suspect» и т.д. Субъективность повествования<br />
подтверждается широким использованием личного местоимения 1 лица.<br />
Несомненно, это говорит о том, что герой чувствует себя потерянным, не<br />
способным самостоятельно принять решение.<br />
Однако существует единственный артефакт действительности, в<br />
существовании которого Оно не сомневается – его работы, его картины. А<br />
ведь именно Археопсихе ответственна за творческое начало человека, за<br />
самовыражение.<br />
Трагедия героя романа «Художник меняющегося мира» состоит в его<br />
неспособности «переключить» свое эго Ребенка на эго Взрослого, что<br />
изолирует его от объективной действительности и нарушает процесс<br />
коммуникации с окружающими людьми. На протяжении всего повествования<br />
доминирование Археопсихе Масуи Оно подчеркивается на лексическом,<br />
грамматическом, мотивном уровне.<br />
188
При синтезе транзактного и литературоведческого анализа нам удалось<br />
добиться более четкой интерпретации действий героя и выяснить мотивы и<br />
мотивации его поступков, что приблизило нас к пониманию авторской<br />
интенции, заложенной в произведении.<br />
Список литературы<br />
Ishiguro, K. An artist of the floating world: Novel // K. Ishiguro. – Faber and<br />
Faber Limited, 1986.<br />
Kujawinska-Courtney, K.; Gross, A.S. Words about Eloquence. – Moscow –<br />
Kaluga, 1998.<br />
Lodge, D. The Unreliable Narrator // Lodge D. The Art of Fiction. –<br />
Penguin Books, 1992.<br />
Wong, Cynthia F. Kazuo Ishiguro / Cynthia F. Wong. – Plymouth:<br />
Northcote House, 2002.<br />
Западное литературоведение ХХ века: Энциклопедия. – М.: Intrada,<br />
2004.<br />
Штайнер К. Теория транзактного анализа // Штайнер К. Сценарии<br />
жизни людей. – Издательский дом «Питер», 2003.<br />
С.Иноземцева, О.Б.Каневская (Украина, Кривой Рог)<br />
ОБРАЗНЫЕ СРЕДСТВА<br />
В РОМАНЕ «ЗАВИСТЬ» ЮРИЯ ОЛЕШИ<br />
Вопросы анализа языка художественного произведения, связанные с<br />
проблематикой языка художественной литературы в целом, изучение<br />
индивидуально-авторских стилей, языкового своеобразия жанровых<br />
разновидностей художественной литературы, проблема слова и образа и др. –<br />
эта та сфера стилистики художественной литературы, которая интересует<br />
многих лингвистов и литературоведов. Задачи и принципы исследования<br />
художественной речи, языка художественных произведений как искусства<br />
слова были разработаны Л.В.Щербой, Г.О.Винокуром, В.В.Виноградовым и<br />
развиты в трудах А.И.Ефимова, Р.А.Будагова, Д.Н.Шмелева, И.В.Арнольд,<br />
Л.А.Новикова и других ученых.<br />
Основной задачей анализа художественного произведения с<br />
лингвостилистической точки зрения, как известно, является исследование<br />
специфики языковых средств анализируемого текста и выяснение<br />
закономерностей их использования, т.е. важно проследить отбор речевых<br />
средств и способы их синтезирования, что, в конечном счете, помогает<br />
определить особенности идиостиля конкретного автора.<br />
Юрий Карлович Олеша – замечательный русский писатель, творчество<br />
которого занимает особое место в советской литературе 20–30-х гг. ХХ в.<br />
Своеобразный и прихотливый мир книг Олеши наполнен необычными<br />
красками, причудливыми соединениями фантазии с реальностью. К<br />
сожалению, стиль и художественная речь этого великолепного писателя до<br />
© С.Иноземцева, О.Б.Каневская, 2007<br />
189
сих пор исследованы недостаточно. Цель статьи – выявить и<br />
проанализировать образные средства в романе Ю.Олеши «Зависть».<br />
Мир Юрия Олеши – это мир, каким «его видят романтики, художники,<br />
дети, влюбленные – волшебный, сказочный мир, где на месте падения<br />
абрикосовой косточки мгновенно поднимается тонкое, сияющее деревцо, где<br />
человек может вдруг оторваться от земли и лететь по воздуху, весело<br />
прищелкивая пальцами, где у любимой девушки все поет, только<br />
послушайте: движение, осанка, сердце поет, и поцелуй, конечно, тоже поет»<br />
[Галанов 1965: 12]. Герои Ю.Олеши прямо и непосредственно, доверяясь<br />
свои ощущениям, впитывают красоту мира с его травами, красками,<br />
запахами.<br />
Художественный мир Юрия Олеши многообразен и многогранен:<br />
причудливые метафоры и сравнения, лаконичные, емкие эпитеты, четкость<br />
изображения движения. Думается, что особенностью мировидения Юрия<br />
Олеши является умение увидеть мир волшебно преображенным, превращать<br />
жизненный материал в поэтические образы.<br />
Роман «Зависть» впервые был напечатан в 7 и 8 номерах журнала<br />
«Красная новь» в 1927 г. и сразу стал необычайно популярным, вызвал<br />
интерес и споры как со стороны критиков, так и со стороны читателей. Это<br />
было произведение с необычными героями и резко очерченной современной<br />
тематикой. Исследователи говорят об «отчетливой и ясной», «щеголеватой»<br />
прозе Олеши: «Олеше кажется, что внешний мир еще недостаточно точно<br />
описан литературой, что его нужно описывать заново, другими способами. В<br />
его прозе навсегда сохранится это ощущение демонстративно нового<br />
описания – предмета, пейзажа, людей, их взаимоотношений, овладевающих<br />
ими мгновенных впечатлений…» [Чудакова 1972: 11]. Его произведения<br />
запомнились прежде всего сравнениями, эпитетами, метафорами. Слово у<br />
писателя служило не столько описания, а для изображения реальной жизни,<br />
природы, людей. Поэтому характерной чертой олешинского идиостиля<br />
является насыщенность тропами, мастерство писателя проявляется в<br />
искусной метафоризации, в привлечении разнообразных стилистических<br />
приемов для создания ярких художественных образов. С одной стороны, в<br />
тексте отдельные слова (шлагбаум, подушка, кровать, одеяло, колокол,<br />
машины и др.), метафоризируясь, становятся образами-символами. С другой<br />
стороны, писатель создает яркие метафоры, построенные на ассоциациях с<br />
живой природой, с предметным миром, которые позволяют более точно<br />
охарактеризовать чувства человека, его мироощущение или описать<br />
окружающую действительность, героев, их внешность, чувства, характер.<br />
Излюбленным приемом писателя становятся развернутые метафоры: Спина<br />
выдала все. Нежно желтело масло его тела. Свиток чужой судьбы<br />
развернулся передо мной. Или: …человека окружают маленькие надписи,<br />
разбредшийся муравейник маленьких надписей: на вилках, ложках, тарелках,<br />
оправе пенсне, пуговицах, карандашах… Никто не замечает их. Они ведут<br />
борьбу за существование. Переходят из вида в вид, вплоть до громадных<br />
190
вывесочных букв! Они восстают – класс против класса: буквы табличек с<br />
названиями улиц воюют с буквами афиш.<br />
Уже в самом названии романа – «Зависть» – заключена метафора,<br />
которая развивается и поясняется всем повествованием. По С.И.Ожегову,<br />
«зависть – это чувство досады, вызванное благополучием, успехом другого»<br />
[Ожегов 1983: 178]. Зависть – это конфликт между прошлым и будущим,<br />
между красотой старинных чувств и рациональным схематизмом<br />
человеческих отношений, между высокой поэзией и трезвым,<br />
реалистическим подходом к вещам и событиям. Может быть, это зависть<br />
старого, прошлого к новому, непонятному. Расставаясь с прошлым, писатель<br />
не желает расставаться со свежестью чувствований. Ведь писатель сам<br />
состоял в «заговоре чувств», опасаясь, как бы Володя Макаров не превратил<br />
его в нищего, потому что людям «машинного века» не нужны будут<br />
богатства (чувства, поэзия, метафоры, эпитеты, сравнения), которыми он, как<br />
художник слова, владел.<br />
Кто же завистник и чему же завидуют герои произведения? Нужны ли<br />
новому веку и новому обществу краски молодости, великолепные метафоры?<br />
Ответ на этот вопрос ищут герои Олеши.<br />
Наиболее чистую силу восприятия вещей, силу пересказа первых<br />
впечатлений (а это составляет одну из наиболее привлекательных<br />
особенностей стиля Олеши) писатель передал завистнику и честолюбцу<br />
Николаю Кавалерову – фигуре скорее трагикомической, а не комической. В<br />
минуту прозрения он восклицает: «Я ведь чувствую, что этот новый,<br />
строящийся мир есть главный, торжествующий… Я не слепец, у меня<br />
голова на плечах, меня не надо учить, объяснять мне… Я грамотный.<br />
Именно в этом мире я хочу славы!» Кавалеров испытывает жгучую зависть к<br />
таким, как Володя Макаров, который ни на как не похожий юноша,<br />
совершенно новый человек. Кавалеров – плохой сын века – хочет своей<br />
собственной славы, ему хочется показать силу своей личности. Его<br />
жизненным кредо является утверждение, что «Одаренный человек либо<br />
должен потускнеть, либо решиться на то, чтобы с большим скандалом<br />
поднять шлагбаум». Слово шлагбаум в контексте всего произведения<br />
получает новый метафорический смысл: это не просто «подъемный или<br />
выдвижной брус для открытия и закрытия пути на переездах, заставах»<br />
[Ожегов 1983: 797], а преграда, стоящая на пути у юности, ищущей славы,<br />
тот непреодолимый кордон, который мешает свободному проявлению «Я»<br />
художника. Однако трагизм этого, безусловно одаренного, умного и тонкого<br />
человека заключается в том, что, чувствуя в себе силы делать, действовать,<br />
он не делает ничего, предпочтя оставаться в позе гордого, непонятого<br />
одиночки, живущего в разладе с веком. Ему кажется, что новый мир,<br />
строящий социализм, посягает на неповторимость творящей личности. В чем<br />
себя проявить Кавалерову? Изобретать новый сорт колбасы? Мечтать об<br />
удешевленных столовых? Скучно, мелко. Не о такой славе говорят<br />
жизнеописания, памятники, история. Мир чувств становится для Кавалерова<br />
191
единственным прибежищем. И в этом мире Олеша не раз заставляет его<br />
подниматься на вершины подлинной поэзии.<br />
Обратимся к эпизоду, когда в звоне колоколов Кавалеров различает<br />
имя некоего Тома Вирлирли: – Том-вир-лир-ли! Том-вир-лир-ли! Том-вирлир-ли!..<br />
Том Вирлирли. Некий Том Вирлирли реял в воздухе…<br />
Всклокоченный звонарь переложил на музыку многие мои утра. Том – удар<br />
большого колокола, большого котла. Вирлирли – мелкие тарелочки. Том<br />
Вирлирли проник в меня в одно из прекрасных утр, встреченных мною под<br />
этим кровом. Музыкальная фраза превратилась в словесную. Я живо<br />
представлял себе этого Тома. Юноша, озирающий город. Никому не<br />
известный юноша уже пришел, уже близок, уже видит город, который<br />
спит, ничего не подозревает… Том Вирлирли, улыбаясь и прижимая руку к<br />
сердцу, смотрит на город, ища знакомых по детским картинкам очертаний.<br />
Котомка за спиной юноши. Он сделает все. Он – само высокомерие юности,<br />
сама затаенность гордых мечтаний. Вся эта сцена – развернутая метафора,<br />
становящаяся аллегорией. Том Вирлирли – воплощение юношеских<br />
мечтаний, романтическая греза. Том Вирлирли в тексте – перифраза молодых<br />
сил, юности. Именно счастливого соперника Володю Макарова Кавалеров<br />
отождествляет свою мечту о юности: В дверях, держа котомку в руке, весело<br />
улыбающийся (японской улыбкой), точно увидевший сквозь дверь дорогого,<br />
взлелеянного в мечтах друга, застенчивый, чем-то похожий на Валю, стоял<br />
Том Вирлирли. Это был чернявый юноша, Володя Макаров.<br />
Однако чувства, которые могли бы доставлять радость, для Кавалерова<br />
оборачиваются мучением (Я обратился в бегство). Его непрестанно гложет<br />
зависть. «Развлекаясь наблюдениями», Кавалеров испытывает злорадное<br />
наслаждение гораздо чаще, чем чистый восторг. Ведь для него, человека,<br />
выключенного и активного действия, это единственная возможность хотя бы<br />
в своих собственных глазах утвердить свое превосходство над<br />
«индустриальными» людьми. Читателям Кавалеров как бы непрестанно<br />
напоминает: полюбуйтесь, какая у меня тонкая душевная организация, какое<br />
богатое воображение. Разве «хорошие сыновья века» обладают моими<br />
талантами? Над образной речью они смеются, им не ведомо даже, кто такая<br />
Иокаста. Антиподы Кавалерова – «индустриальные» люди (Андрей Бабичев,<br />
Володя Макаров) в изображении Ю.Олеши не просто люди действия, а<br />
своего рода люди-машины (метафора создает яркий образ новых людей –<br />
героев промышленного времени). Они делают хорошее дело, детище Андрея<br />
Бабичева «Четвертак» внушено заботой о «благоустройстве» человечества.<br />
Однако этим героям свойственны узость, настороженность и недоверие к<br />
простым человеческим чувствам. Володя Макаров безо всяких сомнений и<br />
колебаний говорит: зачем старинные чувства Эдисонам нового века.<br />
Следует отметить, что в «Зависти» разрабатывался один из самых<br />
распространенных конфликтов литературы 20-30-х годов – борьба против<br />
обывателей, мещан во всех областях материальной и духовной жизни. В этом<br />
остром социальном конфликте по обе стороны баррикад, как и во время<br />
гражданской войны, оказываются родные братья, но борьба между ними<br />
192
ведется бескровная. Оружием и щитом Ивана Бабичева становится подушка,<br />
безмолвный ночной свидетель любви, ненависти, надежды, умения жалеть и<br />
прощать. Подушка в контексте всего произведения становится метафорой,<br />
образом-символом уюта, комфорта, права человека на чувства. Подушка –<br />
символ бунта чувств. С подушкой, на которой спала Валя, Иван Бабичев<br />
стоит под окнами любимой, уговаривая ее вернуться домой, с подушкой<br />
появляется на стройке, где произносит речь его знаменитый брат. Подушка<br />
опоэтизирована в пьяных проповедях Ивана. Она становится символом<br />
домашнего очага, который хотят задавить, растоптать «слонами революции»,<br />
символом индивидуализма. Старинные чувства еще докажут всем, кто их<br />
отменяет, какой властью над людьми они обладают. «Пули застревают в<br />
подушке. Подушкой мы задушим тебя», – угрожает брату Иван Бабичев.<br />
Этот персонаж, вставая на защиту чувств, не заботится об их отборе и<br />
оценке. Он защищает их «оптом», призывая «встряхнуть» и любовь, и<br />
ненависть, и жалость, и честолюбие, и скромность, и зависть, потому что в<br />
этом и проявляется полнота жизни.<br />
Но самым главным оказывается чувство равнодушия: Мы много<br />
говорили о чувствах… И главное, мой друг, забыли… О равнодушии… Я<br />
думаю, что равнодушие есть лучшее из состояний человеческого ума. Будем<br />
равнодушны, Кавалеров! Взгляните! Мы обрели покой, мой милый.<br />
Ю.Олеша беспощадными сатирическими красками развенчивает<br />
мещанский быт, прославляемый Иваном. В романе его олицетворяет вдова<br />
Анечка Прокопович, нечистая, отвратительная стряпуха, с громадной своей<br />
кроватью, стеганым одеялом, кастрюлями и мясной требухой, которой она<br />
кормит бесчисленных худых кошек: Обложенная желтой ватой света,<br />
вдова сидела на громадной своей кровати, свесив голые ноги за борт. Она<br />
была готова ко сну. Описание сна Анечка дано как развернутая метафора,<br />
которая подчеркивает страшную силу быта, из затягивающей бездны<br />
которого очень трудно, почти невозможно выбраться: Она [вдова] храпела.<br />
Кавалерову представилась гортань ее в виде арки, ведущей во мрак. Он<br />
прятался за сводами арки. Все дрожало, сотрясалось, тряслась почва.<br />
Кавалеров скользил и падал под напором воздуха, летящего из бездны…<br />
Сон обмазывал ее сладостью. В конце концов, именно у Анечки, в этом<br />
тесном закутке, где гнездятся мелкие, пошлые, низменные чувства,<br />
отравляющие и унижающие человека, находят пристанище Иван Бабичев и<br />
Кавалеров. Показать силу своей личности, уйти с треском, с фейерверком не<br />
удалось.<br />
Вырваться, переступить заветную грань (перешагнуть через шлагбаум)<br />
Кавалеров не смог. Слишком низко он пал. На грязных задворках жизни, где<br />
очутился Кавалеров, никому не нужны чувства, из-за которых он вступил в<br />
спор с новым обществом. Он не герой. Он не смог подняться над<br />
собственным эгоизмом, трусостью, ленью. Кому он теперь мог завидовать? О<br />
какой славе мечтать? Кому мстить за свои обиды? Отныне он сам себя<br />
обрекает на равнодушие.<br />
193
В Кавалерове много от Олеши: краски, цвета, образы, метафоры,<br />
сравнения, отзвуки тех мыслей, которые тревожат писателя. Как бы<br />
деловитость и практицизм людей нового века не обеднили духовный мир<br />
человека. Чего будет стоить жизнь, если регламентировать чувства, жизнь –<br />
без свежести ощущений, без собственной славы. Кавалеров размышляет<br />
(Ю.Олеша с помощью метафоры создает образ страны с железным<br />
занавесом, с закрытыми границами и возможностями, что позже найдет<br />
отражение во многих произведениях русских писателей): В нашей стране<br />
дороги славы заграждены шлагбаумами; Не то что твоя, – самая<br />
замечательная личность – ничто. Так в «Зависти» разрабатывается извечная<br />
тема Олеши – личность и коллектив, художник и революция. Нельзя терять<br />
свежесть чувствований, краски молодости – утверждает Олеша-художник.<br />
Таким образом, Юрий Олеша, поэтизируя мир вещей, тем самым<br />
подчеркивает красоту окружающего мира, протестует против механического,<br />
схематического его ощущения и освоения. Изобразительные средства,<br />
используемые в произведениях Ю.Олеши, помогают более точно выразить<br />
мысль писателя о необходимости сохранения свежести чувствований в новом<br />
«машинном веке». Нельзя быть равнодушным «ко всему, что не работа», –<br />
считает Ю.Олеша. Деловитость и практицизм людей нового века не должны<br />
обеднить духовный мир человека. Людям нужны и романтическая<br />
приподнятость, и любовь, и краски молодости, и стремление к славе, и<br />
метафора.<br />
Метафоры, сравнения, олицетворения, эпитеты – вот те средства,<br />
которые позволяют писателю выразить десятки прямых, скрытых,<br />
фантастических смыслов вещей, окружающих человека. Все – цвет вещи, ее<br />
форма, вес – для автора полно особого значения. Юрий Олеша наслаждается<br />
блистающей красотой мира и передает это чувство своим читателям.<br />
Список литературы<br />
Галанов Б. Мир Юрия Олеши // Олеша Ю. Повести и рассказы. М.,<br />
1965. С. 3–16.<br />
Ожегов С.И. Словарь русского языка / под ред. Н.Ю.Шведовой. 14-е<br />
изд., стереотип. М., 1983.<br />
Олеша Ю. Повести и рассказы. М., 1965.<br />
Чудакова М.О. Мастерство Юрия Олеши. М., 1972.<br />
З.Кашафутдинова, Р.Ф.Яшенькина (Пермь)<br />
НАТУРФИЛОСОФСКИЕ ТРАДИЦИИ В ПОВЕСТИ<br />
ФРИДРИХА ДЕ ЛА МОТТ ФУКЕ «УНДИНА»<br />
Когда Г.Гейне задумал дополнить свою великую поэму о Германии<br />
прозаическим томом, в котором были бы запечатлены лики наиболее<br />
значимых фигур времени, он назвал и Фридриха Де Ла Мотт Фуке (1777–<br />
1843). Отношение современников к творчеству Фр.Фуке было далеко не<br />
© З.Кашафутдинова, Р.Ф.Яшенькина, 2007<br />
194
однозначным. Повесть Фуке «Ундина», опубликованная в 1811 г., побудила<br />
Э.Т.А.Гофмана и Лорцинга на создание опер, благотворительно отозвался о<br />
ней Гете, который назвал ее бесконечно милой. Гейне, в чьих суждениях о<br />
Фуке, всегда за благожелательными отзывами обнаруживалась и<br />
ироническая снисходительность, вполне искренне писал в «Романтической<br />
школе»: «Но что за чудесная поэма эта «Ундина»! Сама поэма есть поцелуй:<br />
гений поэзии поцеловал спящую весну, и весна, улыбаясь, раскрыла глаза, и<br />
все розы заблагоухали и все соловьи запели…» [Гейне 1958: 251].<br />
Творчество Фуке в контексте немецкого романтизма изучено явно<br />
недостаточно: романтическая проза писателя о средневековье, рыцарских<br />
идеалах, идеальной жизни («погрузился в трясину рыцарства») задвинули в<br />
литературном процессе фигуру писателя, а он был создателем достаточно<br />
популярной сказки «Адский писатель» (букв. «Человек из-под виселицы») и<br />
множества прекрасных песен. Конечно, невозможно переоценить значение<br />
работы Д.Л.Чавчанидзе «Романтическая сказка Фуке», заметившей, что<br />
«новый художественный фонд – средневековая поэзия и открытый усилиями<br />
гейдельбержцев фольклор – помогая найти средства, чтобы воспроизвести<br />
эту глубину (жизни. – З. К., Р.Я.), «безликое очеловечить» [Чавчанидзе 1990:<br />
448].<br />
Таким образов, в исследовании повести «Ундина» произошел прорыв<br />
через прочно укрепившуюся традицию, когда о Фуке говорили в справочноинформационном<br />
стиле биографического характера. Новые выводы об<br />
«Ундине» возможны в исследованиях в сравнении с исходными мотивами,<br />
как в немецкой литературе периода романтизма, так и аналогичными в<br />
творчестве Г.Х.Андерсена, М.Ю.Лермонтова, А.Толстого и авторизованными<br />
поэтическим передовом В.А.Жуковского, А.Мицкевича.<br />
Вечный характер мотива Ундины проявился и в литературе XX в.,<br />
становясь формулой, отвечающей обществу на запросы, «которые природа<br />
всюду ставила человеку» [Веселовский 1940: 494].<br />
Новое содержание повесть Фуке «Ундина» обретает и в свете женской<br />
темы, развернувшейся в последней трети XX в. Рассказ Ингеборг Бахман<br />
«Ундина уходит» (в первом сборнике рассказов писательницы «Тридцатый<br />
год») интерпретирует классический мотив Фуке в контексте<br />
феминистического взгляда на мир, роли в нем Женщины, ее<br />
взаимоотношений с Мужчиной. Хотя Бахман и отрицал свою связь с<br />
движением писательниц-феминисток, но мотив ее рассказа не мог не<br />
наполниться духом времени. Образ Девы вод встречается в творчестве<br />
А.Франса («Пчелка»), К.Чапекка «Случай с русалками», «Морской Даме»<br />
Г.Уэллса, в рассказе Р.Брэдбери «Берег на закате». Общность сюжетного<br />
мотива не исключает в названных произведениях, но напротив,<br />
подразумевает в каждом из них индивидуальный случай поэтологического<br />
его воплощение и индивидуальность целостно-философской интерпретации.<br />
«Ундина» была написана в период так называемого берлинского этапа<br />
развития немецкого романтизма. Его представители не были членами какихто<br />
кружков, школ, но все они в той или иной мере оказывались связанными с<br />
195
открытиями немцев (в особенности и натурфилософскими традицией<br />
Ф.В.Шеллинга), народничеством и мифологизмом гейдельбержцев.<br />
Все миропонимание и миросозерцания немецких романтиков делает<br />
личность узлом, в котором стянуты проблемы миропорядка, в ней<br />
проступают тайны универсума, в ней сосредотачиваются «вечные моменты<br />
абсолютной истины, которая действительна только как дух» [Гегель 1969:<br />
234]. В 1800 г. появилось сочинение Шеллинга «Система<br />
трансцендентального идеализма», ставшая очень популярным в среде<br />
немецкой интеллигенции и вызвавшее определенный раскол среди иенцев. В<br />
нем соединилась в одно живое целое мир человека и природа.<br />
Романтики, в том числе и Фридрих Де Ла Мотт Фуке, каждое свое<br />
произведение наполняли поиском истины, стремлением найти проблески<br />
бесконечного в конечном, а в природе – Вечность, Бога.<br />
После натурфилософии Шеллингом, природа переставала быть для<br />
романтиков пассивным инобытием (пейзажем). Она предстала как<br />
самостоятельное духовно насыщенное существование, выражение высших<br />
божественных проявлений («Природа – это лишь внутренний бог, а не<br />
действительный дух и тем самым не истинный бог» [Гегель 1999: 587]).<br />
Внутренняя божественная сущность природы проявляет себя в<br />
отношении к человеку. Причем проявляет себя в божественном.<br />
Человеческое для Фуке – форма сниженного присутствия божественного.<br />
Человеческое бытие уже настолько удалено от естественного хода вещей, что<br />
естественное становится злом, оборачиваясь против отвергнувшего его<br />
человека. Ундина выше человека, который, как бы ни был он высок,<br />
пренебрегает простой и мудрой справедливостью природы. С точки зрения<br />
этой справедливости, настоящая любовь исключает высокомерие (Ундинарыцарь),<br />
а презрение по отношению к тем, кто дал тебе жизнь, преступно<br />
(Бертальда-рыбак и его жена). Хульдбранд и Бертальда нарушили природные<br />
законы и потому понесли за это наказание.<br />
Однако в «Ундине» ощущается и средневековая целостность мира. В<br />
концепции же Шеллинга человек объединен с природой и отделен от нее. В<br />
природе есть душа, а человеку присущ дух: ибо посредством разума человека<br />
«природа впервые полностью возвращается в саму себя, вследствие чего<br />
обнаруживает с очевидностью, что она изначально тождественна тому, что<br />
постигается в нас как разумное и как сознательное» [Шеллинг 1987: 233–<br />
234].<br />
Признавая внутреннюю божественную сущность природы, Гегель<br />
также не исключал конфликтности в отношении человека и природы. В<br />
немецкой натурфилософской традиции сложились коллизии, связанные,<br />
прежде всего с природой человека, а также со свойствами самой природы.<br />
Гегель, однако, заметил противоречивость натурфилософской концепции<br />
мира: «В себе, в идее природы божественна, но в таковой, как она есть, ее<br />
бытие не соответствует понятию духа» [Гегель 1999: 109].<br />
В «Ундине» просматриваются одновременно и соотнесенность<br />
человека с природой, и разрыв с ней. Человек стремится найти в природе<br />
196
близкое и понятное ему, однако не всегда это ему удается. Человек и природа<br />
находятся либо в диалогических, либо в конфликтных отношениях.<br />
Конфликт наблюдается также и внутри самого человека. Отсюда его<br />
единственно возможное разрешение – смерть.<br />
В гибели Хульдбранда, которую ему приносят поцелуй и слезы<br />
Ундины, торжествует истинная любовь. Только потеряв Ундину, рыцарь<br />
понял, что любил ее: «Хульдбранд, обливаясь слезами, лежал на палубе, и<br />
вскоре глубокий обморок окутал несчастного своей спасительной тенью»<br />
[Фуке 1990: 88]. Смерть Хульдбранда – не только наказание, но и спасение,<br />
возврат к самому себе и воссоединение с Ундиной: она превратилась в<br />
ручеек, который «струился, извиваясь, пока не опоясал могильный холмик<br />
рыцаря» [Фуке 1990: 102]. Могильный холм и ручеек у его подножия как<br />
символы истинной любви напоминают окончание романа о Тристане и<br />
Изольде, когда на их могилах вырастают деревья, которые тянутся друг к<br />
другу и сплетаются.<br />
У позднего романтизма есть убеждение в изначальной дисгармонии<br />
между человеком и природой, поскольку, чем активнее вторгается в жизнь<br />
людей дух стихии, тем сильнее вопреки нему действуют законы<br />
человеческого сердца: когда по вине Кюлеборна Бертальда из блистательной<br />
дочери герцога превращается в простую рыбачку, а потом попадает в<br />
опасность, пытаясь бежать от Хульдбранда, в сердце рыцаря возникает<br />
желание защитить ее, которое затем перерастает в любовь. Любовь<br />
Хульдбранда и Бертальды – своего рода союз против злых сил природы.<br />
Однако в «Ундине» просматривается и другая тенденция –<br />
«вписанность» человеческой судьбы в природу. Природа постоянно<br />
сопутствует чувствам и поступкам героев. Можно провести параллель между<br />
любовью Ундины и разбушевавшейся стихией, которой рано или поздно<br />
придет на мену затишье и вместе с ним – смирение. Кроме того, всякая<br />
стихия неизбежно приводит к катастрофе.<br />
Дух не находит, по мнению романтиков, адекватного воплощения в<br />
своей предметности, а потому природные явления обретают символическое<br />
значение.<br />
Символ – многообразный образ, включающий в спектр своих значений<br />
помимо прямого, непосредственно данного предметного, иные глубинные<br />
смыслы, слитые с ним воедино.<br />
Образ-архетип заключает в себе наиболее устойчивые вездесущие<br />
«схемы» или «формулы» человеческого воображения, проявляются как в<br />
мифологии, так и в искусстве на всех стадиях его исторического развития (в<br />
архаике, классике, искусстве современности) [Литературный<br />
энциклопедический словарь 1987: 254].<br />
В повести можно выделить множество архетипичных образовсимволов,<br />
например» Лес, Остров, Вода, Женщина, Ундина. Остановимся на<br />
образе - Ундины (уместно условно назвать это образ как Дева Вод, делая,<br />
таким образом, акцент на присутствие на нем двух его главных компонентов<br />
197
– женского начала и стихии воды), который может быть рассмотреть как<br />
слияние двух других архетипичных образов – Воды и Женщины.<br />
Стихия воды играет во всех мировых культурах ключевую роль.<br />
Феномен стихии воды заключается, однако, в том, что она вызывает<br />
неоднозначные ассоциации: она может нести смерть, но без нее нет и жизни;<br />
она несет в себе созидательное начал, но в ней заключена и огромная<br />
разрушительная сила. Вода связывается с двумя противоположными<br />
началами: жизнь и смерть. Живительная сила воды знакома нам еще с<br />
колыбели по русским народным сказкам. Также в воде заключается и<br />
смертельная опасность. Ее мистическое очарование привлекает человека,<br />
который пытается приблизиться к разгадке тайны стихии.<br />
В литературе неоднократно делались попытки персонифицировать<br />
стихию воды. Чаще всего дух вод представляет перед нами в женском образе.<br />
Ундина – персонаж европейской средневековой мифологии (сходные<br />
персонажи в европейской мифологии: нимфы, сирены, наяды, мелюзины,<br />
русалки). Уместно вспомнить и «коварную» Лорелею – также являющуюся<br />
олицетворением стихии воды в женском образе. Однако в Ундине, лишь<br />
чистота, доброта и женственность, и в отличие от Лорелеи, нет рокового<br />
очарования. Убивая Хульдбранда, она сама испытывает боль, ею движет не<br />
ревность, она не мстит за обманутую любовь, а лишь выполняет свой долг.<br />
В повести вода наряду с образами Ундины и Кюлеборна<br />
непосредственно представлена в связанных с мотивом воды реалиях, озеро,<br />
на берегу которого находится хижина рыбака («Поросшая сочной зеленой<br />
травой узкая коса вдавалась в большое озеро, ласково прильнув к прозрачной<br />
светло-голубой воде, а волны влюблено простирали объятия навстречу<br />
цветущему лугу, колышущимся травами свежей зелени деревьев» [Фуке<br />
1990: 7]), роковой колодец, Рейн, на котором Хульдбранд утратил навсегда<br />
Ундину, однако они скорее как значимые «декорации» повести.<br />
Ундина необыкновенна в том, что соединяет в себе два<br />
противостоящих начала: стихийное и человеческое, объединяет в себе<br />
признаки двух миров, двух форм бытия – мира элементарных духов и мира<br />
человека. Ундина символизирует и стремление перешагнуть границу между<br />
этими мирами.<br />
Судьба Ундины драматична – она выполняет миссию, возложенную на<br />
нее стихией, и страдает, как страдает человек. Ундина символизирует, таким<br />
образом, и противопоставление между добром и злом, между жизнью и<br />
смертью.<br />
В повести Ундине противопоставлен Бертальда, воплощающая<br />
куртуазное общество. Ундина представляет жертвенную, чистую любовь,<br />
отношения между Хульбрандом и Бертальдом воспроизводят любовь –<br />
«служение». В духе традиционной героини рыцарской эпохи Бертальда –<br />
надменная и своенравная. Она посылает рыцаря ради прихоти в<br />
заколдованный лес узнать, что там таится, обещая даровать залог своей<br />
милости – перчатку со своей руки. Такой ее поступок – словно вызов самой<br />
природе. И природа не остается в долгу, лес приводит рыцаря к Ундине, и он<br />
198
сразу ощущает разницу между «служением» и подлинной любовью. «Гнать<br />
прочь от себя того, кого любишь, да еще в такой лес, о котором ходит худая<br />
слава! Уж от меня-то этот лес и все его тайны не дождались бы ничего<br />
подобного!» [Фуке 1990: 24] – возмущается Ундина.<br />
Одна из самых значительных проблем повести – проблема<br />
обреченности необыкновенной натуры, оказавшейся среди заурядных людей<br />
и страдающей оттого, что она одинока по причине своей исключительности.<br />
И эта исключительность, отраженная в ее особенном происхождении, однако<br />
скрывает в первую очередь ее исключительность и противопоставленность<br />
другим в духовном плане.<br />
За сказочной аллегорией в повести просматривается жизненная<br />
ситуация, история драматических отношений между тремя абсолютно<br />
разными людьми, носящая вневременной характер. Ундина не может быть<br />
счастлива среди людей.<br />
Различие женского и мужского поведения в любовном конфликте<br />
может быть рассмотрено в психологическом ключе. Ундина полностью<br />
отдается своему чувству, в ущерб своему счастью, но иначе любить она и не<br />
умеет. Ее жертвы и преданность, однако, не приводят к взаимности, скорее,<br />
наоборот: Хульдбранд лишь по-мужски эгоистично принимает эти жертвы,<br />
но не отдает ничего взамен. Но такова система его взглядов и ценностей, он<br />
лишь поступает по своей сути.<br />
Композиция повести соответствует развитию сюжетной линии<br />
отношений главных героев от первой встречи до посмертного воссоединения,<br />
а также и развитие их характеров. Первые главы повести посвящены встрече<br />
главных героев (экспозиция, завязка); в них находит отражение и их<br />
предыстория.<br />
Переломным моментом в сюжете и в развитии, прежде всего образа<br />
Ундины является эпизод свадьбы. Ундина обретает человеческую душу,<br />
человеческую способность любить, но вместе с ней – человеческое<br />
страдание. И если до этого ее можно было охарактеризовать как своенравную<br />
и легкомысленную: «Она никак не может отвыкнуть от ребяческих замашек<br />
но сердце у нее доброе – это уж верно вам говорю!» [Фуке 1990: 10];<br />
«Ундина в сердцах вскочила со своей скамеечки, уперла в бока красивые<br />
руки и воскликнула» [Фуке 1990: 12], то после свадьбы она оказывается похристиански<br />
покорной: «Такой она оставалась весь день: тихой,<br />
приветливой, и внимательной, доброй хозяюшкой и вместе с тем нежным,<br />
стыдливо целомудренным созданием» [Фуке 1990: 44–45].<br />
Дальнейшее развитие действия связано с развитием чувств главных<br />
героев. Преданность любви Ундины растет, тогда, как Хульдбранд все<br />
больше ею тяготится. Любовь главных героев можно образно представить в<br />
виде «сосуда», в котором заключены два вещества. И в чем больше<br />
количество одного из них, тем меньше в «сосуде любви» остается для<br />
другого. Любовь Ундины настолько велика, что вполне могла бы заполнить<br />
весь «сосуд» («уж слишком сильно я тебя люблю» [Фуке 1990: 46]); в начале<br />
199
повести ее любовь была вызвана в первую очередь ей стихии – на земле, а не<br />
в воде, тогда она принадлежала, прежде всего, миру духов, а не миру людей.<br />
Список литературы<br />
Гегель Г.В.Ф. Эстетика: В 4 т. М., 1969. Т.2.<br />
Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук: В 3 т. Л., 1977. Т.3.<br />
Гегель Г.В.Ф. Наука логики. М.: Изд-во «Мысль», 1999.<br />
Гейне Г. Сборник сочинений: В 10 т. М., 1958. Т.6.<br />
Фридрих Де Ла Мотт Фуке. Ундина. М.: «Наука», 1990. (Серия<br />
«Литературные памятники»)<br />
Шеллинг Ф.В.Й. Бруно или о божественном и природном начале вещей<br />
// Шеллинг Ф.В.Й. Соч. в 2 т.: пер. с нем. Т.1 / сост., ред., авт. вступ. ст.<br />
А.В.Гулыга. М.: «Мысль», 1897.<br />
И.Липатникова, Н.А.Петрова (Пермь)<br />
ПРОСТРАНСТВО ВЕНЕЦИИ В ЛИРИКЕ ИОСИФА БРОДСКОГО<br />
Понятие «венецианского текста» предполагает определенное<br />
внутреннее единство посвященных ему произведений, которое реализуется в<br />
однородности описаний, повторяемости ключевых понятий и определенной<br />
общности их смыслового наполнения.<br />
Венецианская тема вошла в мировую литературу в эпоху романтизма.<br />
Поэты-романтики ассоциировали город на воде с бушующими страстями,<br />
ощущением безграничной свободы. В литературе серебряного века тонущая<br />
Венеция появляется как апокалептический символ умирающей красоты.<br />
Тематическая основа венецианской поэзии Серебряного века – смерть и<br />
красота, смерть красоты, красота смерти.<br />
Во второй половине XX в. литературную традицию поэтического<br />
изображения Венеции подхватывает Иосиф Бродский. Во многом следуя<br />
сложившимся культурным представлениям о городе, он предлагает иное<br />
осмысление его пространства. Венецианская лирика Бродского включает в<br />
себя шесть поэтических произведений: «Лагуна» (1973), «Венецианские<br />
строфы, I-II» (1982), «В Италии» (1985), «Посвящается Джироламо<br />
Марчелло» (1988), «Лидо» (1989), «С натуры» (1995).<br />
Превалирующее настроение первого венецианского стихотворения<br />
Бродского «Лагуна» – отчаяние. Ни эстетического созерцания, ни<br />
элегического восхищения пространством Венеции, главное свойство<br />
которого – красота. Венеция – корабль, погружающийся в волны морского<br />
потока, «тонущий город, где твердый разум внезапно становится мертвым<br />
глазом» [Бродский 2005: 174]. Погружаясь в венецианские пучины,<br />
лирический герой показывает бесовскому воинству «итальянский салют» –<br />
«жест получим, похожий на молот в серпе – и как черт Солохе, храбро<br />
покажем его эпохе, принявшей образ дурного сна» [Бродский 2005: 175].<br />
Соответственно, «Лагуна» – не столько венецианское, сколько<br />
© И.Липатникова, Н.А.Петрова, 2007<br />
200
изгнанническое произведение, исполненное агрессией по отношению к<br />
системе, обрекшей Поэта на эмиграцию. Пространство Венеции окрашивает<br />
атмосфера обиды, отчаяния, одиночества. Лирический герой – изгнанник,<br />
ретроспективный механизм, мысли которого обращены к Родине. В<br />
венецианском пространстве он пассивен, он вне города – «совершенный<br />
никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына» [Бродский 2005:<br />
173].<br />
Через девять лет Бродский вновь пишет о Венеции. «Венецианские<br />
строфы», датируемые 1982-м годом, стали, пожалуй, самыми известными<br />
стихами Иосифа Бродского о Венеции. Они являются наиболее<br />
последовательным осмыслением венецианской жизни, которая, по-прежнему,<br />
не включает в себя лирического героя. Он появляется лишь однажды, в<br />
заключительной строфе:<br />
Я пишу эти строки, сидя на белом стуле<br />
под открытым небом, зимой, в одном<br />
пиджаке, поддав, раздвигая скулы<br />
фразами на родном.<br />
[Бродский 2005: 313]<br />
Тон отстранения станет лейтмотивным в поздней лирике Бродского.<br />
Стоит отметить и отсутствие в «Венецианских строфах» ранних<br />
апокалептических настроений. На смену им приходит эстетическое<br />
созерцание, умение находить в красоте ответы на крайние вопросы бытия.<br />
«Вся Венеция – произведение искусства, там особенно отчетливо понимаешь,<br />
что созданное руками человека может быть намного прекраснее самого<br />
человека» [Волков 2000: 211].<br />
Еще через три года Бродский пишет очередной венецианский шедевр<br />
«В Италии». Несмотря на время, частично примиряющее поэта с<br />
обстоятельствами, сохраняется интонация отрицания – «больше нету в<br />
живых», «нет ничего понятней», «нельзя его больше любить», – которая<br />
свидетельствует о депрессивном, надрывном состоянии лирического героя.<br />
Пространство Венеции так и не преодолевает сакральную границу<br />
«свой – чужой», до конца оставаясь воплощением абсолютной гармонии на<br />
чужой земле. Венецианские выкрики типа «гад! уйди!» звучат на чужом для<br />
поэта наречьи. Доминантным настроением лирического героя вновь<br />
становится одиночество:<br />
Человек, дожив до того момента, когда нельзя<br />
его больше любить, брезгуя плыть противу<br />
бешеного теченья, прячется в перспективу.<br />
[Бродский 2005: 325]<br />
На смену эмоциональной агрессивной открытости ранней лирики<br />
приходит готовность стоически принять трагичность бытия.<br />
Мотив одиночества является ключевым и в следующем венецианском<br />
стихотворении Бродского «Посвящается Джироламо Марчелло». Однако<br />
принципиально новым по сравнению с ранней венецианской лирикой<br />
становится расширение временных рамок, движение от прошлого к<br />
201
будущему. Однако движение вперед на поверку оказывается движением по<br />
кругу. Ведь будущее сливается с настоящим: «Я мог, казалось бы,<br />
догадаться, что будущее, увы, уже настало…» [http://www.worldart.ru/lyric/lyric.php?id=7856]<br />
Срастание будущего с настоящим является<br />
прямым отрицанием будущего, причина та же – одиночество лирического<br />
героя: «…когда человек один, он в будущем. Когда человек несчастен, он в<br />
будущем…» [http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=7856].<br />
Душевное состояние лирического героя точно характеризуется<br />
каскадом метафорических образов, выстраиваемый Бродским в очередном<br />
венецианском шедевре – «Лидо»: «стоптанный полуботинок, который,<br />
вздохнув, разули»; «открытка, приколотая к закату»; «пустыня Средиземного<br />
моря» [http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=7844]. Пространство в<br />
«Лидо», как и в «Лагуне», концентрируется вокруг мифологемы воды.<br />
Однако в «Лагуне» лирический герой «захлебывался в плеске зеркал»,<br />
гондолу «било о гнилые сваи» [Бродский 2005: 174], то есть вода несла<br />
семантику гибели. Сейчас же поэт ставит её в центр философских<br />
размышлений, сближает внутренний поэтический ритм с мерно<br />
раздающимся шумом волн, плывет для того,<br />
Чтоб сесть там за круглый столик с какой-нибудь ненаглядной<br />
местных кровей под цветной гирляндой<br />
и слушать, как в южном небе над флагом морской купальни<br />
шелестят, точно пальцы, мусоля банкноты, пальмы.<br />
[http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=7844]<br />
Наконец, последнее венецианское произведение Бродского «С натуры»<br />
вбирает в себя все предшествующие ему поэтические образы. Однако при<br />
сохранении ключевых мотивов модифицируется самосознание лирического<br />
героя. «Совершенный никто» обретает для себя «переулок земного рая». В<br />
последнем венецианском произведении перед читателем – идиллический<br />
пейзаж размеренного, тихого городка, покой почти посмертного<br />
существования. Мотив трагического одиночества утрачивает агрессию,<br />
приобретает в «последних лучах заката» смирение, лирический герой отныне<br />
«погружен в лицезренье».<br />
Таким образом, Венеция – воплощение красоты, гармонии в лирике<br />
Бродского. Это пространство, на фоне которого он мечтал выстрелить себе в<br />
висок. Однако «я» лирического героя в венецианской лирике практически<br />
отсутствует. Поэт ощущает себя вне пространства итальянского города,<br />
остается отчужденным и безучастным зрителем бурной венецианской жизни.<br />
Венецианская лирика Бродского – влюбленный, но отстраненный взгляд на<br />
пространство тонущего города.<br />
Список литературы<br />
Бродский И.А. Часть речи: Избранные стихотворения. СПб., 2005.<br />
Волков С.М. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2000.<br />
http://www.world-art.ru/people.php?id=34560<br />
202
Ю.Лыкова, О.Б.Каневская (Украина, Кривой Рог)<br />
ФУНКЦИОНИРОВАНИЕ КОМПОНЕНТОВ<br />
ЛЕКСИКО-СЕМАНТИЧЕСКОГО ПОЛЯ «ЧУВСТВО»<br />
В ПОЭТИЧЕСКОЙ РЕЧИ Ю.ШЕВЧУКА<br />
«В языке все направлено на осуществление коммуникации, единицей<br />
которой является текст, поэтому все языковые реалии обретают свой<br />
подлинный смысл только в тексте» [Попова 2002: 73]. Поэтому актуальной<br />
проблемой современной филологической науки является исследования,<br />
посвященные языку художественных произведений. Анализ поэтических<br />
текстов с точки зрения функционирования языковых средств дает более<br />
полное представление о жизни слова в языке и речи, позволяет более глубоко<br />
осмыслить идейно-художественное содержание произведения,<br />
интерпретировать его. А в основе анализа стоит человек (и все, что связано с<br />
ним) – центр, через который проходят координаты, определяющие предмет,<br />
задачи, методы, ценностные ориентации исследования. Общеизвестно, что<br />
лирика – это особый способ художественного мышления и осмысления<br />
жизни. Ее определяют как «выражение сокровенных переживаний и в<br />
искусстве, и в повседневной жизни» [Энциклопедия 1988: 134]. В<br />
лирическом произведении выражаются чувства, эмоции, личные<br />
переживания поэта, отражается его лирическое «Я». Поэтому глубокий<br />
анализ лирического произведения невозможен без проникновения в его<br />
языковую ткань, без исследования языковых средств, отражающих чувства и<br />
эмоции художника слова.<br />
Возникший в последние годы интерес к рок-культуре, как к особому<br />
культурному пласту, подтолкнул некоторых исследователей (психологов,<br />
социологов) к изучению составляющих ее компонентов: рок-музыки, роктеатра<br />
и др. Многие журналисты, занимающиеся современной молодежной<br />
культурой, обратили свое внимание и на рок-поэзию, ими были сделаны<br />
первые шаги, направленные на изучение текстов рок-песен (например,<br />
И.Смирнов, А.Кузнецов), но научных работ (литературоведческих,<br />
лингвистических) по исследованию рок-поэзии пока недостаточно. Таким<br />
образом, рок-поэзия на сегодня является одним из наиболее востребованных<br />
видов искусства, т.к. имеет в своих ресурсах средства для выражения<br />
различных сторон экстралингвистической реальности, в частности, чувств и<br />
эмоций.<br />
Характерной чертой русскоязычного рока, предельно связанного с роккультурой,<br />
является особое внимание к слову. Недаром рок-бард Александр<br />
Башлачев в одной из своих песен сказал: «И дар русской речи сберечь!». По<br />
словам А.Дидурова, настоящую рок-поэзию отличает совершенно<br />
неконтролируемый интеллектуальный и эмоциональный «выброс»,<br />
неповторимость стилистики и интонации, честность и искренность, как<br />
основные составляющие энергии текста [Золотое десятилетие 1992: 5].<br />
© Ю.Лыкова, О.Б.Каневская, 2007<br />
203
Цель данного исследования – выявить особенности функционирования<br />
компонентов лексико-семантического поля «чувство» в поэтической речи<br />
Ю.Шевчука. Так как чувство человека относится к сфере духовной,<br />
внутренней, оно невидимо и неосязаемо, практически невозможно дать ему<br />
определения, классификацию и четкие границы, стандартно определить<br />
характер воздействия на человека. Тем не менее, чувство является объектом<br />
изучения многих наук: философии, психологии, педагогики,<br />
психолингвистики и т.д. Однако все чувства, переживаемые человеком,<br />
находят свое отражение в языке, воплощаются в нем в виде конкретных слов,<br />
а впоследствии вступают в синтагматические и парадигматические<br />
отношения, формирующие лексико-семантическое (далее – ЛСП) «чувство».<br />
Анализ произведений Ю.Шевчука позволил выделить характерные<br />
чувства (см. классификацию эмоций по субъективной ценности<br />
Б.И.Додонова [Скрипченко 2005: 257]), которые переживает лирический<br />
герой, а также лексические единицы, выражающие сложные эмоции,<br />
наиболее частотные в его поэтическом словаре.<br />
1. Альтруистические эмоции (тревога, жалость, любовь, доброта).<br />
ТРЕВОГА: Не так уж много нужно нам,// Чтоб не будила по ночам //<br />
Уснувший мир зловещая тревога (Привет М, 83). ЖАЛОСТЬ: Смотрю на<br />
женщину, которая со мной // Вчера пришла и до утра осталась.// В ее глазах<br />
ко мне любовь и жалость,// А у меня душа - хоть в мир иной (Понедельник,<br />
84) (жалость – контекстуальный синонимом любви); Стонет и пьет<br />
одноглазая рожа,// Жалко скребется в затылки прохожих // Бледных<br />
потомков накуренных грез (Суббота, 88). БЕЗЖАЛОСТНОСТЬ (антоним<br />
жалости): Я поднимался выше облаков,// Я убивал безжалостно злодеев (За<br />
пятьдесят копеек, 82). ЛЮБОВЬ (у поэта – гуманное отношение к кому- или<br />
чему-либо): И что мы можем, можем быть,// Еще, конечно же, любить,//<br />
Приятель, выбрось камень свой,// Наполним небо добротой (Наполним небо<br />
добротой, 86) (здесь любовь – неотъемлемой часть правильной жизни); Мне<br />
страна ворковала о сыновей любви,//Вытирая платочком сухие глаза<br />
(Пластун, 91). Не так уж плохо все, малыш,// Когда ты рядом мирно спишь,//<br />
Любимым снам счастливо улыбаясь (Привет М, 83) (общая эмоциональная и<br />
смысловая нагрузка этой фразы позволяет соотнести значение слова<br />
«любимый» со значением слова «светлый, спокойный»); Как мы едем?!//<br />
Что мы видим?!// Что мы любим?! (Мальчик-слепой, 91); Наше время<br />
скорбит в телефонах доверия,// Любит в отделах знакомств (Время, 85); Не<br />
хрипи, старичок, о любви,// Нам известно, чем ты поешь (Перестроище, 91).<br />
Кого любить и бояться,// шепча, подскажут они (Живу в назойливом мире,<br />
83) (алогизм); Я часто не верю, что на небесах// Нашей любовью архангелы<br />
правят (Фома, 89); Каменеющий мир, окольцованный быт,// Быть может,<br />
только любовь сможет всем нам помочь остаться людьми (Дом, 85); Сталь<br />
ненавидит дерево, // Дерево ненавидит землю,// Земля ненавидит воду,//<br />
Вода ненавидит небо,// А небо любит всех нас (Мне снилось, 03).<br />
Подчеркнем, что главным чувством, которое выражается в произведениях<br />
Юрия Шевчука, которым они проникнуты, является любовь: Прекрасная<br />
204
любовь, там ждут тебя живые.// Позволь себя увидеть тем, кого ведут на<br />
смерть.// Там по уши в грязи, но все же не слепые.// Дай разум и свободу, дай<br />
чувствам не истлеть (Прекрасная любовь, 95). Поэтому наиболее<br />
частотным в поэтическом словаре становится слово любовь и его<br />
производные: любить, любимый. Поэт пишет о любви к родине, к женщине,<br />
к другу, к матери, к сыну, к музыке и т.д.<br />
ДОБРО, ДОБРОТА: Я – память без добра (Церковь, 88); Революция,<br />
ты научила нас// Верить в несправедливость добра (Революция, 88); Наши<br />
души не в силах сидеть на диете,// Мы кормим их до тошноты, // И верим,<br />
что в каждом живом человеке// Наберем на стакан доброты (Время, 85);<br />
Язык разноцветущий, речив добротою,// Скоро связан будет вечной<br />
немотою (Псалом, 85); И зло на заливном коне взмахнуло шашкою. // Добро,<br />
оно всегда без кулаков, трясло культяшками (Правда на правду, 93).<br />
2. Коммуникативные эмоции (верность, понимание, дружба). Этот<br />
тип эмоций находит выражение у Шевчука с достаточной частотой.<br />
ВЕРНОСТЬ: Читает балет о кошмарной любви и прекрасной измене, //<br />
Танцует стихи о коварстве героев и верности крыс (Актриса весна, 87)<br />
(антитеза: Коварство героев – верность крыс); Что такое осень? Это<br />
камни, Верность над чернеющей Невою (Осень, 83). ДРУЖБА: А я не хочу о<br />
дружбе вам петь,// Нечасто за друга готовы на смерть (Игра, 82); Я не<br />
расстрелян, я не в тюрьме,// Хотя это желают мне,// Друг мой лучший,<br />
доброволец, судья, мещанин, я хочу тебя (Поэт, 85) (здесь слово друг<br />
употребляется в переносном значении и семантически равно слову враг); О,<br />
как ничтожны ты и я// Перед нависшею грозой.// И живы мы, пока друзья//<br />
Стоят за нас, стоят стеной (Наполним небо добротой, 84) (друзья – символ<br />
спасения); Не так уж страшно умирать,// Когда вокруг друзья и мать,//<br />
Любовь поможет вынести страданья (Привет М, 82) (любовь и дружба –<br />
самые важные для человека чувства, они неразрывно связаны между собой,<br />
являются ценностным ориентиром для лирического героя). ПОНИМАНИЕ и<br />
НЕПОНИМАНИЕ: Наш бог всегда всех нас поймет,// Грехи отпустит, боль<br />
возьмет (Наполним небо добротой, 84) (понимание – неотъемлемое свойство<br />
божественной сущности); Мы бьемся насмерть во вторник за среду,// Но не<br />
понимаем уже четверга (Революция, 88); Потерялся я среди этих строев,//<br />
Да ничего не пойму, хоть тресни (Российское танго, 93).<br />
В этой ЛС подгруппе выделяются также лексические единицы, которые<br />
называют их астенические разновидности: ОДИНОЧЕСТВО, ВРАЖДА,<br />
РАВНОДУШИЕ и БЕЗРАЗЛИЧИЕ: Равнодушие лечит тех, чья душа не<br />
болит (Styx, 92) (олицетворение); Безразличные грезы, прощаясь одна за<br />
другой,// Улетают, навечно покинув еще одного (Я получил эту роль, 84); В<br />
эту белую ночь…// Твои люди, шаги, как враги (Белая ночь, 93); Если твой<br />
враг никогда не узнает,// Кто его самый отъявленный враг, …То все хорошо!<br />
(Все хорошо, 83); Одиночество спит у меня на прохладной груди (Postинтеллигент,<br />
87) (метафора); А над Невским в глазок наблюдает тюрьма,//<br />
Состоящая из одиноких мужчин (Ленинград, 86); Как пошляк на смешной<br />
презентации// Поднимаю // Тост // За одиночество (Как еврей, в третьем<br />
205
рейхе каменном, 95); Когда облака ниже колен,// Когда на зубах куски<br />
языка,// Когда национальность голосует за кровь, Когда одиночество<br />
выжмет дотла (Предчувствие гражданской войны, 88); В суете наступает<br />
совсем одинокая ночь.// Лезут мысли о третьем конце и уже не до сна (Я<br />
получил эту роль, 84); Ползу по столбам безразличных вождей,// Ползу,<br />
разгребая дерьмо их идей (Предчувствие гражданской войны, 88); Ей не<br />
нужны // Влюбленные поэты, // Их равнодушно слушает она (К чему реке…,<br />
80).<br />
3. Глорические эмоции (эгоизм, престиж, каприз, хвастовство, честь).<br />
ПРЕСТИЖ: Я электрический стул – слишком долго не посидишь,// Я<br />
вселенной вчера между глаз звезданул,// Подняв свой земной престиж (Поэт,<br />
85) (о престиже говорится в земных масштабах); И хочется бедным в<br />
Майами или Париж. Сан-Ремо, Флорида – о, да, о, это престиж (Мажоры,<br />
85). КАПРИЗ: Папаша попросит весь зал кричать ему «Бис!»//, Папаша<br />
исполнит любой сыночкин каприз! (Мажоры, 85) (каприз как свойство слабой<br />
и эгоистичной личности); Сколько перьев с неба падает вниз,// Сколько душ<br />
не спит у костра,// Кто разжег твой легкий каприз,// Закон или просто<br />
игра? (Он, 97). ХВАСТОВСТВО: Эй, малыш, не стреляй и не хвастай<br />
другим,// Что без промаха бьешь по мишеням живым (Не стреляй, 81).<br />
ЧЕСТЬ: Я чествую вас, сыновья дипломатов, юристов, министров и<br />
профессоров (Мажоры, 85) (ирон.); Аплодисменты, на сцене – Время!// А в<br />
зале ухе негде сесть,// Родная, это не овации трели,// Это рвутся сердца в<br />
его честь! (Время, 85).<br />
4. Эстетические эмоции (потребность в красоте, чувство светлой<br />
грусти, чувство родного, чувство наслаждение звуками). КРАСОТА:<br />
Красота, ты здесь, родная, недоступна, нелегка, за тобою наблюдаем,<br />
похмеляясь у ларька,// Ты спасешь нас, точно знаю! Я твой враг, твоя еда!//<br />
Красота не исчезает, лишь уходит иногда! (Ларек, 03) (олицетворение); Я<br />
называю плохое дерьмом,// А хорошее – красотой (Поэт, 85) (антитеза).<br />
СВЕТЛАЯ ГРУСТЬ: Время начала рок-н-ролла ушло!// Осталась прическа да<br />
светлая грусть (Styx, 93). ЧУВСТВО РОДНОГО: Еду я на родину, пусть<br />
кричат «Уродина!»,// А она нам нравится – Спящая красавица… (Родина,<br />
89); Эх, железная дорога,// Расписные поезда.// У родимого порога//<br />
Отказали тормоза (Дорожная, 85). ЧУВСТВО НАСЛАЖДЕНИЯ<br />
ЗВУКАМИ: Или услышать и// Подарить миру музыку?! (Мальчик-слепой,<br />
91); Мелодия цветов, затерянных вначале,// Я слышу эти ноты, похожие<br />
на сон (Прекрасная любовь, 95) (метафора; сравнение).<br />
5. Романтические эмоции (чувство свободы, героизм, мечта, страх).<br />
СВОБОДА: Жрите бесплатно, царечки природы, мысли, идеи, все то, чем я<br />
жил,// Рвите беззубыми ртами свободу, вонзившуюся вам между жил<br />
(Террорист, 98). Ты жаждешь свободы, ты пьешь, ты ползешь за ней<br />
вслед,// Ты тоскуешь, родимый, но не ведаешь, как эта баба страшна! (Postинтеллигент,<br />
87); Я расставил людей посвободней,// И чтоб всем все<br />
хватило (Я остановил время, 89). МЕЧТА: Две мечты да печали стакан//<br />
Мы, воскреснув, допили до дна (Это все, 94); И случилось однажды, о чем<br />
206
так мечтал.// Он в горячую точку планеты попал (Не стреляй, 81).<br />
ГЕРОИЗМ: Пропечатали буквами наши песни,// Понашили из трусов героев<br />
(Российское танго, 94) (ирон.); У нас есть все, свои герои,// В любом подъезде<br />
разольют (Мы из Уфы, 85) (ирон.); Если всегда аккуратно подстрижен,// В<br />
каждой поэме – красивый финал,// В каждой компании смел и подвижен,//<br />
Лишнего, кстати, совсем не болтал!// То все хорошо! (Все хорошо, 83)<br />
(ирон.); Вчера – свиреп, силен и очень смел, // Сегодня – тих, спокоен, даже<br />
мрачен (Понедельник, 84). СТРАХ: Глаза кота// И больше ничего… Бельмо<br />
на левом,// В правом страх и ярость (Твой взгляд, 83); Ты – клочок мягкой<br />
ваты в ушах, ты – здоровый оскопленный пень,// У тебя мой крик вызывает<br />
страх, // Как и будущий Судный день (Поэт, 85).<br />
6. Гедонические эмоции (наслаждение, веселье, беззаботность,<br />
теплота, покой). ВЕСЕЛЬЕ: Грянул майский гром,// И веселье бурною,<br />
щемящею волной// Окатило… Эй, вставай-ка, и попрыгай вслед за мной<br />
(Дождь, 82). ТЕПЛО, ТЕПЛОТА: У тебя поют, у меня – луна,// У тебя<br />
тепло, у меня – к нулю (У тебя есть сын, 92); Что светит нам завтра, что<br />
греет сейчас (Ни шагу назад!, 85); Мальчик-слепой,// Задающий обычные//<br />
Детства вопросы…//Бабушке, дремлющей// Блоком тепла (Мальчик-слепой,<br />
91); А за Невским в глазок// Наблюдает тюрьма,// Состоящая из// Одиноких<br />
мужчин,// Не нашедших причин// Дарового тепла (Ленинград, 86); Где ты и<br />
я под простой, да нескошенной крышей,// Ищем в друг друге тепло (Ветер,<br />
93). ПОКОЙ: Он зашипел, как может только старость,// Когда она,<br />
отрекшись от всего, // Имеет лишь изодранный покой (Твой взгляд…, 83);<br />
Вы тоже пыхтели, но загнаны в круг,// Разбавляя портвейном покой<br />
(Дохлая собака, 85). БЕЗМЯТЕЖНОСТЬ, УДОВОЛЬСТВИЕ: Наше время<br />
сулит безмятежную старость,// Кефир и телеорай.// И все в кайф (Время,<br />
85).<br />
7. Акизитивные эмоции: АЛЧНОСТЬ, ЖАДНОСТЬ: Рукою твердой<br />
превратил всех алчных богачей// В прекрасных молодых парней, поэтов и<br />
врачей (Инопланетянин, 82) (алчность – чувство, не свойственное поэтам и<br />
духовно богатым людям); За мною жадно наблюдал из-за кулис один<br />
большой компромисс (Компромисс, 82) (свойство жадности посредством<br />
метафоры придается абстрактным понятиям; компромисс выступает чем-то<br />
жадным и всепоглощающим).<br />
8. Гностические эмоции (стремление что-то познать, понять,<br />
удивление, непонимание, сомнение). СОМНЕНИЕ: Прочь вчерашние<br />
сомненья,// Прочь неудачи черных дней,// Только не ищите в тихом омуте<br />
спасенья,// И тогда окажетесь сильней (Привет М, 83); Посмотри веселей,<br />
мы искусству, без сомнений, прорубим русло (Поэт, 85); Я долго мучался в<br />
сомнениях тогда,// Шептал себе, что, может, это не беда (Компромисс,<br />
83) (сомнение – ‘нечто зловещее’, ‘то, что может доставить страдание’); Я<br />
молился ему и просил об одном:// «Отжени от меня ты сомненье и страх,//<br />
Сохрани и спаси этот дом (Четыре окна, 94) (семантическое наращение –<br />
‘страх’); Как легко верить в то, что нам с детства долбят,// Сомневаться в<br />
чем-либо лень (Дохлая собака, 85). ЗНАНИЕ и СТРЕМЛЕНИЕ к нему –<br />
207
звенья одной цепи – познания добра: Я - память без добра, я - знанье без<br />
стремленья, // Остывшая звезда пропавших поколений (Церковь, 88); Ты<br />
так прекрасна, а я жаждал ответа, // Сколько печали несет это знанье<br />
(Поэт, 01). ПОНИМАНИЕ: Ты боишься всего, что не можешь понять, //<br />
Для тебя лишь вечно вчера (Поэт, 85).<br />
Таким образом, песни Юрия Шевчука содержат в себе широкий спектр<br />
выражения чувств и эмоций; в основе лирических произведений –<br />
художественно оформленная, эстетически выраженная передача всего<br />
прочувствованного и осмысленного. Для лирического героя произведений<br />
Ю.Шевчука характерно проявление эстетических, коммуникативных,<br />
романтических, альтруистических эмоций. Поэтому в его поэтическом<br />
словаре частотны слова, выражающие их: любовь, дружба, доброта,<br />
стремление, одиночество и др. Компоненты исследуемого лексикосемантического<br />
поля, функционируя в поэтическом тексте, приобретают<br />
дополнительные смысловые оттенки. Используя различные тропы, Шевчук<br />
открывает перед нами неожиданные языковые ассоциативные связи и<br />
подталкивает тем самым к более глубокому осмыслению или даже<br />
переосмыслению многих понятий, в том числе и чувств.<br />
Список литературы<br />
Золотое десятилетие рок-поэзии / Сост. А.Дидуров. М., 1992.<br />
Попова Е.А. Человек как основополагающая величина современного<br />
языкознания // Филолог. науки. М., 2002. №3. С.69–77.<br />
Поэты русского рока: Ю.Шевчук, А.Башлачев, А.Чернецкий,<br />
С.Рыженко, А.Машанин. СПб., 2004.<br />
Скрипченко О., Долинская Л., Огороднийчук З. Общая психология.<br />
Киев, 2005.<br />
Энциклопедический словарь юного литературоведа / Сост.<br />
В.И.Новиков. М., 1988.<br />
Е.Мавликаева, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />
ЖАНРОВЫЕ ОСОБЕННОСТИ В РОМАНЕ Э.Д.БУЛЬВЕР-ЛИТТОНА<br />
«ПЭЛЭМ, ИЛИ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДЖЕНТЕЛЬМЕНА»<br />
Творчество Эдварда Джорджа Бульвер-Литтона (Edward George<br />
Bulwer-Lytton), известного английского политического деятеля, автора<br />
психологических, исторических и уголовных романов и пьес, пришлось на<br />
30-70е гг. XIX в. В прошлом – Французская Революция, промышленный<br />
переворот и луддитские восстания в Англии, а современная писателю<br />
действительность – век «гениев посредственности», осторожных<br />
политических деятелей, господства идеологии и психологии среднего класса.<br />
Бульвер-Литтон был очень восприимчив ко всему лицемерному, что<br />
окружало его в светском обществе, создавая в своих произведениях ряд<br />
характеров, воплощающих его оценку окружающей действительности,<br />
© Е.А.Мавликаева, Б.М.Проскурнин, 2007<br />
208
высмеивающих пороки, лицемерие и искусственность некоторых<br />
нравственных категорий века. В романе «Пэлэм, или Приключения<br />
Джентльмена» («Pelham, or the Adventures of a Gentleman»), написанном в<br />
1828 г., Бульвер-Литтон ярко обрисовывает характеры людей различного<br />
общественного положения, с первых станиц книги намеренно подчеркивая<br />
суетность и тщеславие деградирующего английского дворянства и детально<br />
описывая жизнь опустившихся на самое дно людей низшего сословия.<br />
В 1820-е гг. начинается бурный расцвет жанра романа, к 30-м гг.<br />
ставшего ведущим способом художественного осмысления бурно<br />
меняющейся и многообразной действительности. Роман оказался жанром,<br />
наиболее «приспособленным» к адекватному воплощению многих сторон<br />
жизни, в том числе и за счет способности к синтезу различных романных<br />
модификаций, «специализирующихся» на художественном воспроизведении<br />
тех или иных особенностей реальности. «Пэлэм» – произведение, которое<br />
ярко демонстрирует эти «синтезирующие» возможности романа. В нем автор<br />
использует элементы дендистского (или великосветского), социальнобытового,<br />
уголовного (или «Ньюгейтского») и готического романа.<br />
Попытаемся посмотреть на этот процесс «синтеза» под одной «крышей»<br />
различных жанровых систем.<br />
Э.Д.Бульвер-Литтон – художник переходного периода. На его<br />
творчество во многом повлияло Просвещение, а также литература<br />
предромантическая, сентименталистская, но все же истоки жанровых<br />
элементов и мотивировку их использования следует искать в подходе<br />
Бульвер-Литтона к современной ему действительности. Испытывая влияние<br />
Байрона и романтической школы с ее культом индивидуальной личности,<br />
сконцентрированной на своих страстях и переживаниях, Бульвер-Литтон все<br />
же стремится к воспроизведению реальных жизненных ситуаций, сохраняет<br />
тенденцию к анализу мотивированного обстоятельствами душевного<br />
состояния героев. В романе «Пэлэм», как и во многих других произведениях<br />
писателя, наравне с реалистической отчетливо просматривается влияние<br />
романтической традиции. Генри Пэлэму в романе противопоставлен<br />
Реджиналд Гленвил, герой-романтик, человек с трагическим прошлым,<br />
поглощенный жаждой мщения. Встречу Гленвила и Пэлэма у могилы<br />
любимой девушки Реджиналда, автор описывает в мрачных красках,<br />
подчеркивая отчаяние, ярость и скорбь последнего. «В мгновении ока<br />
Гленвил оттолкнул меня, закрыл лицо руками, издал нечеловеческий стон,<br />
жутко прозвучавший в безмолвии кладбища, – и рухнул наземь у той<br />
могилы, с которой только что поднялся» (с. 64). Бульвер-Литтон использует<br />
элементы поэтики готического романа: выбор места действия неслучаен,<br />
кладбище помогает в создании мрачной атмосферы и передаче душевных<br />
страданий Гленвила. Но при этом писатель широко использует<br />
романтическую иронию. Чувства героя благородны, но все же за счет некоего<br />
преувеличения возникает ощущение пародии на так называемые<br />
нечеловеческие страсти и страдания, изображенные при помощи<br />
романтически заштампованной экспрессивности.<br />
209
Традиции романтического романа, «romance», очевидны в<br />
художественном осмыслении темы любви в произведении, необходимо также<br />
обращаться к романтической традиции. Образ Элен Гленвил играет большую<br />
роль в структуре произведения. Она, столь чуждая неискренности и<br />
великосветскому притворству, – воплощение чистоты и красоты,<br />
существующих вне этого мира.<br />
Героика как элемент романтического в романе определяет ироничное<br />
отношение автора к действительности; нередко ее можно найти в игре героя<br />
с обстоятельствами, его «движении» навстречу опасностям, связанным с<br />
отношениями с представителями низшего сословия. Так, автором часто<br />
используются элементы социально-бытового и уголовного романа при<br />
описании героев, живущих на дне общества, их столкновений с Генри<br />
Пэлэмом. К примеру, мощенник Джоб Джонсон восхищается мужеством<br />
Пэлэма, готового проникнуть в самое сердце преступного мира Лондона, не<br />
страшась опасностей и препятствий. В этой ситуации заметна ирония автора<br />
по отношению к главному герою, известному щеголю и фату, вынужденному<br />
одеть лохмотья и выдавать себя за другого. Определение автором проблемы<br />
преступности и отношения к людям «вне закона» неоднозначно. Выводя на<br />
страницах романа различных представителей городских низов и сталкивая их<br />
с Генри Пэлэмом, он своеобразно «романтизирует» их жизненные истории.<br />
Однако в романе просматривается и критика современной писателю власти,<br />
не предпринимающей никаких попыток помочь людям, которым некуда<br />
стремиться и не во что верить. Использование элементов уголовного романа<br />
в рамках реалистической традиции помогает автору подчеркнуть<br />
бедственное положение представителей низшего класса, описанных в<br />
произведении.<br />
И.Ф.Волков в работе «Творческие методы и художественные системы»<br />
отмечает, что человеческий характер в реалистической системе –<br />
«неповторимый, конкретно-исторический результат индивидуального<br />
общения личности с окружающей ее общественной средой» [Волков 1989:<br />
176]. Пэлэм – центральная и объединяющая фигура в романе, герой<br />
реалистический, прочно «закрепленный» за своим временем и средой. Он –<br />
герой своего времени, полного политических интриг и громких афер. Автор<br />
стремится показать героя с разных сторон, подчеркнуть неоднозначность его<br />
поступков и их мотивацию. По ходу романа мы наблюдаем становление<br />
личности Пэлэма, обретение им истинных ценностей. Бульвер-Литтон часто<br />
играет словами, использует многожанровость как способ раскрытия<br />
персонажа. Использованные им элементы нравоописательного и<br />
дендистского романов помогают в раскрытии образов, передаче картины<br />
общественной жизни XIX столетия. Истоки дендизма были заложены в<br />
древности, оно было вдохновлено античным учением гедонизма. Жанр<br />
дендистского, или великосветского, фешенебельного романа, который<br />
относят к так называемой silver spoon school («школе серебряной ложки»),<br />
ярко проявляется в произведении. Знаменитые изречения Генри Пэлэма об<br />
искусстве одеваться, фальшивые отношения с матерью и отцом, поездка<br />
210
героя в Париж и «раскрытие маски» герцогини Перпиньянской – во всех этих<br />
примерах просматривается ироничное отношение автора к действительности.<br />
В романе видную роль занимает мотив «маски», которую часто<br />
примеряют герои. Бульвер-Литтон повествует от лица Пэлэма: «По прибытии<br />
в Париж, я тотчас решил избрать определенное «амплуа» и строго держаться<br />
его, ибо меня всегда снедало честолюбие и я стремился во всем отличаться от<br />
людского стада… я понял, что выделиться среди мужчин, а следовательно,<br />
очаровывать женщин я легче всего сумею, если буду изображать отчаянного<br />
фата» (с. 73). Пэлэм предстает как небрежный и томный денди, а в поместе<br />
дяди он – искренний и усердный молодой человек; Гленвил берет имя<br />
Уорбертона и меняет внешность, чтобы неузнанным отомстить обидчику;<br />
красота знаменитой герцогини Перпиньянской – лишь маска, скрывающая ее<br />
тщеславие и суетность. Мотив «светской» маски близок дендистскому<br />
роману, автор использует его как способ передачи своего критического<br />
отношения к действительности.<br />
В романе Бульвер-Литтона очевидна критика нарочитой светской<br />
пустопорожности. В «Пэлэме» писатель показывает современное ему<br />
общество «изнутри», открывая заговоры, предательства, лживость<br />
«благородных» людей из высшего света и, несмотря на всю серьезность<br />
ситуации, в которой оказываются герои, главным оружием Бульвер-Литтона<br />
остается ирония.<br />
Мы рассматриваем «Пэлэм» как синтез различных жанровых<br />
модификаций, играющих видную роль в структуре целого романа. В нашем<br />
представлении актуальность работы обусловлена и анализом взаимодействия<br />
жанровых форм в мало известном широкой аудитории романе, и тем, что<br />
проблема синтеза жанров в художественной системе одного литературного<br />
произведения сегодня представляет большой интерес, она находит отклик в<br />
творчестве современных писателей, поскольку ни один жанр, а тем более<br />
роман, не существует в «чистом» виде.<br />
Список литературы<br />
Бульвер-Литтон Э.Д. Пэлэм, или Приключения джентльмена. – М.,<br />
Печатный двор, 1958. – Ссылки на это издание в тексте статьи даны в<br />
круглых скобках.<br />
Волков И.Ф. Творческие методы и художественные системы. – M:<br />
Искусство, 1989.<br />
Н.Назарова, И.М.Удлер (Челябинск)<br />
«ПОВЕСТВОВАНИЕ РАБЫНИ» Х.КРАФТС КАК ПЕРВЫЙ<br />
АФРО-АМЕРИКАНСКИЙ ЖЕНСКИЙ РОМАН:<br />
ТВОРЧЕСКАЯ ЛАБОРАТОРИЯ<br />
Рукопись романа Ханны Крафтс «Повествование рабыни» (The<br />
Bondwoman’s Narrative) была приобретена на аукционе Printed & Manuscript<br />
© Н.Назарова, И.М.Удлер, 2007<br />
211
African-Americana в 2001 г. и опубликована в 2002 г. известным<br />
исследователем афро-американской литературы, профессором Гарвардского<br />
университета Генри Луисом Гейтсом.<br />
Этот роман был написан в середине XIX в., предположительно<br />
темнокожей невольницей, бежавшей из рабства на американский Север.<br />
«Повествование рабыни» не было напечатано ни при жизни автора, ни позже,<br />
в XX веке. Американским исследователям пока не удалось установить<br />
точную дату написания романа, а также личность автора. Ценность этого<br />
произведения для истории афро-американской литературы заключается в<br />
том, что «Повествование рабыни» может оказаться первым романом,<br />
написанным темнокожей женщиной, и более того, первым романом,<br />
написанным бывшей рабыней.<br />
Профессор Г.Л. Гейтс передал рукопись романа в дар Йельскому<br />
университету (США, штат Коннектикут), где сейчас она хранится в<br />
библиотеке редких книг и рукописей Байнеки.<br />
Большой интерес представляет «творческая лаборатория» Х.Крафтс -<br />
авторская правка, зачеркивания и вставки в рукописи. Американские<br />
литературоведы до сих пор не рассматривали исправления в тексте как<br />
отражение эволюции авторского замысла, напряженной творческой работы<br />
писательницы.<br />
Х.Крафтс, по всей видимости, не собиралась печатать свой роман.<br />
Возможно, именно по этой причине рукопись осталась недоработанной.<br />
Изменения, внесенные в текст, преследуют определенные идейнохудожественные<br />
цели, а в ряде случаев весьма серьезно влияют на<br />
содержание и поэтику романа. В соответствии с эффектом, который был<br />
достигнут автором, может быть предложена следующая классификация<br />
видов исправлений:<br />
1. Изменения, влияющие на жанровую природу «Повествования<br />
рабыни» и литературный метод, используемый Х.Крафтс.<br />
• Х. Крафтс писала роман, опираясь на традицию жанра<br />
«невольничьего повествования» (slave narrative). Название ее романа<br />
«Повествование рабыни» напоминает названия произведений этого жанра в<br />
усеченном виде. Сюжет, образная система, антирабовладельческая<br />
проблематика романа также свидетельствуют о том, что Х. Крафтс во многом<br />
следовала канону. Одним из основных требований, которые белое общество<br />
предъявляло к «невольничьим повествованиям», была <strong>документ</strong>альность:<br />
подлинные даты, географические названия, имена людей [Удлер 2005: 96–<br />
97]. Х. Крафтс, однако же, последовательно нарушает этот принцип,<br />
предусмотрительно извиняясь в начале романа за плохую память на<br />
подобного рода факты. Начав творить в жанре «невольничьего<br />
повествования», писательница выходит за его тесные рамки, предпочитая<br />
художественный вымысел <strong>документ</strong>альности, и, пренебрегая требованиями<br />
современного белого общества, создает один из первых романов в афроамериканской<br />
литературе.<br />
212
На то, что писательница не стремилась к точности, указывает ряд<br />
исправлений: в одном эпизоде она зачеркивает название месяца и в двух<br />
местах изменяет имя рабыни.<br />
«…all that you know about a slave<br />
woman belonging to your father,<br />
whose countenance was nearly white,<br />
and whose name was Charlotte Susan»<br />
[The Bondwoman’s Narrative 2003:<br />
47].<br />
213<br />
«…все, что вам известно о<br />
принадлежавшей вашему отцу<br />
невольнице с очень светлой кожей,<br />
имя ее было Шарлотта Сьюзен».<br />
По заключению графолога Дж. Никелла, замена имени, а также тот<br />
факт, что в фамилию своих хозяев Х.Крафтс изначально писала с пропуском,<br />
свидетельствуют о том, что в «Повествовании рабыни» описываются<br />
реальные люди [The Bondwoman’s Narrative 2003: lvi]. Несмотря на то, что в<br />
романе присутствует художественный вымысел, в его основе, скорее всего,<br />
лежат реальные события, а значит велика вероятность того, что он был<br />
создан беглой невольницей.<br />
• Жанр романа, к которому обратилась Х.Крафтс, в середине XIX в.<br />
имел мало связей с афро-американской литературой. Своими корнями уходит<br />
в «белую», европейскую культуру, с которой Х.Крафтс была хорошо<br />
знакома. С европейской традицией в романе связаны готические мотивы [In<br />
Search of Hannah Crafts 2004]. В начале «Повествования рабыни» автор умело<br />
пользуется условностями жанра готического романа и создает атмосферу<br />
мрачной таинственности, проникнутую предчувствием беды. Однако, судя по<br />
авторской правке, в произведении Крафтс наблюдается переход от<br />
готической традиции, развивавшейся в рамках романтизма, к реализму.<br />
Писательница смягчает мистическую тональность, поскольку создает она не<br />
готический роман, а повествование о жизни в рабстве, требующее более<br />
реалистического изложения событий.<br />
«It should not be so tonight when the<br />
morrow is to bring a mistress to<br />
Lindendale. Ah me: I fear – ”but she<br />
left the sentence unfinished and the<br />
wind blew and the linden creaked»<br />
[The Bondwoman’s Narrative 2003:<br />
20].<br />
«Так не должно быть сегодня<br />
ночью, ведь завтра в Линдендейл<br />
должна вступить его новая госпожа.<br />
О Боже, я боюсь, что…» – но она<br />
[экономка] не договорила, а ветер<br />
все бушевал и липа беспрестанно<br />
скрипела».<br />
В романе старая липа во дворе дома является символом ужасов<br />
прошлого, воплощением родового проклятия усадьбы Линдендейл.<br />
2. Исправления могут влиять на ход повествования. Как правило,<br />
зачеркнутый отрывок сводит вместе две точки художественного времени,<br />
между которыми затем могут вводиться важные эпизоды. Например, в<br />
окончательном варианте романа молодая хозяйка усадьбы Линдендейл<br />
появляется не в рассмотренном ниже эпизоде, а гораздо позже – через 12<br />
страниц. Такое замедление романного времени позволяет Крафтс ввести в<br />
повествование два идейно важных элемента: готическую легенду о<br />
проклятии усадьбы Линдендейл и рассказ об «экскурсии» Ханны в
портретную галерею владельцев, раскрывающий «парадигму освобождения»<br />
[Beaulieu 1999: 8] главной героини.<br />
«holidays and the time for warming fires<br />
to be kindled in the dusty chimneys of<br />
southern chambers It was then that our<br />
master brought home his bride” The<br />
remembrance is fresh to me as that of<br />
yesterday. The holidays were passed,<br />
and we had been promised another in<br />
honor of the occasion» [The<br />
Bondwoman’s Narrative 2003:13–14].<br />
214<br />
«праздники и время, когда в пыльных<br />
каминах на южной половине дома<br />
начали разжигать жаркий огонь.<br />
Тогда-то наш господин и ввел в дом<br />
свою молодую жену. Я помню все,<br />
как если бы эти события произошли<br />
вчера. Рождество уже прошло, но нам<br />
были обещаны новые праздники в<br />
честь торжества».<br />
3. Изменения могут быть направлены на достижение эмоционального<br />
и эстетического воздействия на читателя, соответствующего авторскому<br />
замыслу. С антирабовладельческой проблематикой романа связано<br />
изображение пороков существующего строя. Портреты рабовладельцев и<br />
сцены из их жизни в «Повествовании рабыни» красноречиво говорят о<br />
несправедливости и жестокости рабства.<br />
Х.Крафтс расширяет один из эпизодов романа, подробно описывая<br />
завтрак богатой леди, что позволяет ей создать разительный контраст между<br />
положением хозяйки и несчастной рабыни с двумя младенцами, которую она<br />
«отпустила на свободу» без гроша за душой.<br />
«Did she think waking up the next<br />
morning that the one and preparing to<br />
breakfast daintily on soft rich cakes<br />
and golden butter, with luscious honey,<br />
strawberries melting in cream and the<br />
richest beverage that the one she had<br />
so unfeelingly dismissed had not a<br />
morsel wherewith to satisfy the<br />
cravings of nature…» [The<br />
Bondwoman’s Narrative 2003: 188–<br />
189].<br />
«Думала ли она, проснувшись на<br />
следующее утро, что та, кого и<br />
готовясь к изысканному завтраку,<br />
состоящему из мягкой пышной<br />
сдобы с золотистым маслом,<br />
ароматного меда, тающей в сливках<br />
клубники и крепкого чая, что та,<br />
кого она так бесчувственно выгнала<br />
из дома, не взяла в рот и кусочка,<br />
чтобы утолить гложущий ее<br />
голод…»<br />
4. Исправления могут также иметь непосредственное отношение к<br />
идейному содержанию романа, раскрывать отношение автора к рабству,<br />
творческую позицию в его изображении.<br />
«Freedom and slavery are only names<br />
attached surreptiously and often<br />
improperly to certain conditions and in<br />
many cases the slave possesses more»<br />
[The Bondwoman’s Narrative 2003:<br />
101].<br />
«Свобода и рабство – это только<br />
слова, используемые самовольно и<br />
зачастую ошибочно для<br />
обозначения определенных<br />
состояний, и во многих случаях<br />
рабу дано больше»<br />
Данное высказывание принадлежит г-ну Трэппу, готическому<br />
«злодею», работорговцу и открытому стороннику рабства. Хотя многие<br />
государственные и религиозные деятели того времени всерьез излагали в<br />
своих сочинениях похожие идеи, Х.Крафтс сочла последнюю реплику<br />
слишком лживой и фарисейской даже для такого героя, как Трэпп.
«…of course you don’t. No: no: what<br />
husband ever could agree with his wife<br />
Slaves generally are far preferable to<br />
wives in husbands’ eyes» [The<br />
Bondwoman’s Narrative 2003: 172].<br />
215<br />
«…конечно же нет. О нет, разве муж<br />
когда-нибудь может согласиться со<br />
своей женой Мужья вообще обычно<br />
отдают предпочтение невольницам<br />
перед женами».<br />
Ответную реплику миссис Уиллер на слова ее мужа, защищавшего<br />
Ханну от несправедливых обвинений, Х.Крафтс изменяет таким образом,<br />
чтобы раскрыть взаимоотношения между мужем и женой. Первоначальный<br />
вариант можно назвать нейтральным в контексте супружеской ссоры. Однако<br />
последующая фраза затрагивает проблему, остро стоявшую в американском<br />
обществе в XIX в. Все создатели «невольничьих повествований» так или<br />
иначе обращались к проблеме уязвимого положения невольниц и насилия<br />
над ними (“sexual abuse”). И хотя в центральном сюжете «Повествования<br />
рабыни» подобная линия отсутствует, подозрительность миссис Уиллер дает<br />
представление об истинной природе внутрисемейных взаимоотношений в<br />
обществе, где существует рабство.<br />
«And what did he say?»<br />
«That it was not customary to bestow<br />
offices on colored people, at which Mrs<br />
Piper blustered and said that would be<br />
very ungentlemanly unconstitutionally<br />
indeed» [The Bondwoman’s Narrative<br />
2003: 174].<br />
«– И что же он сказал?<br />
– Что цветным такие должности<br />
обычно не предоставляют, и тут<br />
миссис Пайпер подняла шум и<br />
заявила, что это было бы в высшей<br />
степени неаристократично<br />
противоречило бы Конституции».<br />
Замена слов в данном эпизоде как нельзя лучше выражает суть<br />
рабовладельческого строя в США в XIX в., где рабство и расовая<br />
дискриминация не только абсолютно нормальны в глазах «аристократов» -<br />
плантаторов, но и зафиксированы в законах США. Миссис Пайпер<br />
упоминает Конституцию, которая с момента основания государства<br />
считалась символом свободы и воплощением идеалов демократии.<br />
Помимо зачеркиваний, Х. Крафтс прибегала и к другому виду правки:<br />
она приклеивала полоски бумаги, на которых переписывала текст заново.<br />
Всего в романе насчитывается 11 вклеек. Большой интерес представляют<br />
первоначальные варианты текста, скрытые под листочками. В некоторых<br />
случаях текст романа существенно отличается от заклеенных вариантов. Так,<br />
исправления в трех разных эпизодах романа подчеркивают роль воображения<br />
в судьбе и духовном освобождении героини Х.Крафтс: с его помощью Ханна<br />
легко пересекает пространственно-временные барьеры, которые для людей ее<br />
расы усугубляются искусственно созданными социальными барьерами.<br />
Выделенное курсивом предложение отсутствовало в исходном варианте<br />
текста:<br />
«Мне было бы гораздо легче, если бы я знала, что местом ее упокоения стал какойнибудь<br />
зеленый уголок, осененный ветвями деревьев и поросший полевыми цветами.<br />
Затем мои мысли неожиданно обратились к месту, куда я ехала, людям, которых я<br />
увижу и которым буду служить, к тому, что они мне скажут, и смогу ли я любить их, а<br />
они меня [курсив наш. – Н.Н., И.У.]. Из задумчивости меня вывел резкий толчок повозки и<br />
голос Сэддлера, крикнувшего «Осторожнее!»…» [Рукопись романа: 138].
Вклейка в рукописи в конце главы I свидетельствует о том, что<br />
изначально в романе отсутствовал чрезвычайно важный с идейнохудожественной<br />
точки зрения эпизод, который можно назвать ключевым для<br />
раскрытия «парадигмы освобождения» главной героини. В окончательном<br />
варианте она среди прочего произносит такие слова:<br />
«Подле этих картин, запечатлевших лица из прошлых времен, я больше не была<br />
рабыней. Я была равной этим людям, могла думать и строить предположения. В их<br />
присутствии в душе у меня поднимался вихрь, и я ликовала от ощущения свободы,<br />
присущей только разумным существам, тем, кому уготовано что-то выше и лучше, чем то,<br />
что может дать этот мир. Может ли невежество убить в человеке его бессмертный<br />
дух или заставить его забыть свое божественное происхождение? Может ли оно<br />
уничтожить заложенное в каждой человеческой душе глубокое неизменное понимание<br />
прекрасного?» [Рукопись романа: 18].<br />
В речи Ханны звучит точка зрения автора на центральную проблему<br />
романа, непоколебимая убежденность в том, что человеческая душа свободна<br />
и неподвластна никому, кроме Бога. Заклеив преждевременное начало<br />
следующей главы, Крафтс неизмеримо обогатила свое произведение<br />
монологом героини.<br />
Еще больший интерес представляет оборотная сторона вклеек. Полоски<br />
бумаги вырезаны из черновиков Х.Крафтс, поэтому на обратной стороне<br />
почти каждой из вклеек можно прочитать несколько предложений, которые в<br />
романе могут быть расположены в любом месте, однако обязательно раньше,<br />
чем сама вклейка. Можно представить, что, написав несколько неудачных<br />
строк, Х. Крафтс для экономии бумаги откладывала испорченный листок в<br />
сторону, чтобы при необходимости отрезать от него полоску и заклеить<br />
неудачную фразу. Однако такой модели не соответствуют две вклейки.<br />
Текст, который они содержат на обратной стороне, должен был быть написан<br />
гораздо позже, чем сделаны сами вклейки.<br />
Так, вклейка на стр. 12 (номера страниц даны по изданию The<br />
Bondwoman’s Narrative 2003) содержит отрывок, почти дословно<br />
соответствующий тексту на стр. 223, вклейка на стр. 130 – тексту на стр. 154.<br />
[The Bondwoman’s Narrative 2003; Рукопись романа].<br />
Так могло получиться только при условии, что Х. Крафтс, создавая<br />
известный нам вариант «Повествования рабыни», уже имела перед собой<br />
(почти) готовый черновой вариант романа, из которого по мере<br />
необходимости вырезала кусочки. В таком случае можно выдвинуть гипотезу<br />
о том, что помимо рукописи, найденной Г.Л.Гейтсом, существовал один или<br />
несколько черновиков, а работа над романом началась раньше, чем можно<br />
было бы предполагать, и была весьма кропотливой. Возможно, приведенные<br />
факты могут способствовать уточнению даты написания романа и признанию<br />
«Повествования рабыни» первым афро-американским женским романом.<br />
Проанализировав творческую лабораторию Х.Крафтс, мы проследили,<br />
как даже незначительные изменения в тексте влияют на идейное содержание<br />
романа и его жанровые особенности. Некоторые американские<br />
исследователи, и Г.Л. Гейтс в том числе, писали о «наивной и в некотором<br />
роде неуклюжей манере» Х.Крафтс [In Search of Hannah Crafts 2004]. Однако<br />
216
они же признавали, что писательница тонко чувствовала художественное<br />
слово и стремилась к совершенству. К такому же выводу можно прийти,<br />
анализируя исправления, сделанные ее рукой, осознавая их уместность и<br />
идейно-художественную ценность.<br />
Список литературы<br />
Рукопись романа The Bondwoman’s Narrative (США, штат Коннектикут,<br />
Йельский университет, библиотека редких книг и рукописей Байнеки)<br />
Удлер И. М. «Письмо» в жизни и творчестве американских рабов //<br />
Вестник ЧГПУ. Сер. 3 Филология. 2005. №1. С. 92–98.<br />
Beaulieu E. A. Black Women Writers and the American Neo-Slave<br />
Narrative: Feminity Unfettered. Westport, 1999.<br />
Crafts H. The Bondwoman’s Narrative / ed. by H.L. Gates, Jr. New York,<br />
2003.<br />
In Search of Hannah Crafts: Critical Essays on the The Bondwoman’s<br />
Narrative / ed. by H.L.Gates, Jr., H.Robbins. New York, 2004.<br />
Т.Овчинникова, О.М.Ушакова (Тюмень)<br />
ХРИСТИАНСКИЕ МОТИВЫ В ПОЭМЕ У.Х.ОДЕНА<br />
«НА ПАСХУ Я ГУЛЯЛ В ГОРОДСКОМ САДУ…»<br />
Первое стихотворение, в котором У.Х. Оден почувствовал «свой<br />
собственный голос», датировано августом 1925 г. Через пять лет выйдет<br />
официальный сборник «Poems», ставший ориентиром для творчества<br />
ровесников поэта: в нем увидели понимание современной истории,<br />
воплощенное новыми средствами и в новых формах, осознание своей<br />
уникальности в мировой истории. Позднее литературоведы назовут этих<br />
людей «поколением Одена». Это те, кто следовал за «потерянным<br />
поколением», а точнее, за мифом, созданным о героях войны, так как целое<br />
поколение молодых людей было войной уничтожено. Отсутствовали старшие<br />
братья – модель для подражания, отцы не являлись больше авторитетом, так<br />
как именно по их вине была развязана война, и поколение У.Х. Одена<br />
вынуждено было самостоятельно искать ориентиры в изменяющейся<br />
действительности, создавать адекватное своему сознанию литературное<br />
пространство 1 .<br />
В ранней лирике У.Х. Одена доминирует тема любви. Ричард Хоггарт,<br />
первый исследователь творчества У.Х. Одена, посвятит этой теме несколько<br />
страниц своей монографии, и не сможет «точно определить, что У.Х. Оден<br />
подразумевает под «Любовью» в 30-е, не только потому, что понятие<br />
широко, но и потому, что его наполнение непрерывно меняется» [Hoggart<br />
1951: 129]. Разные виды любви увлекают поэта в разное время. Одним из<br />
них, чрезвычайно важных для поэта, будет любовь христианская. Согласно<br />
биографии У.Х. Одена, оба его дедушки были священниками англиканской<br />
церкви, англо-католиками. Христианские мотивы, таким образом,<br />
© Т.Овчинникова, О.М.Ушакова, 2007<br />
217
естественны для его поэзии. Поэт трансформирует их для создания<br />
собственного мифологизированного пространства.<br />
Поэма «На Пасху я гулял в городском саду…» создавалась с апреля по<br />
октябрь 1929 года. У.Х. Оден часто редактировал свои произведения для<br />
последующих изданий, внося значительные изменения в текст. В этой поэме<br />
им была заменена одна фраза, не влияющая на общее содержание<br />
произведения. Целью редактирования было скорее стилистическое<br />
сглаживание строфы: («To censor the play of the mind» → (to destroy) «The<br />
intricate play of the mind» [Auden 1989: 12]). Поэма состоит из четырех частей,<br />
объемом 33, 59, 41 и 33 строки. В ней наиболее ярко отражена попытка У.Х.<br />
Одена переосмыслить христианские ценности для человека уникальных<br />
исторических обстоятельств, детерминировать изменившуюся концепцию<br />
христианской любви.<br />
Позиция У.Х. Одена совпадает в поэме с точкой зрения лирического<br />
героя, главной функцией которого является наблюдение, запечатление всего<br />
происходящего в мире: «Time passes in Hessen, in Gutensberg, // With hill-top<br />
and evening holds me up, // Tiny observer of enormous world. // And I above<br />
standing» [Auden 1989: 9]. Лирический герой выделен из общей массы людей<br />
не только благодаря специфической функции, он принадлежит также к<br />
особой категории поэтов, творцов: «It was an Easter // Season when lovers<br />
and writers find // An altering speech for altering things, // An emphasis on new<br />
names, on the arm // A fresh hand with fresh power» [Auden 1989: 7].<br />
Пасха празднуется в середине весны, в апреле или мае. Способность<br />
«находить слова для изменяющихся вещей» можно соотнести с<br />
традиционным восприятием весны как символом обновления, перерождения.<br />
Но поводом к размышлениям переосмыслению может стать также и<br />
христианское воскресение. Текст может быть расшифрован на двух уровнях.<br />
Реальный: лирический герой на Пасху гуляет по парку, слыша лягушек в<br />
пруду, наблюдая за неторопливым движением облака по небу, размышляя о<br />
весне. Он видит одинокого плачущего человека на скамейке и вспоминает<br />
недавно умерших знакомых людей, затем едет на автобусе. День завершается<br />
ливнем.<br />
Библейский уровень: мотив «речи» и «руки со свежей силой»<br />
актуализирует концепт христианской любви и библейского воскрешения.<br />
Произнося речь, поэт уподобляется Христу, но и отдаляется от него, так как<br />
согласно апостолам, Христос утверждает, что «Небо и земля прейдут, но<br />
слова [его] не прейдут» [Мф, 24:35; Лк, 21:33], в то время, как поэт<br />
подбирает новые слова, подходящие к изменяющемуся миру. Поэт чувствует<br />
на своей руке сильную руку – это сквозной библейский мотив. Христос<br />
простирает руки, лечит прикосновением; говорит Петру: «Когда ты был<br />
молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел; а когда состареешься, то<br />
прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь»<br />
[Ин, 21:18]. После этих слов Петр понимает, какой смертью он прославит<br />
Бога. Поэт также ведом некой высшей силой и знанием, он в состоянии<br />
«излечивать народы», но он сам не свободен в выборе пути, как и другие,<br />
218
необходимые для продолжения существования мира жертвы. Одинокий,<br />
плачущий, беспомощный человек, которого лирический герой сравнивает с<br />
цыпленком («embryo chicken» [ Auden 1989: 8]), он жертва, которую<br />
приносят во имя будущего. Так, Мария и Иосиф приносят в жертву «двух<br />
горлиц и двух птенцов голубиных» [Лк, 2:23-24].<br />
Неоднократно в поэме подчеркивается необходимость жертв: «I<br />
remember all of those whose death // Is necessary condition of the season’s setting<br />
forth» [Auden 1989: 8]. Смерть стала неотъемлемой частью жизни и самого<br />
поэта и его современников. Он предвидит зиму для себя и человечества,<br />
когда: «A forethought of death that we may find ourselves at death // Not<br />
helplessly strange to the new conditions» [Auden 1989: 11]. Лирический герой<br />
вспоминает всех тех, чья смерть была необходима для продолжения<br />
существования мира. Сюда, несомненно, относится и Иисус Христос,<br />
выполнивший свою миссию на земле и возвратившийся к Отцу. Но это и<br />
другие жертвы глупости человеческой, в частности, жертвы войны: «Walking<br />
home late I listened to a friend // Talking excitedly of final war // Of proletariat<br />
against police – // That one short a girl of nineteen through the knees, // They<br />
through that one down to concentrate stair – // Till I was angry, said I was pleased»<br />
[Auden 1989: 9]. Бог предсказывал грядущие войны и разрушения. Христос<br />
может лишь упрекнуть за неверие, но поэт зол, он сердится. Он не<br />
уподобляет себя еще Богу: в поэме он наблюдает за миром, находясь над ним<br />
(«a tiny observer of enormous world»), он произносит речь, выводя истины не<br />
для всего человечества, но для себя лично, его задача – переосмыслить<br />
существующее традиционное христианское восприятие действительности,<br />
определить степень правоты предшествовавшего пророка. Поэт выработает<br />
собственную религию как модификацию ранее существовавшей в<br />
соответствии с изменениями окружающего мира, но не будет заботиться о<br />
пастве, уговаривать и увлекать: у Христа не вышло, его предали, ему «не<br />
простили слов». Его последователи – те, кто понимает, что «любовь требует<br />
их смерти».<br />
Поэт – человек, прошедший христианский путь с самого начала: от<br />
райского сада. Он гуляет по «public gardens // Hearing the frogs exhaling from<br />
the pond, // Watching traffic of magnificent cloud // Moving without anxiety on<br />
open sky» [Auden 1989: 7]. Облако в Новом Завете неоднократно упоминается<br />
в связи с именем Христа [см. напр.: Лк, 21:27]. Поэт изгоняется из райского<br />
сада, теперь его окружает не идиллия, но «сваленный в кучу, словно трупы,<br />
велосипеды». Он проходит через очищение водой: «a sudden shower // Fell<br />
willing into grass and closed the day» [Auden 1989: 8]. Очевидна аналогия с<br />
сорокадневным ливнем в Ветхом Завете. Адам изгоняется из рая за познание<br />
добра и зла. Поэт делает выбор «как необходимую ошибку», вкушая тот же<br />
запретный плод. Отведав яблока, человек познает добро и зло, но будет<br />
изгнан из рая; в противном случае он останется в Эдеме и будет невинен<br />
перед ветхозаветным Богом, но, несомненно, виноват в глазах лирического<br />
героя: тот, обозревающий весь мир с высоты, не простит сознательной<br />
слепоты, выбора комфортного незнания человеку. Если люди навлекли на<br />
219
себя гнев Господа именно из-за того, что не думали, то для поэта основа всей<br />
жизни – размышления: «Coming out of me living is always thinking, // Thinking<br />
changing and changing living» [Auden 1989: 9]. Мысли меняются,<br />
соответственно, нужно менять и жизнь. Это качество объединяет поэта с<br />
Богом: способность размышлять и преобразовывать мир. Для Христа<br />
главный критерий оценки мира – заповеди Бога-Отца, у поэта готового<br />
образца нет, его еще нужно создать. Им станет внутренняя оправданность<br />
действий для него самого.<br />
Поэта объединяет с Христом чувство тотального одиночества.<br />
Младенец Христос «Cries in cold air, himself no friend» [Auden 1989: 9], и<br />
взрослый пророк «Alone in flesh, himself no friend» [Auden 1989: 9] отделены<br />
от всего человечества своим знанием. Иисус, с самого начала зная, что Иуда<br />
предаст его, а Петр отречется от него и т.п., одинок. Он говорит: «Вот,<br />
наступает час, и настал уже, что вы рассеетесь каждый в свою сторону и<br />
Меня оставите одного» [Иоанн, 16:32]. Поэт предчувствует затишье перед<br />
бурей: «The summer talk stopped on that savage coast // Before the storms, after<br />
the guests and birds: // In sanatoriums they laugh less and less, // Less certain of<br />
cure; and the load madman // Sinks now into a more terrible calm» [Auden 1989:<br />
11]. Наступит «зима для него и для всей земли».<br />
Отличает поэта от Христа специфическое чувство любви. Согласно<br />
христианскому вероучению, в том чтобы стать ребенком в вере и любви, и<br />
заключается спасение. Так, «Иисус, призвав дитя, поставил его перед Собою<br />
и сказал им: кто примет сие дитя во имя Мое, тот Меня принимает; а кто<br />
принимает Меня, тот принимает пославшего Меня; ибо, кто из вас меньше<br />
всех, тот будет велик» [Лк, 9:47-48]; «Иисус, призвав дитя, поставил его<br />
посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете<br />
как дети, не войдете в царство небесное» [Мф, 18:2-3]. Поэт отвергает такой<br />
вариант, не чувствуя себя вправе отказаться от знания и понимания. Не<br />
подходит ему и другой вид любви к жизни, обозначенный в поэме, когда<br />
лирический герой наблюдает за стаей уток, противопоставляя их<br />
неугомонному человечеству: «To watch the colony of duck below, // Sit, preen,<br />
and doze on buttresses // Or upright paddle on flickering stream, // Casually fishing<br />
at a passing straw. // Those find sun’s luxury enough, // Shadow know of homesick<br />
foreigner // Nor restlessness of intercepted growth» [Auden 1989: 8].<br />
И поэт дает свое понимание любви к жизни, пока основанное на<br />
отрицании: «a filling to love my life, not as other, // Not as bird’s life, not as<br />
child’s, // “Cannot”, I said, being no child now nor a bird» [Auden 1989: 11]. Поэт<br />
чувствует в своей душе достаточно пространства для мира, он не будет<br />
забывать, но при этом готов прощать; для него неприемлемы ни<br />
безразличие утиной стаи, ни истерия друга, рассказывающего о войне<br />
взахлеб. О готов любить свою жизнь, однако не как птица, не как другой, и<br />
не как ребенок, так как не является ни одним из них.<br />
В период мировых войн и переосмысления общечеловеческих<br />
ценностей У.Х. Оден формирует собственный взгляд на назначение поэта.<br />
Обращаясь к традиционным христианским образам, он создает прочную<br />
220
опору для своей концепции, но выстраивает ее, основываясь на принципе<br />
контраста и отрицания прежних истин. Поэт не отождествляется с Христом,<br />
он обладает специфически человеческими характеристиками, у него<br />
отсутствует представление об идеальном мире и о «правильном» поведении<br />
людей, его понимание любви уникально. Хотя эти два образа во многом<br />
схожи: чувство тотального одиночества дистанцирует их от людей; их<br />
обязанность – знать, видеть и понимать все, что происходит на земле,<br />
произносить слово, направляющее других. Поэт, созданный Оденом,<br />
понимает необходимость и неизбежность смертей, но предлагает «исправить<br />
ошибку» выбора, сделанную человеком (повлекшую изгнание из рая): «It’s<br />
time for the destruction of the error. // The chairs are being brought in from the<br />
garden…» [Auden 1989: 11]. Стулья, которые заносятся в дом из сада –<br />
символическое обозначение спокойствия, мира и комфорта, которые<br />
достигаются чередой войн и разрушений, это рай, который может быть<br />
создан самим человеком на земле.<br />
—————<br />
1 Подробнее см.: Hynes S. The Auden Generation. Literature And Politics in England in the 1930s.<br />
Список литературы<br />
Auden W.H. Selected Poems. Selected and edited by Edward Mendelson.<br />
NY., 1989.<br />
Hoggart R. Auden: An Introductory Essay. New Haven, 1951.<br />
Д.Романова, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />
СВОЕОБРАЗИЕ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПСИХОЛОГИЗМА<br />
В РОМАНЕ ДЖЕЙН ОСТЕН «МЭНСФИЛД-ПАРК»<br />
Творчество английской писательницы Джейн Остен (Jane Austen; 1775–<br />
1817) относится к переходному времени, когда просветительский<br />
рационализм уступает место новым романтическим формам осмысления<br />
действительности и одновременно активно продолжают существовать и<br />
развиваться реалистические начала изображения действительности (поначалу<br />
нравоописательные, а затем социально-бытовые, перерастающие в<br />
социально-психологические).<br />
От просветителей в ней осталось убеждение в доброте, честолюбии и<br />
справедливости человеческой души, которая не сломается под гнетом<br />
соблазнов и пороков благодаря стабильным моральным устоям и<br />
способности с достоинством переживать жизненные испытания. Романтизм<br />
же заставил её обратить внимание на страсти, чувства, эмоции человека, на<br />
столкновение чувства и разума. Остен также обладала чертами писателя,<br />
умеющего видеть причинно-следственные связи, в системе которых<br />
существуют люди. По мнению Н.П.Михальской, Джейн Остен “находится на<br />
стыке просветительской, романтической и реалистической эстетики, является<br />
центром пересечения целого ряда литературных течений” [Михальская 1979:<br />
© Д.Романова, Б.М.Проскурнин, 2007<br />
221
56] «В контексте литературного процесса рубежа XVIII–XIX вв.<br />
нравоописательный роман Остен сыграл связующую роль между<br />
творчеством романистов эпохи Посвящения и реалистами XIX столетия», –<br />
пишет Демурова и Михальская в предисловии к роману [Облонская 2004:<br />
473].<br />
В настоящее время писательница – одна из самых читаемых в мире<br />
английских авторов XIX столетия. Творчество Остен является объектом<br />
внимательного изучения, однако стоит отметить, что эта тенденция развилась<br />
относительно недавно. Любопытна диспропорция между числом трудов<br />
зарубежных и отечественных ученых: в то время как в зарубежном<br />
остеноведении насчитывается не одна тысяча исследований, литература о<br />
Джейн Остен на русском языке немногочисленна, хотя очевидна<br />
необходимость многоаспектного прочтения произведений писательницы и<br />
актуальность исследований порубежных явлений, т.е. явлений на «стыке»<br />
эпох или художественных систем на примере ее произведений.<br />
Предметом исследования является роман Джейн Остен “Мэнсфилдпарк”<br />
(Mansfield Park, 1814). Выбор произведения объясняется тем, что<br />
роман был написан в период творческой зрелости Остен (1814–1817) и<br />
признается большинством критиков тем образцом, в котором практически в<br />
полной мере реализуются основные принципы поэтики писательницы, в том<br />
числе и принципы изображения внутреннего мира персонажей.<br />
Л.Я. Гинзбург писала: “Литературный психологизм начинается с<br />
несовпадений, с непредсказуемости поведения героя” [Гинзбург 1979: 115],<br />
поэтому изучение данного вопроса неизбежно сливается с анализом<br />
особенностей характеров, а также с манерой повествования автора.<br />
Писательницу прежде всего интересуют ситуации, когда герои подходят к<br />
миру с заранее сложившимся представлениями о нем и не могут правильно<br />
оценить истинность своих понятий, черное принимают за белое, видимое за<br />
сущее, а потому ошибаются, ложно трактуют многие принципы. Продолжим<br />
мысль Л.Я.Гинзбург: “Психологизм питается неожиданным;<br />
художественный психологический анализ разлагает неожиданное, пока не<br />
обнаружит в нем закономерное” [там же: 117].<br />
“Мэнсфилд-парк” близок жанру семейной хроники и внешне<br />
замыкается рассказом о двух-трех семьях. Изучая мастерски описанные<br />
“типы” характеров, яркие образы, создающие картину жизни в произведении:<br />
себялюбивая ложная тетушка; бедная родственница; ветреная сестрица;<br />
умная, язвительная и расчетливая девушка; ловкий брат; независимый<br />
дядюшка и т.д., – мы ощущаем ряды довольно острых, неожиданных<br />
ситуаций и череду четко очерченных характеров. Необходимо найти основы<br />
этого “закономерного”, проявляющегося через некоторое число<br />
неожиданностей: раскрыть конфликт внутреннего и внешнего (с вытекающей<br />
отсюда иронией автора), решить противоречия души героя и приблизиться к<br />
авторскому пониманию гармонии жизни человека.<br />
Особое внимание следует уделить образу Фани Прайс, с которым автор<br />
связывает тему бедности и в то же время духовного богатства человека.<br />
222
Характеристика душевного состояния героини является непременным<br />
спутником нового, что случается в романе. С образом главной героини<br />
неразрывно связан мотив нравственного прозрения. Темы семьи, брака,<br />
классового неравенства, личного достоинства присутствуют на протяжении<br />
всего повествования и находятся в неразрывной связи с движением характера<br />
Фанни Прайс. Нередко Остен вкладывает в уста главной героини свои<br />
взгляды, отстаивая их на протяжении всего романа, как, например, на<br />
проблему брака. Е. Гениева пишет: «Выходить замуж без любви<br />
безнравственно – к такому выводу постепенно приходят ее героини, а деньги<br />
никак не могут считаться единственным мерилом счастья» [Гениева 1988:<br />
30]. Остен рисует ситуацию леди Бертрам, которая заплатила за свое<br />
благополучие полной потерей интереса к жизни, отчужденностью от мира.<br />
Фанни, напротив, несмотря на недовольство сэра Томаса, имела в себе силы,<br />
благородство и твердость духа отказать настойчивому, но не любимому<br />
Генри Крофорду как возможному жениху. Более того ее присутствие в<br />
Мэнсфилд-парке помогают выявить пороки и слабости окружающих:<br />
жадность, эгоизм и себялюбие тетушки Норрис, слепость и наивность<br />
Эдмунда, хитрость и расчетливость Мэри Крофорд, глупость и<br />
неспособность мыслить Рашуота, излишнюю самоуверенность и<br />
напористость Генри.<br />
Речь героев индивидуализирована, они говорят так, как говорят, и<br />
соответственно читатель постепенно открывает характеры героев через<br />
особенности их речи. При этом ирония, возникающая на стыке линий<br />
несоответствий пронизывает и речевые характеристики персонажей. Автор<br />
играет с репликами людей, обращая речь в диалоги, точно описывающее<br />
происходящее и дающие оттенок сказанному. Например, мило сказанная<br />
вскользь реплика Мэри Крофорд «Сколько я понимаю, мисс Прайс чаще<br />
заслуживает похвалы, чем слышит ее» (с. 113) раскрывает перед читателем<br />
картину сложных психологических отношений, а именно проблему<br />
классового неравенства и соответственно скромного положения Фанни в<br />
доме. Речь Фанни скованна, нерешительна, это обусловливается ее<br />
«скромным происхождением». Положение и благополучие Фанни напрямую<br />
зависит от «милосердия имущих». Это и отражается в ее поведении, манерах<br />
и речи. Главная героиня старается вести себя неприметно. Собираясь в гости<br />
и надев новое платье, Фанни спешит заметить: «То новое платье, которое<br />
дядюшка был так добр, что подарил мне к свадьбе Марии. Надеюсь, оно не<br />
слишком нарядное» (с. 220).<br />
Роман нарративен и этим отличается от ранних произведений, в<br />
которых доминирует комедийная стихия. Остен трактует образы некоторых<br />
героев не иронически, а сатирически. Именно так автор описывает<br />
отношения Рашуота и Марии, сталкивает Эдмунда, влюбленного в Мэри, и<br />
Фани, симпатизирующую Эдмунду. При этом Остен не объясняет читателю<br />
внутренние переживания обитателей Мэнсфилд-парка, а подает их<br />
напрямую, как в драме. Например: «…но вдруг дверь в комнату<br />
223
распахнулась, на пороге возникла Джулия с побелевшим от страха лицом и<br />
воскликнула: Папенька приехал! Он сейчас в прихожей» (с. 173).<br />
В романе мы не найдем глубокого вторжения автора во внутренний<br />
мир героя, как у Ш. Бронте в «Джейн Эйр», например; напротив, мы видим<br />
описание действия или реакцию героя на сказанное, выраженную либо в<br />
защите, либо в готовности к продолжению отношений. Вспомним прогулку<br />
мисс Крофорд с братьями Бертрам, Эдмунд, не желающий продолжать<br />
разговор о том «выезжает» Фанни или нет, говорит: «Я, кажется,<br />
представляю, что вы имеете в виду… но не берусь ответить на ваш вопрос»<br />
[2; 49], закрывая тему беседы. Читатель не столько погружен в душевные<br />
переживания героя, сколько видит внешнее проявление внутренних терзаний.<br />
Например: «Понимание, которое увидела Фанни в его взгляде, когда он<br />
говорил, и то, которое она ощутила в том, как, смеясь, отвечала ему мисс<br />
Крофорд, было горестной пищей для ее наблюдений» (с. 213). Остен не<br />
стремится подробно описать переживания, происходящие в душе Фанни, тем<br />
не менее читатель проникается сочувствием к главной героине и пониманием<br />
всей происходящей ситуации за счет передачи внешнего состояния героини,<br />
Коллизия состоит в невозможности Фанни быть рядом с Эдмундом, лучшим<br />
другом, советчиком и понимающей душой. Теперь сердце и мысли ее<br />
дорогого кузена принадлежат Мэри Крофорд, умелой, ловкой, обаятельной<br />
столичной девушке.<br />
Все это вызывает особое настроение у читателя, формирует их личное<br />
отношение к героям и их развитию; так осуществляется “контакт” читателя и<br />
автора. Внутренние переживания героев проявляются в их речи, а также<br />
выражаются в авторских ремарках; и все это отражает реакцию героев на<br />
внешний мир, на происходящее, на «раздражители» извне. Например, Фанни,<br />
загнанная в угол обстоятельствами, оправдывается перед сэром Томасом за<br />
отказ Генри Крофорду: «Своевольная, упрямая, себялюбивая, да еще и<br />
неблагодарная. Вот как он о ней думает. Она обманула его ожидания,<br />
утратила его хорошее мнение. Что с нею станется? – Мне так жаль, –<br />
невнятно, сквозь слезы вымолвила она. – Мне правда очень жаль» (с. 316). За<br />
этим искренним незамысловатым признанием скрывается отсутствие какойлибо<br />
симпатии к Крофорду и безвольная попытка осознания вины в отказе<br />
нелюбимому, но обеспеченному человеку.<br />
Обсуждение работ Джейн Остен начинает разгораться с новой силой и<br />
в XXI в. В наши дни существует много точек зрения по поводу творчества<br />
писательницы – как положительных, так и отрицательных. Многие<br />
исследователи видят в ее произведениях глубину, разнообразие мысли,<br />
изысканность и психологизм, но для некоторых это всего лишь типичная<br />
сказка а-la Золушка с хорошим концом и тривиальным содержанием. Роман<br />
“Мэнсфилд-парк» ярко демонстрирует своеобразие психологизма автора при<br />
помощи развития характеров и их взаимодействия в сюжетном пространстве<br />
произведения, воссоздающим целостность социально-нравственной картины<br />
времени.<br />
Список литературы<br />
224
Austen J. Mansfield Park. Oxford: Oxford University Press, 2003.<br />
Остен Дж. Мэнсфилд-Парк / Пер. с англ. Р.Облонской М.: Ермак, 2004<br />
– Ссылки на это издание в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />
Бельский А.А. Английский роман 1820-х гг. Пермь, 1975.<br />
Гениева Е. Обаяние простоты. М.: Художественная литература, 1988.<br />
Гинзбург Л.Я. О литературном герое. Ленинград: Сов. писатель, 1979.<br />
Михальская Н.П. Проблема идеала в романе “Нортенгерское<br />
аббатство” и эстетические позиции Джейн Остен // Эстетический идеал и<br />
художественный образ. М., 1979.<br />
К.Салимова, Р.З.Салимова (Елабуга)<br />
ПАРАДОКСЫ В ПОЭЗИИ ЭМИЛИ ДИКИНСОН<br />
Парадоксальность поэзии Эмили Дикинсон отмечают многие<br />
литературные критики. На наш взгляд, парадокс проявляется уже в том, что<br />
Дикинсон, испытав огромное влияние Р.У.Эмерсона и английских поэтов-<br />
«лейкистов», которых А.М.Зверев называет ее учителями, в конечном итоге<br />
полемизирует с ними. Как пишет А.М.Зверев, Дикинсон, в отличие от своих<br />
предшественников, не пытается свести воедино конкретный чувственный<br />
образ, являющийся внешним воплощением ее поэзии, и духовную идею,<br />
скрытую внутри стихотворения. В поэзии Дикинсон нет и гармонии идеала и<br />
естественной жизни; в ее поэзии «всевластна неслиянность, противоречие и<br />
даже антагонизм» «земли» и «неба». Это находит отражение в ощущении<br />
«разделенности человека и космоса бытия», которое скрывает за собой «муку<br />
собственного духовного одиночества» [Зверев 1982: 296–298].<br />
Эта полемика не означает, однако, отступления Дикинсон от канонов<br />
романтизма, если иметь в виду отмеченное во всех работах по романтизму<br />
многообразие форм романтической эстетики.<br />
Более того, в качестве примера программного для романтизма<br />
сосуществования в мировосприятии поэта «земли» и «неба» можно привести<br />
следующее стихотворение Дикинсон, которое в контексте вышеизложенного<br />
также является отражением парадоксальности ее поэтического<br />
мировоззрения:<br />
Если неба не сыщем внизу –<br />
Вверху его не найдем.<br />
Ангел на каждой улице<br />
Арендует соседний дом. [Дикинсон 1976: 490]<br />
В рамках данной статьи рассмотрим две разновидности парадокса в ее<br />
поэзии: первый – масштабный, характеризующий ее поэтическое мышление<br />
глобально, и второй – детальный, обнаруживающийся в парадоксальных<br />
словосочетаниях, отражающих как парадоксальную, при этом чуть ли не<br />
научную, логичность ее мысли, так и блестящий слог поэта.<br />
© К.Салимова, Р.З.Салимова, 2007<br />
225
Анализ первого типа парадокса ограничим двумя темами в ее поэзии:<br />
темой природы и темой затворничества.<br />
Природа в стихах Дикинсон – непостижимая, грозная сила:<br />
Даже не вздрогнул счастливый цветок –<br />
Он так был захвачен игрой –<br />
Когда его обезглавил мороз –<br />
Случайной власти герой.<br />
Белокурый убийца дальше идет –<br />
А солнце – бесстрастное – строго –<br />
Начинает отмеривать новый день –<br />
Для попустившего бога. [Дикинсон 1976: 492]<br />
В этом стихотворении, посвященном обыденному, заурядному факту,<br />
скрыт характерный для поэзии Дикинсон трансцендентный смысл. Здесь<br />
очевидна метафора человеческой жизни, беззащитной против Природы,<br />
беспомощной противостоять такому могущественному противнику. Природа<br />
восхищает своей красотой, но эта красота не выливается в гармонию с<br />
человеком, так свойственной для романтического мироощущения, она –<br />
угрожающая, таящая опасность сила.<br />
Та же идея звучит и в следующем стихотворении:<br />
Колодец полон тайны!<br />
Вода – в его глуши –<br />
Соседка из других миров –<br />
Запрятана в кувшин…<br />
Я удивляюсь каждый раз<br />
Мужеству травы.<br />
Прильнет к тому – что нас страшит –<br />
В безвестное обрыв.<br />
Если в предыдущих строфах стихотворения мы отчетливо ощущаем<br />
чувственный образ скрытой идеи, воплощенный в словах колодец, вода,<br />
кувшин, крышка из стекла, трава, обрыв, море, тростники, и ассоциативно<br />
связываем слова тайна, глушь, другие миры, Бездна со скрытой идеей, то в<br />
следующей строфе эта идея выражена эксплицитно в форме парадокса,<br />
выражающего знакомый мотив невозможности постижения Природы:<br />
Но кто – по правде говоря –<br />
С ней коротко знаком?<br />
Ведь мы тем дальше от нее –<br />
Чем ближе подойдем.<br />
Одновременно, в этом стихотворении отчетливо проступает антитеза –<br />
характерный для романтизма прием:<br />
Но морю тростники сродни –<br />
Глядят в него в упор.<br />
И лишь для нас Природа<br />
Чужая до сих пор… [Дикинсон 1976: 487]<br />
226
Так, контрастно, подчеркивается беспомощность человека перед<br />
Природой (нас страшит, Природа чужая), в то время как трава, тростник –<br />
бесстрашны перед ней (мужество травы, глядят в него в упор).<br />
«Чувство разделенности человека и универсума» [Зверев 1982: 301]<br />
отчетливо проступает и в следующем стихотворении Дикинсон, где<br />
свершается «неправый Приговор», и человеческие страдания разыгрываются<br />
на фоне красоты безучастной природы:<br />
Все будет прежним вкруг тебя –<br />
Весна придет в свой срок –<br />
Созреет утро и прорвет<br />
Свой огненный стручок.<br />
В лесах зажегся дикий цвет –<br />
Ручьи полны вестей –<br />
И тренькает на банджо Дрозд –<br />
Пока ты на Кресте.<br />
Свершен неправый приговор –<br />
А вечер также тих.<br />
Разлука с Розой для Пчелы –<br />
Вся сумма бед земных. [Дикинсон 1976: 459]<br />
Знакомая антитеза – масштаб человеческих страданий (…ты на<br />
кресте) несопоставим с ничтожно малой «суммой бед земных» для пчелы<br />
(разлука с розой…) – многократно усиливает основной мотив стихотворения.<br />
И в то же время парадоксально в контексте образа Природы как<br />
могущественного противника во многих стихотворениях Дикинсон<br />
отчетливо проступает нежная к ней любовь, единение с ней. Она звучит<br />
главным мотивом в ее «Послании Миру»:<br />
Это – письмо мое Миру –<br />
Ему – от кого ни письма.<br />
Эти вести простые – с такой добротой –<br />
Подсказала природа сама.<br />
Рукам – невидимым – отдаю<br />
Реестр ее каждого дня.<br />
Из любви к ней – Милые земляки –<br />
Судите нежно меня! [Дикинсон 1976: 451]<br />
В этом стихотворении также присутствует знакомый мотив<br />
отрешенности, разделенности, одиночества; однако проступает он здесь не во<br />
взаимоотношениях лирической героини с Природой, а в ее отношениях с<br />
людьми. Это – ее послание миру, от кого – ни письма; отдает она его в<br />
невидимые руки; просит судить о ней нежно. Природа же подсказала ей<br />
вести простые, с добротой. Любовь к ней, объединяющая ее с милыми<br />
земляками, дает ей надежду на их сочувствие и понимание.<br />
Еще одним доказательством ее нежных чувств к природе служит ряд<br />
стихотворений, объединенных общей темой «малых народов» – пчел,<br />
гусениц, шмелей. Противопоставляя нелегкую участь человека в окружении<br />
враждебной природы легкости и беззаботности пчел в окружении ласковой к<br />
227
ним природе, Дикинсон восхищается красотой и разумностью простых<br />
взаимоотношений всего сущего в природе:<br />
Шлем из чистого золота.<br />
Шпоры – легчайший газ.<br />
Нагрудник – цельный оникс –<br />
Латы – узорный агат.<br />
Труд пчелы – это Песня –<br />
Мелодией льется лень.<br />
О, так бы и мне по капельке пить<br />
Клевер и летний день! [Дикинсон 1976: 474]<br />
Еще один парадокс, проступающий в этом цикле стихов, – величие<br />
«малых народов», выраженный в знакомой антитезе:<br />
Гигант в кругу пигмеев<br />
Пригнется – он смущен –<br />
Свое величие от них<br />
Стыдливо спрячет он.<br />
Но как спокойна мелюзга!<br />
Не сознает Москит –<br />
Что парус крошечный его<br />
Неба не вместит. [Дикинсон 1976: 470]<br />
Но, как справедливо замечает Т.Д.Венедиктова, «“травяного”<br />
блаженства Дикинсон не приемлет: жизнь духа, беспокойная,<br />
противоречивая, страдальческая ей неизмеримо дороже» [Венедиктова 1980:<br />
31]. Именно мощь человеческого духа воспета в самых ярких ее стихах:<br />
Я вызвала целый мир на бой –<br />
Камень – в руке моей.<br />
Крепче меня был пастух Давид –<br />
Но я была вдвое смелей.<br />
Я камень метнула – но только себя<br />
Ударом на землю смела.<br />
Был ли слишком велик Голиаф –<br />
Или я чересчур мала? [Дикинсон 1976: 456]<br />
В этом стихотворении особенно ярко проявляется то, что Зверев<br />
называет «осознанием (Э.Дикинсон. – К.С.) выключенности из мира как<br />
своей неотвратимой судьбы, мужественно принимаемой и гордо несомой с<br />
таким непоколебимым достоинством, что в нем самом заключен дерзкий<br />
вызов обреченности» [Зверев 1982: 298].<br />
Сознательное затворничество Дикинсон, о котором пишут ее<br />
биографы, парадоксально выступает в ее стихах как свобода духа. Никакие<br />
затворы не властны удержать в заточении вольный человеческий дух.<br />
Романтический пафос ее стихов вытекает из веры в безграничные<br />
возможности человеческого духа и разума:<br />
Дыба не сломит меня –<br />
Душа моя вольна.<br />
Кроме этих – смертных – костей<br />
228
Есть другие – сильней…<br />
Не трудней Орлу<br />
Отринуть скалу<br />
И в небо взлететь –<br />
Чем тебе – в тюрьме.<br />
А если не сможешь –<br />
Ты сам – свой Сторож!<br />
Плен – это Сознанье.<br />
Свобода – тоже. [Дикинсон 1976: 449]<br />
Эта же тема находит выражение и в следующем стихотворении:<br />
Из чего можно сделать прерию?<br />
Из пчелы и цветка клевера –<br />
Одной пчелы – одного цветка –<br />
Да мечты – задача легка.<br />
А если пчелы не отыщешь ты –<br />
Довольно одной мечты. [Дикинсон 1976: 494]<br />
Достаточно всего лишь воображения, чтобы безгранично расширить<br />
свои горизонты, находясь при этом в четырех стенах.<br />
Для анализа второго типа парадоксов, парадоксальных словосочетаний,<br />
обратимся к оригиналам стихотворений Дикинсон. В этом случае мы не<br />
ставили целью сгруппировать эти парадоксы тематически или по какомулибо<br />
другому признаку. Отбор материала проводился методом сплошной<br />
выборки.<br />
Эмма Хартнолл в предисловии к сборнику стихов Дикинсон отмечает<br />
ее «интеллектуализацию» своего заточения в характерной для нее<br />
парадоксальной манере:<br />
It might be lonelier<br />
Without the loneliness. [The selected poems 1994: 6]<br />
Еще одним примером подобного блестящего парадокса может служить<br />
словосочетание «встречаться врозь», выражающее горечь и, одновременно,<br />
смирение, вытекающее из логического разрешения ситуации:<br />
So we must meet apart,<br />
You there, I here…[The Selected Poems 1994: 66]<br />
В обоих случаях отчетливо ощутим первый тип парадокса, который мы<br />
определили как «мировоззренческий»: будучи ограниченным географически,<br />
человек способен перемещаться на огромные расстояния при помощи<br />
воображения, и океаны, разделяющие любимых, выступают в<br />
метафорическом образе «приотворенной двери»:<br />
With just the door ajar<br />
That oceans are…[The Selected Poems 1994: 66]<br />
Прорвав поверхностный привычный образ мыслей, парадокс в стихах<br />
Дикинсон проникает в глубинную суть явления, философски ее обобщая:<br />
Mirth is the mail of anguish. [The Selected Poems 1994: 5]<br />
Парадоксальная мысль о том, что веселье человека скрывает<br />
испытываемые им муки, приходит как результат обобщения чувственного<br />
229
опыта: смертельно раненный олень прыгает выше всех (a wounded deer leaps<br />
highest), отбитый камень скалы несется потоком (the smitten rock that gushes),<br />
сталь при ковке пружинит (the trampled steel that springs), щека всегда<br />
краснее у человека, пораженного чахоткой (a cheek is always redder / just<br />
where the hectic stings). Как видим, явления действительности несут для<br />
Дикинсон трансцендентный смысл.<br />
В следующих строках Дикинсон раскрывает саму суть парадокса –<br />
большинство решает, что разумно, а что – нет; для проницательного же<br />
взгляда часто разумное видится глупым, а глупое – разумным:<br />
Much madness is divinest sense<br />
To a discerning eye;<br />
Much sense the starkest madness.<br />
‘Tis the majority<br />
In this, as all, prevails… [The Selected Poems 1994: 7]<br />
Это стихотворение подводит нас к выводу, что парадоксы Дикинсон<br />
раскрывают ее глубокое, отличное от обыденного, видение мира,<br />
характерное для большого поэта.<br />
Список литературы<br />
Венедиктова Т.Д. Поэзия Эмили Дикинсон: Потаенные страницы<br />
американского романтизма // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 9. Филология. 1980. №<br />
5. С.27–35.<br />
Дикинсон Э. Стихотворения / пер. В. Марковой // Библиотека<br />
Всемирной литературы. Сер.2. М., 1976. Т.119.<br />
Зверев А.М. Романтические традиции американской литературы ХIХ<br />
века и современность. М., 1982.<br />
The Selected Poems of Emily Dickinson / Introduction by Emma Hartnoll.<br />
Wordsworth Editions Ltd, 1994.<br />
Д.Туляков, Н.С.Бочкарева (Пермь)<br />
ОСОБЕННОСТИ ПОВЕСТВОВАНИЯ<br />
В РОМАНЕ В.НАБОКОВА «ПРОСВЕЧИВАЮЩИЕ ПРЕДМЕТЫ»<br />
В предлагаемой работе исследуется поздний, написанный в<br />
Швейцарии, роман Владимира Набокова “Transparent Things”<br />
(«Просвечивающие предметы» [Набоков 1998: 353], «Прозрачные предметы»<br />
[Набоков 2004: 149], «Прозрачные вещи» [Набоков 1999: 8]) вызвавший<br />
противоречивые, но в основном негативные отклики у критики<br />
(исключением стал положительный отзыв Глеба Струве). Джон Апдайк<br />
чистосердечно признался в своем непонимании романа в рецензии<br />
«Просвечивание Хью Персона» [Классик без ретуши 2000: 492]. В одном из<br />
интервью Набоков утверждал, что «ни внимательные литературные<br />
обозреватели, ни заурядные критиканы не усмотрели структурного узла этой<br />
истории» [Набоков о Набокове 2002: 357].<br />
© Д.Туляков, Н.С.Бочкарева, 2007<br />
230
Многие исследователи творчества Набокова выделяют мотив<br />
двоемирия и связанную с ним тему потусторонности как одну из основных в<br />
творчестве писателя. О потусторонности как о «тематическом комплексе», на<br />
котором «кристаллизуется основное ядро набоковской прозы» говорит<br />
А.Долинин [Долинин 2004: 33]. Расшифровке некоего «таинственного<br />
сообщения», явно выводящего за пределы привычной реальности посвящает<br />
свою не претендующую на статус литературоведческого труда книгуманифест<br />
«Набоков, писатель» М.Шульман [Шульман 1998]. Об<br />
«интуитивных прозрениях трансцендентальных измерений бытия» написана<br />
книга В.Е.Александрова «Набоков и потусторонность» [Александров 1999].<br />
Метафизическую тему называет «важнейшей» в творчестве Набокова<br />
О.Ронен [Ронен 2002: 94]. Как «приглашение заглянуть в потусторонность»<br />
рассматривает творчество Набокова Г.Амелин [Амелин 2005: 380]. Мир<br />
недоступного, нереального органично входит в биспациальную схему<br />
пространства набоковских текстов, построенную Ю.И.Левиным [Левин 1998:<br />
323-392]. Несмотря на общепринятую значимость этой темы в творчестве<br />
Набокова, она не достаточно освещена в связи с романом «Просвечивающие<br />
предметы». Даже в специальном труде В.Е.Александрова этот роман<br />
игнорируется, хотя, как нам кажется, потусторонность в «Просвечивающих<br />
предметах» играет, по крайней мере, не меньшую роль, чем в подробно<br />
разбираемом «Даре».<br />
В целом творчество Набокова серьезно и основательно исследовано как<br />
в отечественной науке о литературе, так и в зарубежной, однако<br />
«Просвечивающим предметам» уделено гораздо меньше внимания, чем<br />
другим романам писателя. А.В.Злочевская в книге «Художественный мир<br />
Владимира Набокова и русская литература XIX века» указывает на<br />
связанную с чеховскими мотивами «нравственную логику, организующую<br />
сюжетно-композиционную модель набоковского романа» [Злочевская 2002:<br />
88]. По её мнению главная трагедия Хью Персона как<br />
«неиндивидуализированной безличности» – это трагедия «персонажа, не<br />
услышавшего голоса своего Творца, не реализовавшего возможности быть на<br />
ты со своим создателем» [Там же: 25], за что Персон карается в финале<br />
романа, сгорая в отеле, «чтобы очиститься от совершенного убийства» [Там<br />
же: 88].<br />
Другое прочтение предлагает Брайан Бойд во второй книге<br />
критической биографии Набокова «Американские годы». Главный вывод из<br />
проведенного им анализа суммируется в следующих словах: «Если<br />
человеческое сознание переживает смерть, внушает он (Набоков – Т.Д., Н.Б.)<br />
нам, оно может приобрести бесконечную способность вникать во все, в<br />
материю либо сознание, в настоящее и в прошлое: оно может обрести всю ту<br />
власть, которой обладает выдуманный рассказчик И тем не менее<br />
должна же существовать некая сила, стоящая за всяким мыслимым<br />
расширением человеческого сознания, сила, власть которой должна быть<br />
метафорически эквивалентной власти сочинителя и чье метафорическое<br />
отличие от любой формы расширения человеческого сознания должно быть<br />
231
метафорически “фигуральным”, определяемым отличием выдуманного<br />
рассказчика от подлинного автора произведения» [Бойд 2004: 717]. Таким<br />
образом, биограф акцентирует внимание на соотношении рассказчика и<br />
автора.<br />
М.Бахтин в работе «Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по<br />
исторической поэтике» разделяет «два события – событие, о котором<br />
рассказано в произведении, и событие самого рассказывания (в этом<br />
последнем мы и сами участвуем как слушатели-читатели)» [Бахтин 1975:<br />
403]. Н.Д.Тамарченко утверждает, что термин «повествование»<br />
соответствует исключительно второму событию: «Повествователь – тот, кто<br />
сообщает читателю о событиях и поступках персонажей, фиксирует ход<br />
времени, изображает облик действующих лиц и обстановку действия,<br />
анализирует внутреннее состояние героя и мотивы его поведения,<br />
характеризует его человеческий тип (душевный склад, отношение к<br />
нравственным нормам и т.п.), не будучи при этом ни участником событий,<br />
ни – что еще важнее – объектом изображения для кого-либо из персонажей<br />
(выделено нами. – Д.Т., Н.Б.). Специфика повествователя одновременно – во<br />
всеобъемлющем кругозоре (его границы совпадают с границами<br />
изображенного мира) и в адресованности его речи в первую очередь<br />
читателю, т.е. направленности ее как раз за пределы изображенного мира.<br />
Иначе говоря, эта специфика определена положением “на границе”<br />
вымышленной действительности» [Теория литературы 2004: 223, 238-239].<br />
Главная особенность повествователя – его близкое к абсолютному<br />
знание об описываемом: «In his search for a commode to store his belongings<br />
Hugh Person, a tidy man, noticed that the middle drawer of an old desk relegated<br />
to a dark corner of the room, and supporting there a bulbless and shadeless lamp<br />
resembling the carcass of a broken umbrella, had not been reinserted properly by<br />
the lodger or servant (actually neither) who had been the last to check if it was<br />
empty (nobody had)» / «Человек аккуратный, Хью Персон стал искать, куда<br />
сложить вещи, и обнаружил, что ящик старого, оттесненного в темный угол<br />
стола, на котором стояла похожая на каркас сломанного зонтика лампа без<br />
лампочки и абажура, плохо задвинут постояльцем или слугой (на самом деле,<br />
ни тем и ни другим) – последним, кто в него заглянул проверить, не осталось<br />
ли в нем чего-нибудь (никто не заглядывал)» [Набоков 1998: 358-359].<br />
Повествователю известны не только мысли Персона, выраженные в<br />
косвенной речи, но и настоящий виновник – столяр, о котором читатель<br />
узнает из следующего абзаца. Избыточное знание повествователя сближает<br />
его с автором-творцом.<br />
Отличительная черта главного героя романа, Хью Персона, состоит в<br />
том, что он с самого начала заявлен как персонаж. В первую очередь,<br />
обнажению сущности Персона как персонажа служит его фамилия Person,<br />
означающая «действующее лицо, персонаж». Из-за этой омонимии почти<br />
любое упоминание фамилии героя может быть прочитано как замечание<br />
автора о своем персонаже. Это эффект усиливается притяжательными<br />
местоимениями my и our, указывающими на принадлежность героя<br />
232
повествователю и также имеющими оценочный характер (отношение к герою<br />
несколько свысока и ирония, еще ярче выраженная в реплике «Silly Person»).<br />
Такое «притяжательное» отношение героя к повествователю на протяжении<br />
всего романа позволяет говорить о функциях автора у повествователя.<br />
Еще более явно эти функции обнаруживаются в открывающем роман<br />
обращении повествователя: «Here's the person I want. Hullo, person! Doesn't<br />
hear me» / «Вот персонаж, который мне нужен. Привет, персонаж! – Не<br />
слышит» [Набоков 1998: 355]. В этом отрывке открыто указывается на<br />
«персонажную» функцию Персона в произведении. Первое же предложение<br />
романа предельно обнажает условность изображаемого, т.е. «акцентирование<br />
автором нетождественности, а то и противоположности между<br />
изображаемым и формами реальности» [Хализев 2005: 105]. Повествователь<br />
открыто выбирает себе персонаж, за жизнью которого будет следить в<br />
дальнейшем. Однако, рассказывая историю Хью Персона, повествователь ни<br />
разу не говорит о том, что создает художественное произведение. С его точки<br />
зрения, Персон – персонаж не созданный, а выбранный. Мы не можем<br />
говорить о Персоне как о вымышленном герое созданной повествователем<br />
реальности.<br />
С самого начала романа говорится о свойствах времени, присущих<br />
действительности: «Perhaps if the future existed, concretely and individually,<br />
as something that could be discerned by a better brain, the past would not be so<br />
seductive: its demands would be balanced by those of the future. Persons might<br />
then straddle the middle stretch of the seesaw when considering this or that object.<br />
It might be fun. But the future has no such reality (as the pictured past and the<br />
perceived present possess); the future is but a figure of speech, a specter of<br />
thought» / «Возможно, если бы для каждого человека существовало<br />
определенное будущее, которое мозг, устроенный получше, был бы в<br />
состоянии различить, то и прошлое не было бы столь соблазнительно, зовы<br />
будущего умеряли бы его власть. Наши персонажи могли бы усесться на<br />
самую середину качельной доски и только мотать головой направо и налево.<br />
Вот была бы потеха. Но нет у будущего той реальности, с которой рисуется<br />
прошлое и воспринимается настоящее. Оно – речевая фигура, мыслительный<br />
призрак» [Набоков 1998: 355]. Таким образом, персонажи («persons»), как<br />
предметы материального мира, существуют в реальности, которой обладает<br />
«изображаемое прошлое» и «ощущаемое настоящее», а сам повествователь,<br />
ведущий свой рассказ из будущего, оказывается «фигурой речи» и<br />
«призраком мысли».<br />
Как становится ясно из сюжета романа, повествование ведется из<br />
«иного бытия» («another state of being»), из загробного мира, обитатели<br />
которого, объединенные в романе местоимением «we», обладают<br />
способностью «просвечивать» предметы, т.е. «насквозь» видеть их прошлое.<br />
Эта уникальная способность повествователя и обитателей его мира<br />
многократно акцентируется в романе и является, как мы считаем, движущей<br />
силой в произведении, что не только не скрывается, но и поясняется: «When<br />
we concentrate on a material object, whatever its situation, the very act of attention<br />
233
may lead to our involuntarily sinking into the history of that object. Novices must<br />
learn to skim over matter if they want matter to stay at the exact level of the<br />
moment. Transparent things, through which the past shines!» / «Как только мы<br />
сосредотачиваемся на любом предмете материального мира, что бы с ним ни<br />
творилось, само наше внимание непроизвольно погружает нас в историю.<br />
Чтобы материя соответствовала моменту, новички должны учиться скользить<br />
по ее поверхности. Просвечивающие предметы, наполненные сиянием<br />
прошлого!» [Набоков 1998: 355]. Послужившие роману названием<br />
«просвечивающие предметы» становятся отправной точкой для творческого<br />
сознания повествователя.<br />
В приведенной выше цитате механизм «просвечивания» как особого<br />
восприятия материального мира, проникновения в историю предмета<br />
выражен, в частности, через «внимание» («the very act of attention»). В<br />
третьей главе подробная история карандаша, найденного Персоном в ящике<br />
стола, начинается со слов: «Now comes the act of attention» / «Теперь<br />
внимание» [Набоков 1998: 359]. В заключение истории карандаша<br />
повествователь возвращается к своему персонажу: «Thus the entire little<br />
drama, from crystallized carbon and felled pine to this humble implement, to this<br />
transparent thing, unfolds in a twinkle. Alas, the solid pencil itself as fingered<br />
briefly by Hugh Person still somehow eludes us! But he won't, oh no» / «Так,<br />
мерцая, разворачивается вся эта маленькая драма – от кристаллов углерода и<br />
поваленной сосны до убогого этого орудия письма, этого просвечивающего<br />
предмета. Но, увы, сам трехмерный карандаш, на мгновенье побывавший в<br />
руках Хью Персона, от нас все-таки ускользает. Но сам Персон от нас не<br />
уйдет» [Набоков 1998: 360].<br />
На примере истории карандаша повествователь объясняет, что на<br />
самом деле представляет собой его история о Хью Персоне: Персон, как и<br />
карандаш, «наполнен сиянием прошлого», и наблюдение этого<br />
«просвечивающего» прошлого для повествователя – такая же «маленькая<br />
драма». В тринадцатой главе повествователь отмечает, что улица «teems with<br />
transparent people and processes, into which and through which we might sink<br />
with an angel’s or author’s delight» / «кишит просвечивающимися прохожими<br />
и происшествиями – мы могли бы погрузиться в них и сквозь них с<br />
ангельским или авторским наслаждением» [Набоков 1998: 390]. Здесь<br />
повествователь открыто указывает на функции автора и ангела, т.е. демиурга,<br />
находящегося на границе двух миров, тем самым стирая грань между собой и<br />
автором-создателем и раскрывая свое понимание творчества писателя.<br />
Уже в начале романа он уточняет различие между новичками, которые<br />
«проваливаются сквозь поверхность» («to fall through the surface»), и<br />
опытными чудотворцами («miracle-worker»), которые могут удержаться на<br />
поверхности «to keep in surface focus» и, подобно Христу, «ходить по воде».<br />
Повествователь поясняет: «A thin veneer of immediate reality is spread over<br />
natural and artificial matter, whoever wishes to remain in the now, with the now,<br />
on the now, should please not break its tension film» / «На материю, и<br />
естественную, и искусственную, наброшен тонкий покров непосредственной<br />
234
реальности, и всяк, желающий пребывать внутри “сейчас”, вместе с “сейчас”<br />
или над “сейчас”, пусть, пожалуйста, не рвет эту натянутую пленку»<br />
[Набоков 1998: 356]. Для творчества романиста особенно важен этот<br />
непосредственный контакт с настоящим.<br />
Очевидная в процитированном фрагменте терминология<br />
кинематографического видения характерна для творчества Набокова вообще<br />
и для данного романа в частности. Формулировки «держать в фокусе» («to<br />
keep in focus»), «поймать в фокус» (to bring into focus) подразумевает<br />
безграничность возможностей обзора повествующего, позволяющая ему<br />
сосредотачиваться на нужных ему элементах действительности. Ни<br />
пространственная, ни временная точка зрения повествующего ничем не<br />
ограничены, кроме его собственной воли: он может свободно путешествовать<br />
по времени (как в примере с карандашом), и в пространственном отношении<br />
взгляд говорящего может сколь угодно близко приближаться или отдаляться.<br />
Например, в тринадцатой главе повествователь, сфокусировавшись на<br />
главной улице Витта, постепенно переходит к «крошечному» («tiny»)<br />
американскому флагу, вышитому на сердце свитера, который покупает герой,<br />
и к надписи на этикетке: «”Made in Turkey,” whispered its label» / «”Сделано в<br />
Турции” – пролепетала этикетка» [Набоков 1998: 390].<br />
Приведем еще один пример «просвечивания»: «A mess of sprouts and<br />
mashed potatoes, colorfully mixed with pinkish meat, could be discerned, if<br />
properly focused, performing hand-over-fist evolutions in Person's entrails, and<br />
one could also make out in that landscape of serpents and caves two or three apple<br />
seeds, humble travelers from an earlier meal» / «Наведя на резкость, можно<br />
разглядеть, как смесь брюссельской капусты и картофельного пюре,<br />
красочно перемежаемая красноватым мясом, зигзагами продвигается по<br />
кишечнику Персона – в этом пейзаже из пещер и излучин можно различить<br />
два-три яблочных семечка – скромные путешественники, задержавшиеся<br />
после предыдущей трапезы» [Набоков 1998: 441]. Наделенный поэтическим<br />
воображением повествователь видит в кишечнике Персона «пейзаж пещер и<br />
излучин», а в яблочных семечках – «скромных путешественников».<br />
Описание процесса «просвечивания» как «нового бытия», «невинного<br />
любопытства», сопровождается рядом метафорических образов в форме<br />
обычных для повествователя замечаний в скобках: «In the beginning of our<br />
always entrancing, sometimes terrifying, new being that kind of innocent curiosity<br />
(a child playing with wriggly refractions in brook water, an African nun in an<br />
arctic convent touching with delight the fragile clock of her first dandelion) is not<br />
unusual, especially if a person and the shadows of related matter are being<br />
followed from youth to death» / «Поначалу нашего нового бытия, всегда<br />
завораживающего, иногда страшащего, этот род невинного любопытства<br />
(дитя играет с извивающимся отражением в воде ручья, в северном<br />
монастыре, монахиня из Африки с наслаждением дотрагивается до хрупкого<br />
циферблата своего первого одуванчика) не есть нечто исключительное,<br />
особенно если жизнь персонажа с размывами окружающей материи<br />
прослеживать от юности до самой смерти» [Набоков 1998: 442].<br />
235
После выхода романа в свет Владимир Набоков посчитал нужным<br />
раскрыть «лицо» повествователя: «Некое бестелесное существо – душа<br />
недавно умершего от болезни печени романиста – повествует о трудностях,<br />
которые испытывают привидения в восприятии нашего мира, в том, чтобы не<br />
отстать от настоящего и не погрузиться в прошлое сквозь просвечивающие<br />
человеческие вещи» [Набоков о Набокове 2002: 354]. К такому выводу<br />
можно прийти, не прибегая к подсказкам Набокова, однако его собственные<br />
объяснения и указания, данные в посвященном «Просвечивающим<br />
предметам» стилизованном интервью, полностью им самим написанном,<br />
выглядят особенно убедительными: «Случайным, но занятно действенным<br />
компонентом моего романа является г-н R., американский писатель<br />
немецкого происхождения В разговоре R. обнаруживает досадную<br />
привычку то и дело вставлять автоматическое “знаете ли” немецкого<br />
эмигранта и, что еще более неприятно, злоупотреблять тривиальнейшими,<br />
неверно использованными, искаженными американскими клише. Хороший<br />
пример – это его незваное, хотя и благонамеренное предостережение в<br />
последней строчке главы: “Легче, сынок, сама, знаешь, пойдет”» [Набоков о<br />
Набокове 2002: 358]. В этой последней фразе («Easy, you know, does it, son»)<br />
одно из избитых речевых клише, характерных для речи R., сопровождается<br />
его «фирменным» обращением «son» («сынок»), о чем читатель узнает из<br />
десятой главы романа. Это служит убедительным стилистическим<br />
доказательством в пользу совпадения повествователя из потустороннего<br />
мира с тенью писателя R.<br />
По тексту романа рассыпаны и другие намеки на указанное совпадение.<br />
Во-первых, повторение ключевой фразы повествователя из начала романа<br />
(«Hullo, Person!») в момент встречи R. и Хью Персона в десятой главе. Вовторых,<br />
пророчески звучащая реплика R. («So long and soon see» /<br />
«Прощайте, прощайте, скоро увидимся»), произнесенная незадолго до его<br />
смерти (восемнадцатая глава). В-третьих, письмо R. (двадцать первая глава),<br />
полученное в день смерти писателя, в котором он признается, что «Person<br />
was one of the nicest persons» / «Персон – один из самых прелестных<br />
персонажей» [Набоков 1998: 426]. В-четвертых, постоянное цитирование<br />
произведений R. и упоминание их названий, а также хвастливое наделение R.<br />
такими характеристиками, как «великий человек», «великий писатель» и др.<br />
В уже упоминаемом письме читаем: «The more I shrivel the bigger I grow. I<br />
suppose this is an uncommon phenomenon. Total rejection of all religions ever<br />
dreamt up by man and total composure in the face of total death! If I could explain<br />
this triple totality in one big book, that book would become no doubt a new bible<br />
and its author the founder of a new creed. Fortunately for my self-esteem that book<br />
will not be written - not merely because a dying man cannot write books but<br />
because that particular one would never express in one flash what can only be<br />
understood immediately» / «Чем более я умаляюсь, тем я становлюсь<br />
грандиознее. Мне кажется, это случай необычный. Абсолютное отрицание<br />
всех религий, когда-либо выдуманных человеком, и абсолютное спокойствие<br />
перед лицом абсолютной смерти! Если бы я мог объяснить этот<br />
236
тройственный абсолют в одной большой книге, она стала бы, без сомнения,<br />
новой Библией, а ее автор – создателем новой веры. К счастью для моего<br />
самоуважения, книга эта никогда не будет написана – не просто потому, что<br />
умирающие не пишут книг, но оттого, что Ваш покорный умирающий слуга<br />
никогда не умел одним проблеском выразить то, что может быть понято<br />
только непосредственно» [Набоков 1998: 426-427].<br />
В двадцать четвертой главе повествователь, ссылаясь на уже известные<br />
читателю «Tralatitions» («Транс-ля-тиции») R., развивает высказанную ранее<br />
мысль о том, что будущее персонажа – только «фигура речи», «призрак<br />
мысли», т.е. «вероятность» («likely»), но не «действительность» («actually»):<br />
«Direct interference in a person's life does not enter our scope of activity, nor, on<br />
the other, tralatitiously speaking, hand, is his destiny a chain of predeterminate<br />
links: some "future" events may be likelier than others, O.K., but all are chimeric,<br />
and every cause-and-effect sequence is always a hit-and-miss affair, even if the<br />
lunette has actually closed around your neck, and the cretinous crowd holds its<br />
breath The most we can do when steering a favorite in the best direction,<br />
in circumstances not involving injury to others, is to act as a breath of wind and to<br />
apply the lightest, the most indirect pressure such as trying to induce a dream that<br />
we hope our favorite will recall as prophetic if a likely event does actually happen»<br />
/ «Прямое вмешательство в жизнь персонажа не входит в наши обязанности;<br />
с другой же стороны, выражаясь «транс-ля-тически», судьба его – не просто<br />
цепочка предопределенных связей; пусть одни «будущие» события<br />
вероятнее, чем другие, хорошо, но все они – не более чем химеры, и любая<br />
последовательность причин и следствий – это всегда стрельба в молоко, даже<br />
если ваша шея уже прильнула к серпу гильотины и тупая толпа затаила<br />
дыхание Самое большее, что мы можем сделать, направляя фаворита по<br />
лучшему пути при обстоятельствах, не заключающих для других ущерба, –<br />
это пытаться воздействовать, на манер ветерка, самым лёгким, непрямым<br />
дуновением, пробуя, скажем, навеять сновидение, которое, как мы надеемся,<br />
наш фаворит расценит как пророческое, если вероятное событие произойдет<br />
в действительности» [Набоков 1998: 433]. Впрочем, «контраст между<br />
воображаемым и действительным» наделен «своего рода<br />
художественностью» [Там же: 411].<br />
В приведенном отрывке описывается беспомощность повествователя<br />
(теней, обитателей мира R.) в их отношении к судьбе персонажа, за<br />
исключением пророческих появлений в сновидениях (вспомним кошмарные<br />
сны Персона и, как следствие, его снобоязнь, которая в этом свете выглядит<br />
как трагедия непонимания себя, собственного предназначения, о которой<br />
писала А.В.Злочевская). «Потусторонность», таким образом, не наделяется<br />
абсолютным знанием и пониманием мира, которое присуще автору-творцу.<br />
Тени из «потусторонности» так же далеки от разрешения «загадки бытия»,<br />
как и живущие, хотя они поставлены в другие условия и, если можно так<br />
выразиться, находятся по другую сторону бытия. Лучше всего эту, как нам<br />
кажется, центральную мысль о «потусторонности» выразил пациент одной из<br />
психиатрических клиник, где лежал Персон, «дурной человек, но хороший<br />
237
философ»: «It is generally assumed that if man were to establish the fact of<br />
survival after death, he would also solve, or be on the way to solving, the riddle of<br />
Being. Alas, the two problems do not necessarily overlap or blend» / «Обычно<br />
считают, что если человек установит факт жизни после смерти, он тем самым<br />
разрешит загадку бытия или станет на путь к её разрешению. Увы, эти две<br />
проблемы необязательно сливаются в одну или хотя бы частично совпадают»<br />
[Набоков 1998: 434].<br />
Таким образом, «потусторонность» в этом романе Набокова получает<br />
несколько иное, чем в других романах и гораздо более конкретное<br />
воплощение. Это не обширное и абстрактное «и другое, другое, другое»<br />
[Набоков 2001: 328] из стихотворения «Слава», которое больше похоже на<br />
иную «потусторонность» – сферу, не доступную ни из этого, ни из того<br />
мира. Здесь «потусторонность» – посмертный мир, населенный духами и<br />
призраками умерших, которые наделены сокровенным знанием, «для них<br />
совершенно ясным, хоть и лишенным имени», однако описать его «так же<br />
невозможно, как описать улыбку тому, кто никогда не видел улыбчивых<br />
глаз» [Набоков 1998: 360]. Эта недоступная пониманию в мире<br />
действительном и объяснению в мире потустороннем загадка открывается<br />
только одному сознанию – творящему.<br />
Г.Барабтарло пишет в связи с другим романом и другим героем<br />
Набокова: «…привилегия избранных героев Набокова – особенно тех<br />
мучеников, которые загнаны в тиски отчаяния, доведены болью до<br />
последних границ разумного существования, – та, что им дается увидеть хоть<br />
краешком глаза на мгновение показавшийся плавник, именно, что в хорошо<br />
сочиненном мире персонажи, sub specie auctoris et lectoris (то есть под<br />
пристальным, внимательным и любящим оком, взирающим из немыслимого<br />
далека), – не смертны» [Барабтарло 2007: 356]. К числу таких «избранных»<br />
героев относится и многострадальный Хью Персон, всю жизнь ощущающий,<br />
«что позади него, как бы за его плечом, стоит великий, несравненно более<br />
мудрый, сильный и спокойный, во множество раз его превосходящий<br />
незнакомец. Это и был его главный “теневой спутник” (один критик, читай<br />
“клоун”, как-то сделал R. Выговор за этот эпитет), и не будь у него этой<br />
просвечивающей тени (transparent shadow), мы не стали бы и заниматься<br />
нашим дорогим Персоном» [Набоков 1998: 439]. Вопреки предупреждению<br />
«тени», роман завершается такой не-смертью Персона, все время после<br />
смерти Арманды бессознательно стремившегося к кончине. Конец романа,<br />
напоминая концовку «Приглашения на казнь», вновь отсылает к вопросу о<br />
кажущемся и действительном и интерпретирует смерть как переход души из<br />
одного «состояния бытия» в другое.<br />
Итак, повествователь «Просвечивающих предметов», наделенный,<br />
выражаясь языком М.Бахтина, вненаходимостью и избыточным знанием,<br />
сам становится предметом изображения в романе. Не обладая абсолютной<br />
творческой силой, по наблюдению Бойда, он остается только рассказчиком,<br />
«способным вникать во все, в материю либо в сознание, в настоящее либо в<br />
прошлое» [Бойд 2004: 717], но не автором, планирующим происходящее «с<br />
238
опережением» (об авторе / author, который знает будущее во всех деталях,<br />
говорится в скобках в тринадцатой главе романа). Набокову было важно<br />
показать в рассказчике (R.) автора не как создателя и обладателя<br />
художественной действительности, а как творца только своего рассказа, тоже<br />
наделенного статусом произведения. В какой-то степени такое истолкование<br />
романа коррелирует с идеями Р.Барта об авторе-скрипторе и смерти автора:<br />
«…голос отрывается от своего источника, для автора наступает смерть…»<br />
[Барт 1994: 384]. В исследуемом романе акцентируется обратная сторона<br />
указанного Бартом феномена: оторвавшись от своего источника, голос<br />
обретает некий образ, создателю не равный. В романе «Просвечивающие<br />
предметы» этот голос персонифицирован в R., для чего Набокову<br />
потребовалось вынести его за границы реальности, в «потусторонность», в<br />
загробный мир.<br />
Список литературы<br />
Александров В.Е. Набоков и потусторонность. СПб.: Алетейя, 1999.<br />
Амелин Г. Лекции по философии литературы. М.: Языки славянской<br />
культуры, 2005.<br />
Барабтарло Г. Разрешенный диссонанс // Набоков В. Пнин: Роман.<br />
СПб.: Азбука-классика, 2007. С.288-378.<br />
Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1989.<br />
Бойд Б. Владимир Набоков: Американские годы: Биография. М.: Издво<br />
Независимая Газета; СПб.: Симпозиум, 2004.<br />
Бахтин М.М. Автор и герой в эстетической деятельности // Бахтин<br />
М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С.7-180.<br />
Бахтин М.М. Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по<br />
исторической поэтике // Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики.<br />
Исследования разных лет. М.: Художественная литература, 1975. С.234-407.<br />
Долинин А. Истинная жизнь писателя Сирина. Работы о Набокове.<br />
СПб.: Академический проект, 2004.<br />
Злочевская А. В. Художественный мир Владимира Набокова и русская<br />
литература XIX века. М.: Изд-во Моск. ун-та, 2002.<br />
Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира<br />
Набокова / Под общ. Ред. Н.Г.Мельникова. М.: НЛО, 2000.<br />
Левин Ю.И. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: Языки<br />
славянской культуры, 1998.<br />
Набоков В.В. Избранное. Ростов-на-Дону: Феникс, 2001. Серия:<br />
Всемирная библиотека поэзии.<br />
Набоков В. Прозрачные вещи / Пер. С.Ильина // Набоков В. Собр. Соч.:<br />
В 5 т. СПб.: Симпозиум, 1999, Т.5. С.8-97.<br />
Набоков В.В. Просвечивающие предметы: Роман / Пер. А.Долинина и<br />
М.Мейлаха // Набоков В.В. Истинная жизнь Себастьяна Найта: Романы. М.:<br />
ООО «Фирма “Издательство АСТ”»; Харьков: Фолио, 1998. С.353-444.<br />
Набоков В. Со дна коробки. Прозрачные предметы / Пер. Д.Чекалова.<br />
СПб.: Азбука-классика, 2004.<br />
239
Набоков о Набокове и прочем. Интервью, рецензии, эссе / Общ. ред.<br />
Н.Г.Мельникова. М.: Независимая газета, 2002.<br />
Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб.: Гиперион, 2002.<br />
Теория литературы: Учеб.пособие для студ.: В 2 т. / Под ред.<br />
Н.Д.Тамарченко. М.: Академия, 2004. Т.1.<br />
Хализев В.Е. Теория литературы. М.: Высшая школа, 2005.<br />
Шульман М.Ю. Набоков, писатель. Манифест. М.: Изд-во А и Б;<br />
Независимая газета, 1998.<br />
Е.Турта, О.М.Ушакова (Тюмень)<br />
ОБРАЗ РАЯ В РОМАНЕ «ОБЛАДАНИЕ» А.БАЙАТТ<br />
Одним из наиболее интересных и перспективных направлений<br />
исследования творчества английской писательницы А.Байатт является<br />
выявление и анализ форм создания, развития и бытования образа рая. Яркое<br />
и оригинальное художественное воплощение этой мифологемы представлено<br />
в романе «Обладание» ("Possession", 1990).<br />
В энциклопедии «Мифы народов мира» под редакцией С.А.Токарева<br />
традиционная семантика понятия «рай» рассматривается в нескольких<br />
аспектах: «рай как сад», «рай как город» и «рай как небеса». Это три<br />
основные линии мифологизирующей, наглядной предметной разработки<br />
образов рая в христианской литературной, иконографической и фольклорной<br />
традиции. Авторы статьи отмечают, что каждая линия имеет своё отношение<br />
к человеческой истории: Эдем – невинное начало пути человечества;<br />
Небесный Иерусалим – эсхатологический конец этого пути [Аверинцев 1994:<br />
364]. В художественной литературе тема рая как небес была классически<br />
разработана в последней части «Божественной комедии» Данте, где девять<br />
небесных сфер поставлены в связь с учением о девяти чинах ангельских.<br />
В мифологической системе координат сад и город эквивалентны также<br />
как образы пространства, «отовсюду огражденного» («парадиз», в частности,<br />
в переводе с греческого означает «сад, парк», а с древнеиранского –<br />
«отовсюду огороженное место»). Восприятие рая как города имеет очень<br />
древние корни и основано на широко распространенных в традиционных<br />
культурах представлениях о «круглых» и «квадратных» святых городах,<br />
отражающих своим геометрическим регулярным планом устроение<br />
вселенной. Рай как сад, сближается в этом с раем как городом, он также мог<br />
представляться в плане как правильный круг. В легендах о деве Марии и о<br />
святых возникает мотив занесенных из рая исцеляющих или утешающих<br />
плодов, иногда хлебов. В качестве места произрастания чудесных плодов,<br />
рай можно сопоставить с садом Гесперид в греческой мифологии и с<br />
Аваллоном в кельтской мифологии. В романе Байатт «Обладание» образ<br />
райского сада может быть представлен в соотнесении с каждым из<br />
© Е.Турта, О.М.Ушакова, 2007<br />
240
отмеченных выше аспектов и на разных пространственно-временных<br />
уровнях.<br />
Например, рядом с аналогом «райского сада» проживают такие герои,<br />
как Вэл и Роланд, относящиеся к персонажам современного плана<br />
изображения. Они обитают в полуподвальном помещении, окно их комнаты<br />
выходило «в тесный дворик, откуда по ступенькам можно было подняться в<br />
сад: он виднелся наверху, за оградой» [Байатт 2004: 29]. Когда Роланд и Вэл<br />
пришли сюда впервые по объявлению о сдаче квартиры, им было сказано,<br />
что это квартира с выходом в сад. Но выйти в сад этой паре довелось лишь в<br />
то первое посещение: позже домовладелица, восьмидесятилетняя миссис<br />
Ирвинг, запретила им гулять в саду. Роланд и Вэл, подобно Адаму и Еве<br />
после грехопадения, изгнаны из «райского сада», у ворот которого на страже<br />
как херувим с огненным мечом стоит миссис Ирвинг.<br />
Сад расположен наверху, и это сближает его с образом рая как небес. В<br />
то же время этот сад представляет все три образа рая: он огорожен (рай как<br />
город), в нем растут запретные плоды (рай как сад). По сравнению с мраком<br />
полуподвального помещения, где живут Вэл и Роланд, сад является<br />
источником света, проникающего в их каморку через небольшое окно. В нем<br />
царит порядок, между тем как три этажа, занимаемые миссис Ирвинг, и<br />
каморка Роланда являются воплощением хаоса. Весь дом пропитан запахом<br />
кошек, а в саду – солнце и свежий воздух, порядок и чистота.<br />
Оппозиция «космос-хаос» возникает и в стенах Британского музея,<br />
куда приходит Роланд, чтобы разыскать своего начальника, профессора<br />
Аспидса. Роланд работает в возглавляемом Аспидсом Центре исследования<br />
творчества Р.Г. Падуба, который назвали «Падубоведник». Этот центр<br />
размещался в Британском музее, куда Эллен, вдова Падуба, передала<br />
значительную часть его рукописей. В верхней части здания, под стеклянным<br />
куполом, располагается читальный зал. Высокие просторные столы с нежноголубой<br />
обивкой расходятся лучами от административного стола, который<br />
охвачен кольцом стойки каталога. Когда Роланд впервые попал туда, то<br />
вообразил себя в дантовском Раю. Если рассматривать Британский музей в<br />
данном измерении, Падубоведник, расположенный в недрах здания, —<br />
своего рода, аналогия дантовского Ада. Чтобы попасть в него, надо было<br />
«спуститься по железным ступеням из читального зала, а чтобы выйти —<br />
отпереть высокую дверь и подняться в египетский город мёртвых, где<br />
никогда не светило солнце, где на пришельца невидящими глазами смотрели<br />
фараоны, сидели на корточках писцы, стояли сфинксы и пустые саркофаги»<br />
[Байатт 2004: 40]. Падубоведник представлял собой душное подземелье,<br />
уставленное металлическими картотеками и разделённое на стеклянные<br />
отсеки. Таким образом, читальный зал можно рассматривать как воплощение<br />
космоса, а Падубоведник – хаоса.<br />
Еще одна пара, Рандольф и Кристабель, обретают друг друга под сенью<br />
сада, поддавшись чувству во время одной из прогулок. Они стояли после<br />
дождя под деревьями «на лобастом склоне, наблюдая, как …раскинулась<br />
радуга и Потоп прекратился» [Байатт 2004: 246]. Кристабель пишет Падубу,<br />
241
что когда-то под такими же древесными кущами укрывались прародители,<br />
вкусившие знания, которое стало для них гибельным, их увидело око<br />
Господа. Она говорит о том, что если мир погибнет не в пучине вод, как<br />
однажды случилось, можно точно сказать, что за гибель их ждёт: они сгорят<br />
дотла. А потом будет дождь из пепла Ясеня-Миродержца. В данном случае<br />
можно выделить несколько образных компонентов, восходящих к различным<br />
мифологическим и художественным традициям.<br />
Так, мировое древо является центральным образом скандинавской<br />
мифологии. Космическое древо – это древо судьбы мира. Образы<br />
скандинавской мифологии лежат в основе поэмы Падуба «Рагнарек». В<br />
отрывке из поэмы «Рагнарёк, или Гибель богов», включенном в роман<br />
«Обладание», рай представлен как сад из золотых деревьев с золотыми<br />
плодами, окруженный золотыми стенами.<br />
Рай как место произрастания чудесных плодов занимает важное место<br />
и в поэме «Сад Прозерпины» Рандольфа Генри Падуба. Это первое<br />
упоминание рая в романе. Отрывок из поэмы Падуба «Сад Прозерпины»<br />
является эпиграфом к первой главе романа «Обладание». В этом отрывке<br />
представлены все атрибуты библейского райского сада: и дерево, и змей, и<br />
воды, и плоды. Рай также представлен в виде сада Гесперид. В этой же главе<br />
представлено несколько толкований данного отрывка: Вико, Аспидса,<br />
Роланда и самого Падуба.<br />
Профессор Аспидс полагал, что Прозерпина была для Падуба<br />
воплощением самой истории – её начального этапа, который описывается в<br />
мифах. Описывая Прозерпину, Падуб отмечает: «...Полумрак ей кожу<br />
позлатил» и называет её «как колос, золотая», «окованная звеньями<br />
златыми...». В понимании Вико, Прозерпина олицетворяла зерно хлебных<br />
злаков – источник торговли и общественного начала. «Колосья называли<br />
золотыми яблоками, и это, вероятно, было единственное известное<br />
человечеству золото, ибо о золоте-металле тогда ещё не слышали... Поэтому<br />
золотое яблоко, которое Геркулес добыл или вернул из сада Гесперид, скорее<br />
всего было не что иное, как зёрна злаков… Это золотое яблоко… Вергилий и<br />
превратил в золотую ветвь, которую Эней берёт с собою в Подземный мир,<br />
или Преисподнюю» [Байатт 2004: 13].<br />
Страница тома Вико, на которой Роланд нашёл этот отрывок, была<br />
согнута пополам, а внутри лежал счёт за свечи, на обороте которого Падуб<br />
записал: «Личность приходит в мир на короткий миг, вступает в круг людей<br />
мыслящих, привносит новое и умирает, но биологический вид продолжает<br />
жить и пожинает плоды быстротечного её бытия» [Байатт 2004: 13]. Для<br />
Роланда смысл этого высказывания сначала оказался недоступен, но в<br />
финале романа ему открылась тайна слов Падуба. Он читал и перечитывал<br />
«Сад Прозерпины». Слова оживали перед ним. Он видел древо, плод,<br />
источник, женщину... Он слышал голос Падуба и чувствовал, как своею<br />
собственной волей плетётся узор языка, неподвластный отдельному<br />
человеку, будь то поэт или читатель. Он услышал слова Вико о том, что<br />
первые люди были поэты, а первые слова были именами вещей и<br />
242
одновременно вещами. Всё обрело завершение: черновик письма Р.Г.П.,<br />
переписка, Вико, яблоки, списки слов... Нельзя сказать, что Падуб удостоил<br />
его личной беседы, но «Роланду случилось в особое время быть там, где<br />
звучал голос поэта, и внимать ему, и этот голос поведал, что списки слов<br />
обладают силой, это слова, дающие вещам имена, это язык поэзии» [Байатт<br />
2004: 590]. Роланд постигает язык поэзии. И в эту минуту он обретает свой<br />
рай, превращается в Адама и начинает давать вещам имена, писать стихи.<br />
Первые люди были поэты, Роланд стал поэтом, обрел себя, овладел своей<br />
жизнью. Слово «обладание» превращается в метафору независимости и<br />
творческой свободы. Именно после этого открытия Роланд решается войти в<br />
запретный сад.<br />
Этой ночью он начал думать особыми словами, списки превратились в<br />
стихи. Он понял, что время неслиянно: есть «до» и есть «после». Ещё час<br />
назад стихов не было в помине, а теперь «они шли не унимаясь, живые и<br />
настоящие» [Байатт 2004: 592]. Даже Мод из холодной, безжизненной куклы<br />
превратилась в живую, настоящую женщину. Они в конце романа<br />
признаются друг другу в любви и становятся по-настоящему близки, а утром<br />
все вокруг меняется. Воздух пропитан терпким запахом, заставляющим<br />
думать «о летнем, с хрустом надкушенном яблоке» [Байатт 2004: 634].<br />
Яблоко как символ первородного греха – библейский образ. Но запах яблока<br />
в романе является также атрибутом мира мертвых: «Это запах смерти,<br />
разрушения – и вместе свежий, живой, что-то сулящий» [Байатт 2004: 634].<br />
Герои как бы родились заново, произошло освобождение их душ: бабочкадуша<br />
выбралась из кокона-тела и взмыла вверх. Недаром, когда героям<br />
приходится рассказывать о том, как они обнаружили переписку поэтов, для<br />
них это момент нелегкого откровения и вместе с тем момент изгнания тех<br />
сил, что обладали их душами. В романе яблоко можно рассматривать как<br />
символ творчества, плоды которого поэт оставляет после себя, в то же время,<br />
это ветвь, соединяющая разные диахронические планы романа. Яблоки также<br />
являются атрибутом рая, потустороннего мира, земли мертвых.<br />
Сама Кристабель и Сабина де Керкоз часто упоминают кельтский край<br />
блаженных – Аваллон. Согласно энциклопедии «Мифы народов мира» под<br />
редакцией С.А.Токарева, Аваллон происходит от ирландского abal или<br />
валлийского afal – «яблоко». В кельтской мифологии Аваллон – «остров<br />
блаженных», потусторонний мир, чаще всего помещавшийся на «западных<br />
островах». С «островами блаженных» связаны стеклянная башня или дворец,<br />
дарующие бессмертные чудесные яблоки, которые предлагают населяющие<br />
остров женщины. Из валлийских источников его заимствовал английский<br />
хронист XII в. Гальфрид Монмаутский. Он употреблял название «остров<br />
Аваллон» как эквивалент названия «остров яблок». Таким образом, Аваллон<br />
– «остров блаженных», «остров яблок», «стеклянный остров».<br />
Образ рая в произведении неразрывно связан с Бухтой Покойников,<br />
или Бухтой Перешедших Порог. Во времена древних кельтов из этой бухты<br />
покойников отправляли в их последнее путешествие на остров Сэн, где<br />
жрицы друидического культа их принимали. И уже оттуда «покойные<br />
243
отыскивали путь в Рай Земной, безмятежную страну золотых яблок,<br />
расположенную посреди ветров и штормов и темно-блещущих вод» [Байатт<br />
2004: 446]. Годэ, служанка в доме родственников Кристабель, отца и дочери<br />
де Керкоз, рассказала одну из историй, связанных с Бухтой Покойников. Это<br />
история о морячке и мельниковой дочке. Когда в финале морячок умер,<br />
«вдруг запахло яблоневым цветом – и тут же спелыми яблоками» [Байатт<br />
2004: 455]. Так, умирая, согласно бретонским поверьям, человек попадает в<br />
сад, в котором произрастают яблоки.<br />
Итак, образ рая в романе А.Байатт «Обладание» представлен в трех<br />
аспектах: как сад, как город, как небеса. Его семантика определяется<br />
взаимодействием различных мифологических и культурных традиций. В<br />
романе рай также является местом произрастания чудесных плодов. Яблоко в<br />
романе – символ творчества, плоды которого поэт оставляет после себя, в то<br />
же время, это ветвь, соединяющая разные диахронические планы романа.<br />
Яблоки также являются атрибутом рая, потустороннего мира, земли мертвых.<br />
Список литературы<br />
Байетт А. Обладать: Роман / пер. с англ. В.К.Ланчиков, Д.В.Псурцев. –<br />
М.: Гелеос, 2004. – 656с.<br />
Вико Дж. Основания новой науки / Пер. с итал. – М. – К.: «REFL-book»<br />
- «ИСА», 1994. – 656с.<br />
Данте А. Божественная комедия / Пер. с ит. М.Лозинского. – Пермь:<br />
Пермская книга, 1994. – 479с.<br />
Byatt A.S. Possession: a Romance – 1 st Vintage International ed., 1991.<br />
Аверинцев С. Рай // Мифы народов мира. Энциклопедия: В 2 т. / Гл.<br />
ред. С.А.Токарев. – М.: Рос. энциклопедия, 1994. – Т.2. К – Я. – С.363 – 366.<br />
М.Цветухина, А.М.Подгаец (Пермь)<br />
ГЕРМАНСКАЯ, КЕЛЬТСКАЯ И СЛАВЯНСКАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЕ<br />
ТРАДИЦИИ В КОНТЕКСТЕ ОБЩЕИНДОЕВРОПЕЙСКОЙ<br />
КУЛЬТУРЫ<br />
Данная статья является частью лингвистического исследования<br />
германской, кельтской и славянской литературных традиций в контексте<br />
общеиндоевропейской культуры. Исследование носит исторический характер<br />
и имеет сравнительно-сопоставительную направленность.<br />
Хотя сравнительное языкознание на сегодняшний день используется не<br />
так широко и развивается не так интенсивно, большее внимание<br />
современными лингвистическими школами уделяется проблемам перевода,<br />
нам представляется интересным сопоставление различных культур, особенно<br />
на фоне современных тенденций открытости, глобализации и интеграции.<br />
Частное, случайное на первый взгляд, перестает быть таковым при<br />
проецировании на общелитературное и общекультурное. Индивидуальное и<br />
© М.Цветухина, А.М.Подгаец, 2007<br />
244
особенное перестает быть случайным, будучи включенным в общее, здесь<br />
оно видится как закономерное и необходимое.<br />
Сегодня мы наблюдаем последствия развития великих культур<br />
прошлого. Чтобы сложилось целостное представление об историческом и<br />
литературном процессе, чтобы понять настоящее и видеть перспективы<br />
развития, необходимо знать прошлое, необходимо смотреть на истоки<br />
цивилизаций.<br />
Целью данной статьи является сравнительный анализ литературных<br />
памятников трех европейских письменных традиций: германской, кельтской<br />
и славянской. Мы рассмотрим самые ранние литературные произведения<br />
этих народов – произведения народного эпоса, положившие начало<br />
европейским литературам.<br />
Средневековье – важный этап в культурном развитии человечества.<br />
Ему свойственны свои этические и эстетические ценности, свое<br />
миропонимание, свои выразительные средства искусства и литературы.<br />
Средневековая литература формируется под влиянием 1) традиций<br />
национального фольклора, 2) античности и 3) христианства. В этот период<br />
наблюдается движение от литературы на латинском языке к созданию<br />
национальных литературных языков и национальных европейских литератур.<br />
В раннем Средневековье развивается героический эпос. Эпос – особый<br />
литературный род, который в древней литературе присутствует в двух<br />
жанрах: 1) эпическая песнь – поэма; 2) прозаический эпический жанр – сага.<br />
Средневековые памятники народного героического эпоса, дошедшие до нас,<br />
запечатлели прошлое народов, «эпическое состояние мира» – охватывали все<br />
важные для людей того времени вопросы и выражали саму сущность жизни.<br />
Наиболее архаичную часть средневековой литературы представляет<br />
кельтский героический эпос, в частности ирландские саги о Кухулине. «Угон<br />
быка из Куалнге» считается лучшим сказанием Уладского цикла. Возникнув<br />
полтора тысячелетия назад, эти саги приняли дошедшую до нас<br />
литературную форму уже за тысячу лет до нашего времени. Они продолжали<br />
переписываться и заучиваться наизусть в течение нескольких столетий с<br />
заботой о том, чтобы в них привносилось как можно меньше изменений. С<br />
самого начала ирландские саги слагались в прозе. Позднее появились<br />
стихотворные вставки, передающие самые напряженные моменты<br />
повествования.<br />
Поэма «Беовульф» – произведение древнеанглийского героического<br />
эпоса. Единственная дошедшая до наших дней рукопись датируется концом<br />
Х в., но сама эпопея относится, по мнению большинства специалистов, к<br />
концу VII – первой трети VIII вв. Англосаксы – германские племена,<br />
переселившиеся в V веке на Британские острова, – обладали развитой<br />
эпической традицией, языческой мифологией, архаическими преданиями,<br />
заменявшими им, как считал Тацит, историю.<br />
«Слово о полку Игореве» – самое известное и значительное<br />
художественное произведение древнерусской литературы, созданное между<br />
245
1185–1187 гг., и дошедшее до нас в рукописном сборнике второй половины<br />
ХV в. или первой половины ХVI в.<br />
Изучение произведений позволило выявить следующие темы для<br />
сравнения, в которых наиболее ярко отражены сходство и разнообразие<br />
национальных литературных традиций:<br />
• бард / скоп / сказитель в произведении и его роль в общественной<br />
жизни народа;<br />
• боги и религиозные верования;<br />
• оружие и его место в произведении;<br />
• художественные приемы описания правителей, героев.<br />
Остановимся на каждой теме подробнее.<br />
Саги и поэмы «происходят из устной традиции». Их заучивали,<br />
хранили и рассказывали певцы-песносказители. При этом каждое исполнение<br />
становилось в какой-то мере созданием нового произведения из<br />
традиционного материала.<br />
На древнейшей ступени родового строя в Ирландии мы находим три<br />
группы лиц, имеющих отношение к литературному творчеству: 1) друиды<br />
(собственно жрецы), drūith > druids; 2) барды (певцы-поэты), bairddne ><br />
barddom; 3) филиды.<br />
Наиболее высокое положение занимали первоначально друиды. Они<br />
были и судьями и хранителями мифических и героических преданий. С<br />
течением времени эти функции перешли от них к филидам. Друиды остались<br />
жрецами и учителями юношества. После христианизации Ирландии значение<br />
их быстро падает.<br />
Более скромным было положение бардов – они всегда оставались<br />
исключительно поэтами, певцами и музыкантами.<br />
Филиды были и законоведами, и предсказателями, и государственными<br />
мужами, знатоками топографии и родословных Ирландии. Они занимали<br />
место ученых-историков при королевских и княжеских дворах, поэтов и<br />
рассказчиков мифологических и героических повестей [Ирландские саги<br />
1973: 558].<br />
В основу поэмы «Беовульф» легли устные предания и общегерманские<br />
мифы. Профессиональными исполнителями эпических песен (которые<br />
отчасти являлись и авторами) у англосаксов были скопы (scope > scop).<br />
В «Беовульфе» мир культуры сводится к Хеороту – чертогу, в<br />
пиршественном зале которого вождь и его сподвижники слушают песни и<br />
сказания скопа – дружинного певца и поэта, прославляющего их боевые<br />
деяния, равно как и деяния предков: «Там арфа пела / и голос ясный /<br />
песносказителя» [Беовульф 1975: 33].<br />
Сведение мира к дворцу короля объясняется тем, что «Беовульф»<br />
сложился в дружинной среде. Основной сюжет поэмы все время прерывается<br />
отступлениями. Многие события рассказаны не подряд. Встречаются<br />
упоминания людей и сражений, которые слушателям той поры были хорошо<br />
известны: «…Тронул струны / сказитель Хродгаров, / дабы потешить / гостей<br />
246
в застолье правдивым словом / песнопредания, / былью о битве / с сынами<br />
Финна» [Беовульф 1975: 79].<br />
В поэме описан процесс создания песни в честь победы Беовульфа над<br />
Гренделем как одновременное сочинение и исполнение ее. «Песнь новую»<br />
скоп вплетает в рассказ о событиях уже известных: «…И приближенный, /<br />
любимец конунга, / славословный знаток / многопамятливый, сохранитель<br />
преданий / старопрежних лет, / он, по-своему / сопрягал слова, / начал речь –<br />
/ восхваленье Беовульфа; / сочетая созвучья в искусный лад,/ он вплетал в<br />
песнопение / повесть новую, / неизвестную людям / поведывал быль – все,<br />
что слышал / о подвигах Сигмунда, / о скитаниях, распрях, / победах<br />
Вельсинга» [Беовульф 1975: 70].<br />
В «Слове о полку Игореве» повествование ведется от лица автора и<br />
вспоминается Боян – певец старого времени, который пел славу достойным<br />
князьям. В изображении автора Боян – вдохновенный певец, его воображение<br />
свободно течет «по мысленному древу», он наделен пророческим даром –<br />
«даром всеведенья», вдохновение Бояна оживляет струны гуслей. « Боян<br />
же… свои вещие персты на живые струны возлагал; они же сами князьям<br />
славу рокотали» [Слово о полку Игореве 1967: 37]. Песни Бояна, «соловья<br />
старого времени», – поэтический идеал для автора «Слова».<br />
Но автор отказывается вести свой рассказ «по замышлению Боянову» и<br />
намерен повествовать «по былям сего времени» – ближе к действительным<br />
событиям. Бегло напоминая известные события из жизни князей, он не<br />
стремится воссоздать их политическую биографию, а рисует образ, уже<br />
опоэтизированный преданием. Вместе с тем автор «Слова» обличает крамолу<br />
князей – своих современников и их предков. Это говорит о его<br />
независимости.<br />
Таким образом, саги и поэмы, являясь изначально произведениями<br />
устного творчества, «по своей природе анонимны» [Диллон, Чедвик 2006:<br />
287]. Саги и поэмы, какими мы их читаем сегодня, формировались на<br />
протяжении нескольких веков. Созданные безымянными авторами, они<br />
заучивались и неоднократно перерабатывались певцами-сказителями /<br />
скопами / бардами и последующими переписчиками. Традиционные мотивы,<br />
широко распространенные и известные, дополнялись и компоновались ими<br />
по-новому. Переписчиками и хранителями чаще были монахи, добавлявшие,<br />
в свою очередь, к языческим представлениям христианские.<br />
Обратимся ко второй теме сравнения данных литературных<br />
произведений – боги и религиозные верования.<br />
Для эпоса раннего Средневековья характерно соединение<br />
мифологических представлений и образов, порожденных народной<br />
фантазией еще языческих времен, с утверждающейся христианской<br />
идеологией.<br />
Кельты не имели единой религии и общекельтского пантеона богов.<br />
Наиболее полные сведения дошли до нас о мифологии и религии Ирландии.<br />
Религиозные и магические верования занимали огромное место в жизни<br />
древних ирландцев. Наряду с пантеоном богов («светлые» боги: Луг – бог<br />
247
света, искусств и ремесел; Огме – бог мудрости, красноречия и<br />
письменности; Мананнан и Лер – божества моря; Морриган, Бодб – женские<br />
боги войны и «темные» боги; фоморы, Стихии и небесные светила)<br />
существовала вера во всевозможных духов, населяющих землю, воду и<br />
воздух. Вся жизнь представлялась пронизанной действием<br />
сверхъестественных сил и колдовством: чудесные превращения героев,<br />
заклинания, «злые песни», содержащие угрозу наслать разные беды, болезни<br />
и даже смерть в случае невыполнения требования. «Тогда Медб послала<br />
друидов, заклинателей и злых певцов к Фердиаду, чтобы они спели ему три<br />
цепенящие песни и три злых заклинания и наслали три нарыва на его лицо –<br />
нарывы позора, стыда и поношения, от которых должен был он умереть, если<br />
не тотчас, то не позже чем через девять дней, если откажется прийти» (на бой<br />
с Кухулином) [Ирландские саги 1973: 608].<br />
Ирландское христианство представляло собой смесь новой веры с<br />
язычеством. Германские обычаи, как пишет О.А.Смирницкая, были ему<br />
близки [Беовульф 1975: 631]. События, о которых повествуется в поэме<br />
«Беовульф», относятся к языческой эпохе. Но в том виде, в котором поэма<br />
дошла до нас, она представляет сплав язычества и христианства.<br />
Англосаксы VII–VIII вв. были христианами. Однако христианская<br />
религия в то время не столько преодолела языческое мировосприятие,<br />
сколько оттеснила его из официальной сферы (на второй план общественного<br />
сознания). Автор и герои часто поминают Господа Бога, язычество явно<br />
осуждается. «Молились идолам, / душегубителям, / и, воздавая им / жертвы<br />
обетные, / просили помощи / и подкрепления – / то суеверие, / обряд<br />
языческий, / то поклонение / владыке адскому! / Был им неведом / Судья<br />
Деяний, / Даритель Славы, / Правитель неба, / не знали Бога, / не чтили<br />
Всевышнего» [Беовульф 1975: 37].<br />
Вместе с тем текст пестрит ссылками на Судьбу, которая то выступает<br />
в качестве божественного Провидения, то фигурирует как самостоятельная<br />
сила. Вера в Судьбу занимала центральное место в дохристианской<br />
идеологии германских народов. «Судьба от смерти / того спасает, / кто сам<br />
бесстрашен» [Беовульф 1975: 56], – говорит Беовульф. «И да свершится / суд<br />
справедливый / Судьбы-владычицы!» [Беовульф 1975: 148].<br />
Мотивы, которые движут поступками персонажей «Беовульфа»,<br />
определяются отнюдь не христианскими идеалами смирения и покорности<br />
воле божьей. Родовая кровная месть, которую церковь осуждала, в поэме<br />
прославляется и считается обязательным долгом, а невозможность мести<br />
расценивается как величайшее несчастье. «Вот так же и в сердце / владыки<br />
ведеров / таилось горе: / убит был Херебальд, / но вождь был невластен / за<br />
смерть возмездием / воздать убийце, / ведь и постылого / отец не в силах /<br />
сына подвергнуть /позорной казни!» [Беовульф,1975, с.145].<br />
Тролли и драконы для людей того времени были совершенно реальны.<br />
«В те поры дракон, змей, исчадье тьмы, там явился, хранитель клада»<br />
[Беовульф 1975: 133].<br />
Заканчивается поэма языческим обрядом погребения героя.<br />
248
То же самое можно справедливо утверждать и по отношению к<br />
славянской традиции, т.к. крещение Руси в Х в. еще не успело полностью<br />
вытеснить из сознания наших предков языческие представления об<br />
устройстве мира. В тексте «Слова» мы находим обращения и к<br />
христианским, и к языческим богам и стихиям. Так Боян называется внуком<br />
Велеса, ветры – «Стрибожьи внуки», русичи – внуки Даждьбога. Ярославна в<br />
своем плаче трижды обращается к Стихиям: ветру (воздух), Днепру (вода) и<br />
солнцу (огонь). Здесь же звучат христианские мотивы: «Игорю князю бог<br />
путь кажет из земли Половецкой на землю Русскую» [Cлово о полку Игореве<br />
1967: 48]. «Игорь едет по Боричеву ко святой богородице Пирогощей»<br />
[Cлово о полку Игореве 1967: 50] (церковь богородицы в Киеве).<br />
В произведениях раннесредневекового эпоса прослеживаются черты<br />
типологического сходства. В центре повествования герой-воин – сильный,<br />
смелый, мужественный, благородный защитник народа. Основные сюжетные<br />
линии: битвы и пиры. Большое внимание уделяется описанию оружия,<br />
доспехов, битв и сражений. Это следующая тема для сравнения. Детальность<br />
описаний, масса поэтических слов и поражающее обилие синонимов,<br />
особенно для понятий, связанных с княжеской властью, мореходством и<br />
войной, служит приданию событиям достоверности и историчности. «Он<br />
(Фердиад) надел на себя свой наряд сражений, битв и поединков до прихода<br />
Кухулина» [Ирландские саги 1973: 623]. Знаменитое рогатое копье<br />
Кухулина: «Вот как оно было устроено: оно погружалось в воду и металось<br />
двумя пальцами ноги; единое, оно внедрялось в тело тридцатью остриями, и<br />
нельзя было вынуть его иначе, как обрезав тело кругом» [Ирландские саги<br />
1973: 626]. «Ярко на шлемах / на островерхих / вепри–хранители / блистали<br />
золотом» [Беовульф 1975: 43]. «Стоишь ты всех впереди, мечешь стрелы на<br />
поганых, стучишь о шлемы мечами харалужными о полку» [Cлово о полку<br />
Игореве 1967: 40] (харалуг – сталь западноевропейской выделки).<br />
Большое значение имеют понятия чести, долга, верности своему князю<br />
/ конунгу: «И Фердиад пошел с ними, ибо легче… пасть от копья силы,<br />
смелости и ловкости боевой, чем от копья позора, стыда и поношения»<br />
[Ирландские саги 1973: 608]. «Лучше в битве пасть, чем в полон сдаться»<br />
[Cлово о полку Игореве 1967: 38]. «Уж лучше воину уйти из жизни, чем жить<br />
с позором!» [Беовульф 1975: 166].<br />
Общими моментами в произведениях выступают мотив награды за бой,<br />
мотив «кормления» (когда жители защищаемого города содержат дружину):<br />
«Все мужи Ирландии несли пищу Фердиаду, защищавшему их от<br />
Кухулина…» [Ирландскме саги 1973: 620]; мотив пира (битва – кровавый<br />
пир), обмен речами между героями перед битвой; оплакивание погибшего<br />
героя (плач Ярославны на стене Путивля-города, оплакивание Беовульфа<br />
женщиной-старицей, оплакивание Кухулином названого брата Фердиада).<br />
Эпические певцы создавали свои произведения, подчиняясь «стойкой<br />
традиции сюжетов и поэтических форм», – отмечает В.М.Журминский.<br />
Перейдем к рассмотрению художественных приемов описания героев и<br />
правителей. Формульность – специфическая черта мышления и<br />
249
мировосприятия средневекового человека. Эпические формулы, являясь<br />
порождением традиции устного исполнения, существовали и в письменной<br />
литературе. Ритмичность речи подчеркивают одинаковые начала фраз,<br />
однотипно построенные предложения, сочетание прозы со стихотворными<br />
строками. В описаниях стиль саг богат подробностями, в драматических<br />
местах он лапидарен и стремителен. В стихах используются параллелизмы,<br />
украшающие эпитеты и другие стилистические приемы.<br />
В средневековой культуре значительное место занимали генеалогии.<br />
Целью изложения было возведение родословной к легендарному первому<br />
королю или мифическому герою. Очевидным результатом христианского<br />
влияния является продление генеалогий до Ноя и Адама. «Фердиад, сын<br />
Дамана, сына Даре, храбрейший герой из рода Домнана» [Ирландские саги<br />
1973: 607]. «…Владыке вашему, / потомку Хальфдана» [Беовульф 1975: 45].<br />
Воины часто сравниваются с тотемными животными: вепрь, пес, тур,<br />
волк. Герои зашифрованы метафорическими перифразами – кеннингами.<br />
«Жестоко пронзает копье героя, носящего имя Пес Кулана!» [Ирландские<br />
саги 1973: 608]. Беовульф-«волк пчел» (кеннинг медведя). Луч сражений<br />
(меч). «И сказал ему буй-тур Всеволод» [Слово о полку Игореве 1967: 38].<br />
Буй-тур – дикий бык, зубр (в славянской литературе тур-символ мужества и<br />
силы). «Четыре тучи с моря идут, хотят прикрыть четыре солнца» [Слово о<br />
полку Игореве 1967: 40] (в походе Игоря Святославича принимали участие 4<br />
князя: Игорь; его брат Всеволод; сын Владимир; племянник Святослав<br />
Олегович). Эпические формулы переносились из одного эпического<br />
произведения в другое.<br />
Изучая памятники средневекового эпоса, мы рассмотрели<br />
историческую эпоху создания произведений и ее отражение в произведениях,<br />
выявили основания для сравнения германской, кельтской и славянской<br />
литературных традиций. Анализ средневековых поэм и саг позволяет<br />
говорить о сходстве литературных традиций и неповторимости разных<br />
национальных литератур. Древнеанглийские (германские), древнеирландские<br />
(кельтские) и древнерусские (славянские) предания положили начало<br />
европейским литературам, своей поэтической образностью влияя на них.<br />
Лингвистический анализ дает материал для более детального<br />
сравнения, но рамки данной статьи ограничены, поэтому здесь приведены<br />
лишь наиболее яркие примеры. В заключение отметим, что филологический<br />
анализ текстов интересен как в культурологическом и литературоведческом,<br />
так и в языковом плане.<br />
Список литературы<br />
Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах // Библиотека всемирной<br />
литературы / Пер. с англ. В.Тихомирова. М., 1975.<br />
Исландские саги. Ирландский эпос Нибелунгах // Библиотека<br />
всемирной литературы / Пер. с ирл. А.А.Смирнова. М., 1973.<br />
Слово о полку Игореве // Народная библиотека. М., 1967.<br />
Диллон М., Чедвик Н. История кельтских королевств. М.: Вече, 2006.<br />
Калыгин В.П. Язык древнейшей ирландской поэзии. М.: Наука, 1986.<br />
250
Подгаец А.М., Дубровина М.Б. Кельты: что мы знаем о них? Учебное<br />
пособие / Перм. ун-т. Пермь, 1998.<br />
Супрун А.Е. Введение в славянскую филологию. Минск: Выcш. шк.,<br />
1989.<br />
О.Чудова, Г.Н.Толова (Пермь)<br />
ВЕНЕЦИЯ В ПОЭЗИИ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА:<br />
МОТИВЫ ЖИЗНИ И СМЕРТИ<br />
Венеция – один из самых легендарных городов мира. Художники<br />
разных эпох и стран посвящали ей свои произведения. В поэзии серебряного<br />
века можно выделить целый ряд вариантов художественного воплощения<br />
Венеции:<br />
• как водный город;<br />
• как прекрасный город;<br />
• как древний, старинный город;<br />
• как вечный город;<br />
• как ирреальный город;<br />
• как город искусства;<br />
• как город смерти;<br />
• как город новой жизни.<br />
Данная работа, не претендуя на полноту охвата материала, посвящена<br />
двум важным мотивам – жизни и смерти, антиномичным и одновременно<br />
амбивалентным. Н.Е.Меднис считает, что связь Венеции со смертью и есть<br />
исходное звено, порождающее все прочие вариации и ответвления. С этим<br />
утверждением можно согласиться лишь отчасти. Дело в том, что мотивы<br />
жизни и смерти так сильно связаны между собой, что составляют<br />
неразделимое единство. И это, на наш взгляд, связано с водной природой<br />
Венеции. Как известно, вода – одна из фундаментальных стихий мироздания,<br />
первоначало, исходное состояние всего сущего, эквивалент первобытного<br />
хаоса. Именно с таким пониманием связано появление в поэзии образа<br />
Венеции, рожденной из вод морских. Кроме того, вода является символом<br />
Великой Матери и ассоциируется с рождением, женским началом, утробой<br />
вселенной, prima materia, водами плодородия и свежести, источником жизни.<br />
Несмотря на существование разных легенд о возникновении города, для<br />
художников более значимым становится встречающийся в самых различных<br />
мифологиях сюжет подъятия мира со дна первичного океана. Примером<br />
может послужить стихотворение Б.Пастернака "Венеция":<br />
Планетой всплыли арсеналы,<br />
Планетой понеслись дома.<br />
[Пастернак 1990: 140]<br />
Вместе с тем, водная бездна — олицетворение опасности и метафора<br />
смерти. Можно предположить, что такое восприятие города ассоциативно<br />
© О.Чудова, Г.Н.Толова, 2007<br />
251
связано с легендой об Атлантиде, городе, погибшем в морских глубинах.<br />
Неслучайно в стихотворении И.Бунина возникает образ "водяного<br />
катафалка". Таким образом, с водной природой Венеции в сознании поэтов<br />
связаны мысли как о рождении города, так и о гибели его, что ярко<br />
выразилось в первой редакции стихотворения Б.Пастернака "Венеция":<br />
И тайну бытия без корня<br />
Постиг я в час рожденья дня…<br />
[Пастернак 1990: 1 140]<br />
В русской литературной венециане жизнь сопряжена со смертью так<br />
же, как смерть с бессмертием. Эту мысль очень точно передал В.Брюсов в<br />
двух своих стихотворениях о Венеции. В одном из них ("Венеция")<br />
торжество над смертью он связывает с бессмертностью творческого порыва:<br />
...От условий повседневных жизнь свою освободив,<br />
Человек здесь стал прекрасен и как солнце горделив.<br />
…И доныне неизменно все хранит здесь явный след<br />
Прежней дерзости и мощи, над которой смерти нет.<br />
[Брюсов 1987: 1 162]<br />
В первом двустишии у В. Брюсова возникает оксюморонная формула,<br />
парадоксально представляющая прах ярким и прекрасным, а далее образный<br />
ряд выстраивается так, что бессмертное духовное начало торжествует над<br />
материальностью и обеспечивает последней постоянство красоты и жизни.<br />
В стихотворении "Опять в Венеции" возникает образ руин Кампаниле,<br />
но и крушение самой высокой колокольни, формирующей облик города, не<br />
изменяет мнение художника:<br />
Пусть гибнет все, в чем время вольно,<br />
И в краткой жизни и в веках!<br />
Я вновь целую богомольно<br />
Венеции бессмертный прах!<br />
[Брюсов 1987: 1 249]<br />
Такое восприятие Венеции связано у Брюсова с идеей "синтеза<br />
культур": через приобщение к ценностям мировой культуры мыслилось<br />
возможным восстановление сильной личности, "возрождение человека". Как<br />
отмечает Л. А. Колобаева "точками отсчета, элементами "синтеза" здесь<br />
брались в разных комбинациях идеи Возрождения и античности". [Колобаева<br />
1990: 156] Сам В. Брюсов после первого путешествия отмечал: "мое<br />
исключительное внимание привлекла эпоха Возрождения…тогда вся Италия<br />
представлялась мне как "…святые дни Беллини…" [Брюсов 1987: 1 496]<br />
А в стихотворении "Данте в Венеции", город становится местом<br />
встречи прошлого и будущего, благодаря появлению в нем тени Данте,<br />
который является не частью прошлого ("не мертвый лик"), а прообразом<br />
будущего, посланником вечности, где стерты временные границы ("Без<br />
возраста — не мальчик, не старик"), и проводником в вечность ("Мгновенно<br />
замер говор голосов, как будто в вечность приоткрылись двери…").<br />
Необходимо заметить, что вечность связана у Брюсова не только с Данте, но<br />
252
и с самой Венецией, именно через Венецию, по ее каналам-улицам лежит<br />
путь в вечность. Таким образом, в этом стихотворении Венеция осмысляется<br />
не только как бессмертное прошлое и хранящее былое величие настоящее, но<br />
и как ожидаемое будущее. И все названные временные планы покрываются<br />
понятием Вечность.<br />
Мотивы жизни и смерти также реализуются через образ героя,<br />
попавшего в этот город. Лирический герой, как правило, предстает в образе<br />
странника, "путника" (Н.Гумилев), "пришлеца" (В.Брюсов), который<br />
попадает в особый мир. Н.Е.Меднис полагает, что такое путешествие<br />
подобно прорыву в инобытие, где действуют свои законы.<br />
У А.Блока в первом стихотворении цикла "Венеция" возникает мотив<br />
смерти, который достигает кульминационной вершины – смерти Христа на<br />
Голгофе. Наряду с этим в стихотворении появляются образы, которые стали<br />
для поэта символами жизни: красный парус, шаль. В неоконченной книге<br />
итальянских впечатлений "Молнии искусства" Блок писал: "На земле – лишь<br />
два-три жалких остатка прежней жизни: молодая католичка, отходящая от<br />
исповедальни с глазами блестящими от смеха; красный парус над лагуной;<br />
древняя шаль, накинутая на ловкие плечи венецианки. Но все это – в<br />
Венеции". [Блок 1971: 5 307]<br />
Очень важным для русской литературной венецианы является мотив<br />
забвения, который также возникает уже в первом стихотворении Блока. Дело<br />
в том, что воды Венеции ассоциировались с летейскими водами. Лета – река<br />
в царстве мертвых, испив воду которой, души умерших забывают свою<br />
былую земную жизнь. Примечательно, что П.Муратов, "Образы Италии"<br />
которого стали для серебряного века знаковым произведением, одну из глав<br />
о Венеции называет "Летейские воды".<br />
Во втором стихотворении А.Блока мотив смерти является ведущим: в<br />
первой строке возникает образ холодного ветра, а во второй строке гондолы<br />
сравниваются с гробами. Этот утвердившийся в начале знак смерти не<br />
снимается далее противоречивым сочетанием "больной и юный". Далее, как<br />
и в первом стихотворении, возникают библейские образы, которые также<br />
связаны со смертью. Казнь Иоанна Крестителя по требованию дочери царя<br />
Ирода Саломеи переосмысляется, и лирический герой отождествляется с<br />
легендарным предтечей Христа. Финал стихотворения достаточно<br />
безнадежен:<br />
Все спит – дворцы, каналы, люди<br />
Лишь призрака скользящий шаг,<br />
Лишь голова на черном блюде<br />
Глядит с тоской в окрестный мрак.<br />
[Блок 1971: 3 67]<br />
Особый интерес представляет итоговое стихотворение цикла, где<br />
мотивы жизни и смерти тесно переплетаются. Вновь появляются образы<br />
летейских вод и ветра, правда, последний переосмысляется и в данном<br />
контексте становится амбивалентным, сочетающим в себе разные смыслы:<br />
ветр поет о жизни будущей, но сквозь "бархат черный", который у Блока, а<br />
253
после и у О.Мандельштама, по утверждению Н.М.Меднис, является<br />
символом смерти. Именно с Венецией автор связывает второе рождение, а,<br />
возможно, и возрождение в новой жизни лирического героя:<br />
…И неужель в грядущем веке<br />
Младенцу мне велит судьба<br />
Впервые дрогнувшие веки<br />
Открыть у львиного столба?<br />
[Блок 1971: 3 68]<br />
В финале "волна возвратного прилива" возвращает героя в реальный<br />
мир, и вновь появляется тема бархата, но уже в ином контексте. Бархат здесь<br />
уже не является символом смерти, а, лишаясь эпитета черный, становится<br />
всего лишь знаком перехода из одного мира в другой, из одного состояния в<br />
другое. Черный цвет у Блока является однозначным – цветом смерти, скорби<br />
("лишь голова на черном блюде", "сквозь бархат черный"). Примечательно,<br />
что даже такой устоявшийся образ, как черная шаль венецианки, у Блока<br />
предстает в варианте темная, или совсем не называется по цвету. Еще одним<br />
знаком перехода из одного мира в другой становятся волны, прилив, что<br />
указывает на связь воды с мотивами жизни и смерти. Финал стихотворения<br />
несет надежду, он утверждает жизнь и неважно в каком из миров:<br />
Нет! Все, что есть, что было, – живо!<br />
[Блок 1971: 3 68]<br />
П.П.Громов считает, что "все перевоплощения нужны для того, чтобы к<br />
исходной точке современности вернуться обогащенным опытом истории..."<br />
[Громов 1966: 364].<br />
Значимо же, на наш взгляд, то, что именно в Венеции возможен этот<br />
переход, что именно с ней в сознании поэтов связывается либо мысль о<br />
новом рождении, как у Блока, либо о возвращении в давно знакомые душе<br />
места, как у В.Брюсова:<br />
Здесь – пришлец я, но когда-то здесь душа моя жила.<br />
Это понял я, припомнив гондол черные тела.<br />
Это понял, повторяя Юга полные слова,<br />
Это понял, лишь увидел моего святого Льва.<br />
[Брюсов 1987: 1 162]<br />
В стихотворении О.Мандельштама "Веницейская жизнь" мотивы<br />
жизни и смерти так же тесно взаимосвязаны между собой. Несмотря на то,<br />
что в название стихотворения вынесено слово жизнь, уже в первой строфе<br />
появляется эпитет дряхлый в словосочетании "дряхлое стекло". Более того,<br />
сама жизнь определена как "мрачная и бесплодная". Если продолжить<br />
синонимический ряд: бесплодная, не способная к развитию, перерождению,<br />
мертвая, то можно сделать вывод о том, что в самой жизни уже заключена<br />
потенции смерти. Вопрос лишь в том, о какой жизни идет речь? Жизни самой<br />
Венеции или жизни в Венеции? Форма имени "для меня" указывает на то, что<br />
речь идет о лирическом герое.<br />
254
Во второй строфе мотив смерти усиливается за счет появления образа<br />
кипарисных носилок (как известно кипарис с древних времен считается<br />
деревом скорби).<br />
В третьей строфе стихотворения символы жизни и смерти, находясь<br />
рядом, не противостоят друг другу:<br />
И горят, горят в корзинах свечи,<br />
Словно голубь залетел в ковчег.<br />
На театре и на праздном вече<br />
Умирает человек.<br />
[Мандельштам 1990: 1 91]<br />
Как известно, горящая свеча является символом течения жизни, голубь,<br />
вернувшийся в ковчег, возвещал о прекращении великого потопа и<br />
символизировал собой возрождение, обновление будущей жизни.<br />
Завершается строфа сценой умирания человека. В связи со смертью вновь<br />
возникает уже упоминаемый нами мотив иллюзорности, который здесь<br />
реализуется как театральный.<br />
Далее в центре оказывается сама Венеция, и в связи с ней появляются<br />
уже знакомые нам символы: кипарис и "дряхлое стекло". Предпоследняя<br />
строфа развивает мотив иллюзорности – предметы становятся<br />
неразличимыми: "только в пальцах роза или склянка".<br />
Смерть здесь праздничная, карнавальная, театральная, но это относится<br />
только к смерти лирического героя. Последняя строфа лишь подтверждает<br />
это предположение:<br />
Человек родится. Жемчуг умирает.<br />
И Сусанна старцев ждать должна.<br />
[Мандельштам 1990: 1 92]<br />
Жемчуг, помимо всего прочего, считался символом Афродиты, а<br />
О.Мандельштаму, конечно, был известен многократно воспроизведенный в<br />
литературе венецианский миф о рождении Венеции из вод морских, подобно<br />
богине. Таким образом, речь здесь идет об умирании Венеции, и если шире –<br />
гибели красоты вообще, причем последняя строка говорит о<br />
предопределенности этой гибели.<br />
Заключая, отметим, что при всей вариативности интерпретаций<br />
мотивов жизни и смерти, они, образуя неразделимое единство, являются<br />
чрезвычайно важными, структурообразующими в русской поэтической<br />
венециане серебряного века.<br />
Список литературы<br />
Блок А.А. Собрание сочинений: в 6 т. М., 1971.<br />
Брюсов В.Я. Собрание сочинений: в 2 т. М., 1987.<br />
Бунин И.А. Избранное. Пермь, 1982.<br />
Громов П.П. А.Блок, его предшественники и современники. М.; Л.,<br />
1966.<br />
Колобаева Л.А. Концепция личности в русской литературе рубежа<br />
XIX–XX веков. М., 1990.<br />
Мандельштам О.Э. Сочинения: в 2 т. М., 1990.<br />
255
Меднис Н.Е. Венеция в русской литературе. Новосибирск, 1999.<br />
Муратов П.П. Образы Италии. М., 1994.<br />
Пастернак Б.Л. Стихотворения и поэмы: в 2 т. Л., 1990.<br />
М.Шкурина, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />
РОЛЬ ИРОНИИ В ХАРАКТЕРОЛОГИИ<br />
В РОМАНЕ ОСТЕН «ДОВОДЫ РАССУДКА»<br />
Джейн Остен – фигура для XIX в. уникальная. В английскую<br />
литературу эта писательница вошла в самом начале 1810-х гг., когда был<br />
опубликован её роман «Здравый смысл и чувствительность» (Sense and<br />
Sensibility, 1811). Однако к этому времени за плечами писательницы стоял<br />
почти двадцатилетний опыт литературной работы. Первые редакции её<br />
романов «Нортенгерское аббатство» (Northanger Abbey, 1817), «Здравый<br />
смысл и чувствительность», «Гордость и предубеждение» (Pride and<br />
Prejudice, 1813) были созданы задолго до того, как увидели свет. Роман<br />
«Доводы рассудка» (Persuasion), к которому мы обращаемся в данной работе,<br />
был последним романом Джейн Остен, законченным ею незадолго до смерти,<br />
в июле 1816 г. Опубликован же он был уже посмертно в 1818 г.<br />
Описывая в романах общество, которое она хорошо знала, Остен<br />
удалось добиться высокого уровня реализма в своих работах. Представляя<br />
читателю жизни нескольких, связанных между собой семей, быт которых не<br />
наполнен какими-либо событиями в полном смысле этого слова, Остен<br />
сосредотачивала внимание на характерах героев. При этом во внешне<br />
простых, даже незатейливых книгах Остен скрывается существенный<br />
социальный подтекст, чаще всего очевидный в использовании писательницей<br />
иронии при характеристике различных слоёв общества и «подаче» различных<br />
характеров.<br />
В романе Остен «Доводы рассудка» изображено несколько типов<br />
характеров, таких, например, как сноб, гордячка, эгоист, с одной стороны, и<br />
легкомысленные и сердечные помещики и люди, отличающиеся острым<br />
умом и добротой с другой стороны. Остен не столько иронизирует на их счёт<br />
них, сколько реалистично изображает общество своего времени,<br />
демонстрируя, что личность и её поступки в значительной степени<br />
детерминированы средой, социальным кругом, в котором человек родился и<br />
живёт, местом и положением, которое человек занимает в обществе. Именно<br />
поэтому наиболее полно характеры раскрываются в их отношении к людям,<br />
занимающим более высокое или более низкое положение в обществе.<br />
Роман «Доводы рассудка» начинается с описания сэра Уолтера<br />
Эллиота, престарелого баронета, в котором «тщеславие составляло главную<br />
черту» (с.7). Совершенно в традициях своей характерологии Остен<br />
раскрывает характер сэра Уолтера уже на первых страницах: «Выше дара<br />
красоты ставил сэр Уолтер единственно благословение баронетства; а<br />
© М.Шкурина, Б.М.Проскурнин, 2007<br />
256
счастливо сочетая оба эти преимущества, и был он постоянным предметом<br />
собственного искреннего преклонения и преданности» (там же). Из-за своей<br />
непомерной, а главное, безосновательной гордости, а также преклонения<br />
перед людьми более высокого положения сэр Уолтер постоянно является<br />
объектом иронии Остен, граничащей с сарказмом. Очень часто поведение и<br />
рассуждения сэра Эллиота кажутся не просто смешными, а абсурдными.<br />
Вряд ли здравый человек на грани разорения может рассуждать в следующем<br />
ключе: «Киллинч-холл решили сдать внаймы. Это, однако, хранилось в<br />
тайне; не дай Бог, чтоб проведал кто из посторонних…и лишь ожидая, что<br />
его (сэра Эллиота) вдруг умолит какой-то неотвязный ходатай, на<br />
собственных его условиях и как о великой милости, предполагал он вообще<br />
сдать дом внаймы» (с.21). Подобная безапелляционная уверенность в<br />
величии собственной персоны, в том, что практически все вокруг ему чем-то<br />
обязаны, поражает. По сравнению с этой гордостью раболепное преклонение<br />
сэра Уолтера перед людьми, занимающими более высокое положение в<br />
обществе, кажется тем более абсурдным. Возможно, если бы в начале романа<br />
тщеславие этого героя не было бы описано с такой тщательность, его<br />
поведение во второй половине не казалось бы столь абсурдным. Стоит<br />
вспомнить, с какой радостью получили Эллиоты «три строчки каракулей» в<br />
ответ на «пространное изысканное» письмо сэра Эллиота написанное для<br />
возобновления знакомства с Дэлримплами.<br />
Ближе всех сэру Уолтеру была его старшая дочь Элизабет, точная его<br />
копия, такая же красивая и так же ставящая титул и состояние на первое<br />
место при общении с другими. Показательны в этом смысле её мысли о<br />
возможном замужестве, в которые молодые люди без титула даже не<br />
впускались.<br />
Недалёкость Эллиотов прослеживается также в их отношении к<br />
главной героине – Энн, средней из дочерей сэра Эллиота. Это типичная для<br />
Остен героиня-протагонист: девушка, отличающаяся большим умом,<br />
чистотой чувств, постоянством. Ей не свойственны сословные предрассудки,<br />
она мало внимания уделяет финансовому положению людей, её больше<br />
интересует внутренний мир; вот почему «чистосердечие и прямоту ставила<br />
она выше всех прочих качеств» (с.201). По сравнению с этой героиней<br />
характер остальных членов её семьи кажется тем более сатиричным.<br />
«Прелестью ума и тонким складом души она легко бы завоевала самое<br />
глубокое уважение судей понимающих, но в глазах отца и сестрицы была<br />
совершенное ничто», – пишет о ней автор (с.9). Но Остен не просто не<br />
относит их к «понимающим судьям», благоразумной Энн сэр Уолтер и<br />
Элизабет предпочитают общество миссис Клэй, которая только и умела, что<br />
найти подходящие льстивые фразы для разговора.<br />
К помощи совершенно других оттенков иронии прибегает Остен при<br />
описании семьи Мазгроувов и леди Рассел. Очевидно, что в данном случае<br />
ирония Остен много мягче. В семье Мазгроувов царит сердечность, они<br />
ценят дружелюбие других людей. Но в тоже время их суждения не<br />
достаточно глубоки. Они принимают окружающий их мир как данность,<br />
257
часто не замечая того, что скрыто под его поверхностью. Так, Луиза,<br />
выслушав, как капитан Уэнтуорт одобряет в людях твёрдость характера,<br />
воспринимает это чересчур буквально и начинает упорствовать абсолютно во<br />
всём. Результатом этого становится довольно серьёзная травма, полученная<br />
ею в результате падения.<br />
О леди Рассел Остен говорит с уважением как об «умной и достойной<br />
женщине» (с.8). Но иронично замечает, что она «питала маленькую слабость<br />
к родословным и, ценя породу и сан, не замечала иной раз пороков тех, кто<br />
ими обладает» (с.16). Тем ни менее очевидно, что это уже не снобизм<br />
Эллиотов и уровень иронии здесь совсем другой.<br />
Таким образом, мы видим, что ирония Остен мягче в изображении<br />
человеческой глупости, ограниченности, наивности, чем в изображении<br />
корыстолюбия и расчёта. Сатирические интонации появляются всякий раз,<br />
когда автор касается «ложного величия» или лакейского преклонения перед<br />
этим «величием».<br />
В связи с заявленной темой иронии в характерологии нельзя не<br />
обратить внимание на образ Уильяма Эллиота, в котором, по словам<br />
А.А.Бельского, Джейн Остен стремилась типизировать собственническое<br />
начало, показать, что интересы, связанные с деньгами и титулом, пагубно<br />
отражаются на нравственности человека, на всём его моральном облике<br />
[Бельский 1968: 101]. Интересно, что от остальных героев романа он<br />
отличается тем, что ирония Остен уступает место более прямым обличениям:<br />
она представляет его как «недоверчивое, коварное, холодное существо»,<br />
автор отмечает, что «для собственных целей и выгоды готов он на любую<br />
жестокость, любое предательство, на преступление, какое только можно<br />
совершить, себя самого не подвергая опасности» (с.249). Это по-настоящему<br />
отрицательный персонаж без грамма сочувствия: от миссис Смит мы узнаём<br />
о том, как из-за мистера Эллиота разорился её муж, как мистер Эллиот,<br />
будучи душеприказчиком последнего, отказался помочь вдове.<br />
Представителям привилегированного класса Джейн Остен<br />
противопоставляет моряков, людей, собственным трудом заработавших своё<br />
состояние. В отношении к ним Остен также не пренебрегает иронией, но<br />
здесь она вызывает лишь симпатию. Так, рассеянность адмирала Крофта, его,<br />
похожая на «детскую», зависимость от жены, когда он не в плавании, не<br />
может не умилять. А романтические рассуждения капитана Бенвика почти<br />
сразу наводит на мысли о том, что такой человек не может навсегда<br />
отказаться от любви, что, в конце концов, он обязательно женится.<br />
Таким образом, мы видим, как, не выходя за рамки «частной жизни» и<br />
семейных конфликтов, Остен всё же показывает типическое в изображаемых<br />
нравах, а также обнаруживает их историческую обусловленность, достигая<br />
при этом небывалого ещё прежде реалистического мастерства. Становится<br />
очевидным, какую важную роль играет в произведении ирония,<br />
излюбленный приём Остен, насколько полно благодаря ей раскрываются<br />
пороки описываемого Остен общества, сложившейся классовой системы, в<br />
258
которой явное предпочтение отдано людям, зарабатывающим на жизнь<br />
трудом, наделённым постоянством, сердечностью.<br />
Список литературы<br />
Остен Джейн. Доводы рассудка / Пер. с англ. М: Транзит книга, 2006. –<br />
Ссылки на это издание в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />
Бельский А.А. Английский роман 1800–1810 гг. Пермь: Пермский<br />
университет, 1968.<br />
О.Щербакова, И.М.Удлер (Челябинск)<br />
ИСТОЧНИКИ РОМАНА Г.БИЧЕР-СТОУ «ХИЖИНА ДЯДИ ТОМА»<br />
Роман Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» (Uncle Tom’s Cabin, or<br />
Life among the Lowly, 1852) – один из тех романов, который оказал огромное<br />
влияние на историю американского общества и американскую литературу.<br />
По популярности у американских читателей XIX в. и по общему тиражу эту<br />
книгу превосходила лишь Библия. Роман стал первым бестселлером в<br />
мировой литературе.<br />
После выхода романа в свет появилось большое количество рецензий и<br />
отзывов на книгу. Приведем один из них: «Сердечно поздравляю Вас с<br />
успехом и влиянием, которым пользуется роман «Хижина дяди Тома». Это<br />
одна из величайших побед, вошедших в историю литературы; еще большее<br />
торжество – нравственное ее воздействие…Ваш преданный слуга, Генри<br />
Лонгфелло» [Цит. по: Орлова 1975: 18].<br />
Несмотря на огромную популярность романа в Америке, так же как и в<br />
России, роман Г.Бичер-Стоу недостаточно исследован в отечественном<br />
литературоведении. В диссертационных исследованиях Н.К.Полонской<br />
«Творчество Гарриет Бичер-Стоу» [Полонская 1955] и Ермолаевой<br />
«Социальный роман Г. Бичер-Стоу» [Ермолаева 1969] дается общий анализ<br />
творчества Г.Бичер-Стоу, преимущественно на уровне проблематики.<br />
Авторы интересных и глубоких исследований Орлова («Гарриет Бичер-<br />
Стоу»), «Хижина, устоявшая столетие») [Орлова 1971; 1975] и Тугушева<br />
(«Роман Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома») [Тугушева: 1985] не<br />
анализируют первоисточники, которые послужили основой для написания<br />
Г.Бичер-Стоу ее романа. И до сих пор в отечественном литературоведении<br />
нет работ, посвященных анализу источников романа.<br />
Существует американский сайт American Culture and Uncle Tom’s Cabin<br />
[http://www.iath.virginia.edu/utc], посвященный американской культуре и самому<br />
роману Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». На данном сайте можно найти не<br />
только роман «Хижина дяди Тома» на английском языке, но также<br />
обширный, тщательно <strong>документ</strong>ированный публицистический комментарий<br />
Г.Бичер-Стоу «Ключ к «Хижине дяди Тома», опубликованный вслед за<br />
романом (A Key to Uncle Tom’s Cabin) [Beecher Stowe: 1854]. Писательница<br />
посвящает целые главы подлинным прототипам своих героев, подтверждает<br />
© О.Щербакова, И.М.Удлер, 2007<br />
259
газетными статьями и свидетельскими показаниями наиболее драматические<br />
эпизоды своей книги, подробно анализирует «черные кодексы» южных<br />
штатов. «Вот что такое рабство, вот что значит быть рабом! – пишет Г.Бичер-<br />
Стоу. – Закон дает таким, как Саймон Легри, силу, которой не может быть у<br />
человека, рожденного женщиной. Говорят, я выдумала своего Легри, что это<br />
страшная пародия на человека. Да, я согласна, облик у таких, как этот изувер,<br />
человеческий, но в душе их живет дьявол. Это звероподобное существо, и<br />
таких, как он, сотни, тысячи» [Beecher Stowe 1854: 398].<br />
Основными источниками романа являются законодательные акты<br />
Америки, публикации в аболиционистской прессе конца 40-х – начала 50-х<br />
гг. («Либерейтор», «Нью-Йорк трибюн», «Норт стар», «Фредерик Дуглас<br />
пейпер»), <strong>документ</strong>альные свидетельства невольников, «повествование<br />
беглых рабов», фольклорная традиция и Библия.<br />
К законодательным актам Америки относятся The Fugitive Slave Act<br />
[The Fugitive Slave Act 1850], Constitution of South Carolina [Constitution of<br />
South Carolina 1778], Constitution of Georgia [Constitution of Georgia 1777],<br />
Constitution of Maryland [Constitution of Maryland 1776].<br />
По «Закону о беглых рабах» каждый житель Америки обязан был<br />
выдавать беглых рабов. Закон этот возмутил многих в Америки. Г.Бичер-<br />
Стоу говорит устами одной из своих героинь, миссис Берд: «Правда ли, что<br />
собираются издать закон, который запрещает оказывать помощь несчастным<br />
беглым неграм, запрещает дать им поесть или утолить жажду? Мне<br />
рассказывали о таком законе, но я не могу поверить, чтобы это была правда.<br />
О, какой позорный закон, бессердечный и безжалостный! Я нарушу его при<br />
первом же случае…Мы дошли до очень печального положения, если<br />
женщина, не совершая преступления, не может предоставить кров и горячую<br />
пищу умирающим с голоду несчастным людям только потому, что они рабы,<br />
то есть в течение всей своей жизни подвергались унижениям и мукам.<br />
Бедные создания!» [Бичер-Стоу 2004: 117].<br />
В «свободной» Америке хозяин имел полное право «вырвать зуб у<br />
раба, на случай побега своего чернокожего работника, чтобы было легко<br />
определить местонахождение последнего», запороть своего раба насмерть,<br />
притом даже суд оправдывал действия владельца несчастного [Beecher Stowe<br />
1854: 40].<br />
Г.Бичер-Стоу увидела прототипы своих будущих персонажей,<br />
жизненные истории рабов, скрытую от рабовладельцев духовную жизнь<br />
рабов в «невольничьих повествованиях» (slave narratives), таких, как<br />
«Повествование о жизни американского невольника Фредерика Дугласа,<br />
написанное им самим» (Narrative of the Life of Frederick Douglass, an<br />
American Slave, Written by Himself) [Douglass 1845], «Повествование о<br />
страданиях Льюиса Кларка» (Narrative of the Sufferings of Lewis Clarke)<br />
[Clarke 1845], «Повествование о жизни и приключениях Генри Бибба,<br />
американского раба, написанное им самим» (Narrative of the Life and<br />
Adventures of Henry Bibb, an American Slave, Written by Himself) [Bibb 1849],<br />
«Жизнь Джосаи Хенсона, бывшего раба, ныне жителя Канады, рассказанная<br />
260
им самим» (The Life of Josiah Henson, Formerly a Slave, Now an Inhabitant of<br />
Canada, as Narrated by Himself) [Henson 1849].<br />
В «повествовании беглых рабов» повсеместно встречаются песни<br />
невольников. Песни, спиричуэлз, гимны так же, как и молитвы, помогали<br />
рабам выстоять в самые трудные минуты жизни. Наиболее известные -<br />
«Глубокая река», «Это я, Господи», «Спустись вниз, прекрасная колесница»,<br />
«Покойся, Иордан» и многие другие, во всех этих песнях чувствуется тоска<br />
по свободе и надежда на лучшую жизнь.<br />
С.Норфап в своей книге «Двенадцать лет жизни в рабстве» (Twelve<br />
Years a Slave: Narrative of Solomon Northup, a Citizen of New-York, Kidnapped<br />
in Washington City in 1841, and Rescued in 1853, from a Cotton Plantation Near<br />
the Red River in Louisiana) [Northup 1853] пишет о спасительной роли музыки<br />
в его жизни: «Если бы у меня не было моей любимой скрипки, не<br />
представляю, как бы я выдержал долгие годы рабства. Она была моим<br />
компаньоном, другом моей души, громко торжествующим, когда мне было<br />
радостно, и утешающим меня ласковыми, мелодичными звуками, когда мне<br />
было грустно. Часто по ночам, когда сон бежал от меня и моя душа была<br />
встревожена и измучена размышлениями о моей судьбе, она пела мне<br />
утешающую песню. В святые субботние дни… она сопровождала меня в<br />
тихом, укромном местечке на берегу реки и разговаривала со мной сердечно<br />
и весело» (пер. И.М.Удлер).<br />
Г.Бичер-Стоу искусно использует песни в своем романе, чтобы<br />
передать настроение невольников. В романе используется около 13 песен.<br />
Все они поются рабами, когда им особенно тяжело: при расставании матери<br />
и дочери, при уходе мужа из семьи, во время работы невольников на<br />
плантации. Книга гимнов и песен, так же как и Библия, важна для героев<br />
романа «Хижина дяди Тома». Недаром Сусанна говорит своей дочери<br />
Эмелине, что, если их разлучат, Эмелина должна взять Библию и песенник.<br />
Уходя из дома, Том поступает точно так же. Они знают: там, где им придется<br />
жить, будет нелегко, а пение скрасит их одиночество.<br />
В романе насчитывается свыше 90 цитат и библейских аллюзий. В<br />
тридцати восьми из сорока пяти глав упоминается Библия. Например, в<br />
эпизоде смерти Евы (глава 27) насчитывается 8 аллюзий на Библию, в 12<br />
главе герои романа защищают беглецов и высказываются против рабства,<br />
ссылаясь на Ветхий и Новый Завет. Из Библии писательница черпает<br />
мировидение, нравственные оценки, проблемы, образы, мотивы, ситуации,<br />
цитаты, в том числе эпиграфы к главам, аллюзии, лексику, особенности<br />
поэтики.<br />
При создании образа дяди Тома Г.Бичер-Стоу использует библейские<br />
мотивы. Перед читателем предстает современный Иисус Христос, живущий в<br />
XIX в. Отождествление дяди Тома с Иисусом Христом происходит на<br />
протяжении всего романа. Кроме того, с дядей Томом связан мотив<br />
покровительства: как и сын Божий, дядя Том становится пристанищем для<br />
нищих духом, скорбящих. Еще один лейтмотив дяди Тома – лейтмотив<br />
жертвенности, готовность погибнуть за других на кресте. В обыденной<br />
261
жизни героя эта готовность реализуется через осознание своей<br />
ответственности за близких и совершенно незнакомых людей. «Хлоя, пусть<br />
лучше продадут меня, чем тебя и детей» [Beecher Stowe 2003: 128]. Для<br />
Г.Бичер-Стоу важны темы сострадания и неизбежности жертвования собой<br />
во имя других людей. Дядя Том готов принять на себя боль времени, принять<br />
все страдания человечества, как свои.<br />
Создавая образ дяди Тома, Г.Бичер-Стоу опиралась на книгу<br />
английского писателя-пуританина XVII века Джона Беньяна «Путем<br />
паломника» [Беньян 2001]. Главный герой аллегорического романа,<br />
Христианин, проделывает путь от «дома до небес». Христианин – глубоко<br />
верующий человек. «И ты веришь, что все, что там написано, истинно?— Без<br />
сомнения, потому что эту книгу нам дал тот, Кто лгать не может. Мы будем<br />
жить в Царстве, которое будет существовать во веки веков, и получим жизнь<br />
вечную» [Беньян 2001: 76].<br />
На протяжении всего пути Христианина искушают все возможные<br />
человеческие пороки, такие, как Глупость, Порок, Лень, Самонадеянность.<br />
Но вера в Господа Бога помогает Христианину преодолеть все трудности, «и,<br />
когда они положили руки на его плечо, он громоподобным голосом<br />
воскликнул: «Стану уповать на могущество Господа Бога!». Враги тотчас<br />
отступили от него и исчезли во мраке» [Беньян 2001: 109].<br />
Именно это путешествие легло в основу истории дяди Тома: его<br />
продают на рабовладельческий Юг, над ним жестоко издевается плантатор<br />
Легри, но он не отступает от своей веры, непоколебим в своем решении, не<br />
поддается искушению. «Если я покорюсь, миссис, тогда я постепенно стану<br />
таким же жестоким, как они. Нет, нет, миссис! Я все потерял: жену, детей,<br />
дом, доброго хозяина, который освободил бы меня, если бы прожил еще<br />
неделю. Я потерял, безвозвратно потерял все, что было мне дорого на<br />
этом свете. Нет, нет! Нет, я этого не хочу! Вы подумайте, вдруг я<br />
стану таким жестоким, как Сэмбо? Нет, мне именно это и страшно: стать<br />
таким, как они. Я согласен умереть, даже если они продлят мои пытки,<br />
они не смогут помешать мне в конце концов умереть. Умереть! Ведь тут они<br />
будут бессильны» [Бичер-Стоу 2004: 476].<br />
Сила воздействия романа связана с опорой на <strong>документ</strong>альные<br />
источники, на художественно-<strong>документ</strong>альные «невольничьи<br />
повествования», архетип будущей афро-американской литературы [Удлер<br />
2000: 156–164], на афро-американскую фольклорную традицию. Впервые в<br />
литературе белых американцев широко использовались устные и письменные<br />
произведения черных американцев, что найдет свое продолжение в<br />
творчестве М. Твена и американской литературе XX–начала XXI вв.<br />
Благодаря универсальным библейским мотивам роман о рабстве на<br />
американском Юге обрел общечеловеческое звучание. Роман утверждал<br />
идеалы свободы, высокой нравственности, способность человека творить<br />
добро и противостоять злу.<br />
Список литературы<br />
Беньян Дж. Путем паломника / пер. Т.Поповой // М.: Грантъ, 2001. 159 с.<br />
262
Бичер-Стоу Г. Хижина дяди Тома / пер. А.Полозовой // М.: ЭКСМО,<br />
2004. 543 с.<br />
Ермолаева В.Н. Социальный роман Гарриет Бичер-Стоу (К вопросу о<br />
генезисе критич. реализма в лит. США XIX в.): Автореферат. дисс. …канд.<br />
филол. наук. // М., 1969. 24 с.<br />
Орлова Р.Д. Гарриет Бичер-Стоу // М.: Просвещение, 1971. 126 с.<br />
Орлова Р.Д. Хижина, устоявшая столетие // М.: Книга, 1975. 112 с.<br />
Полонская Н.К. Творчество Гарриет Бичер-Стоу: Автореф. дисс. …<br />
канд. филол. наук // Л., 1955. 13 с.<br />
Тугушева М.П. Роман Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». М.: Высш.<br />
шк., 1985. 95 с.<br />
Удлер И.М. Архетипическое в афро-американском романе второй<br />
половины XX века // Вестник Челябинского университета. Сер. 2. филология.<br />
2000. №1. С. 156–164.<br />
Beecher Stowe H. A Key to Uncle Tom’s Cabin, Presenting the Original<br />
Facts and Documents upon which the Story is Founded, Together with Corrobative<br />
Statements Verifying the Truth of the Work. // Boston: John and P. Jewett and Co.,<br />
1854. 504 p. [Electronic resource]. – Mode of access:<br />
http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. – Title from screen. – [February 17. 2006].<br />
Beecher Stowe H. Uncle Tom’s cabin. // N. Y.: Barnes and Noble Classics,<br />
2003. 529 p.<br />
Bibb H. Narrative of the Life and Adventures of Henry Bibb, an American<br />
Slave, Written by Himself. // N. Y.: The Author, 1850. 250 p. [Electronic<br />
resource]. – Mode of access: http://www.iath.virginia.edu/utc/index56f.html. – Title from<br />
screen. – [February 17. 2006]<br />
Clarke L.G Narrative of the Sufferings of Lewis Clarke, during a Captivity<br />
of More than Twenty-Five Years, Among the Algerines of Kentucky, One of the<br />
So Called Christian States of North America. // Boston: David H. Ela, Printer,<br />
1845. 125 p. [Electronic resource]. – Mode of access:<br />
http://www.iath.virginia.edu/utc/index52f.html. – Title from screen. – [February 17.<br />
2006]<br />
Constitution of Georgia; February 5, 1777 [Electronic resource]. – Mode of<br />
access: http://www.yale.edu/lawweb/avalon/states/ga02.htm. – Title from screen. –<br />
[March 22. 2006].<br />
Constitution of Maryland, November 11, 1776 [Electronic resource]. –<br />
Mode of access: http://www.yale.edu/lawweb/avalon/states/ma02.htm. – Title from screen.<br />
– [March 22. 2006].<br />
Constitution of South Carolina, March 19, 1778 [Electronic resource]. –<br />
Mode of access: http://www.yale.edu/lawweb/avalon/states/sc02.htm. – Title from screen.<br />
– [March 22. 2006].<br />
Douglass F. Narrative of the Life of Frederick Douglass, an American Slave,<br />
Written by Himself. // Boston: The Anti-Slavery Office, 1845. 340 p. [Electronic<br />
resource]. – Mode of access: http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. – Title from<br />
screen. – [February 17. 2006].<br />
263
Henson J. The Life of Josiah Henson, Formerly a Slave, Now an Inhabitant<br />
of Canada. Narrated by Himself. // Boston: Arthur D. Phelps, 1849. 68 p.<br />
[Electronic resource]. – Mode of access: http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. –<br />
Title from screen. – [February 17. 2006].<br />
Northup S. Twelve Years a Slave: Narrative of Solomon Northup, a Citizen<br />
of New-York, Kidnapped in Washington City in 1841, and Rescued in 1853, from<br />
a Cotton Plantation near the Red River in Louisiana. // Boston: Derby and Miller,<br />
1853. 436 p. [Electronic resource]. – Mode of access:<br />
http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. – Title from screen. – [February 17. 2006].<br />
The Fugitive Slave Act; 1850 [Electronic resource]. – Mode of access:<br />
http://www.yale.edu/lawweb/avalon/fugitive.htm. – Title from screen. – [March 22.<br />
2006].<br />
О.Аверкиева, Н.С.Бочкарева (Пермь)<br />
РЕЖИССЕРСКИЙ ПЛАН ПОСТАНОВКИ ПЬЕСЫ<br />
В.ШЕКСПИРА «ДВЕНАДЦАТАЯ НОЧЬ»<br />
«Двенадцатая ночь, или Как вам угодно» (1599-1600) всегда<br />
привлекала и привлекает внимание режиссеров театра и кино [Юткевич 1973:<br />
241-242]. Среди различных интерпетаций можно две экранизации – Яна<br />
Фрида (1955) и Тревола Нанна (1996), киноверсию постановки Питера<br />
Джеймса в Московском театре «Современник» (1978), а также театральную<br />
версию Деклана Доннеллана (2004), в которой все роли исполняют мужчины,<br />
и спектакль пермского режиссера Сергея Федотова (2007). В 1938 г.<br />
Н.Акимов поставил «Двенадцатую ночь» на сцене Ленинградского театра<br />
комедии [Акимов 1966: 235-243; Тенин 1987: 189-196]. Действие всех этих<br />
постановок либо отнесено в прошлое (эпохи Елизаветы и Виктории), либо<br />
переносится в сказочное или условное время. Вместе с тем, шекспировская<br />
комедия легко вписывается в нашу жизнь, потому что ее герои – это мы сами.<br />
Шекспир предлагал видеть в его пьесе «что угодно». Данная статья<br />
посвящена разработке оригинальной сценической интерпретации<br />
«Двенадцатой ночи».<br />
Как и многие другие произведения английского драматурга, эта пьеса о<br />
любви. Любовь у Шекспира, как актер, в каждой новой пьесе меняет свой<br />
облик, свой характер, свое назначение, свою роль. И в «Двенадцатой ночи»<br />
она тоже предстает перед нами в самой необычной роли, в самом<br />
причудливом костюме, в самых неподходящих обстоятельствах. Здесь<br />
любовь – как шаловливый ребенок, который может к телу слона пришить<br />
голову лошади и наоборот. И чем больше ребенок играет, тем больше он<br />
увлекается своей игрой. Вместо игрушек этому малышу дали людей, живых<br />
и настоящих, которые сами способны любить. И когда ребенок пошалил и<br />
запутал бедных героев, он становится просто наблюдателем и отдает<br />
© О.Аверкиева, Н.С.Бочкарева, 2007<br />
264
дальнейший ход событий в руки тем чувствам, которые неожиданно<br />
посещают действующих лиц.<br />
Однако такая любовь присуща лишь определенному возрасту. Лишь<br />
молодость преподносит подобные сюрпризы. В зрелости любовь теряет свою<br />
искренность и доверчивость. Любовь используют, любовь штампуют в<br />
паспорте, любовь зарабатывают. И тогда она становится смешной и<br />
неестественной. Именно поэтому, на мой взгляд, в пьесе появляется Шут<br />
Фесте, который участвует как в пьянках и розыгрышах сэра Тоби, так и в<br />
жизни и судьбе молодежи. Он близок самому поэту, опытному человеку,<br />
видевшему на своем веку разные явления, называемые любовью.<br />
Соответственно двум сторонам любви и двум сюжетным линиям пьесы на<br />
нашей сцене появляются два героя: та самая девочка, олицетворяющая<br />
любовь, и Фесте, олицетворяющий мудрость и поставленный для присмотра<br />
за ребенком. Между этими героями нет конфликта, т.к. они не могут друг без<br />
друга и иногда даже участвуют в общих проделках.<br />
Любовь и случай соединяют в пьесе совершенно разных людей. Чтобы<br />
показать различия в их характере и мировоззрении, мы обратились к музыке.<br />
У самого Шекспира эта комедия очень музыкальная. У него и Орсино<br />
постоянно слушает музыку, и компания сэра Тоби распевает песни, но самый<br />
музыкальный, конечно, Фесте. Кроме того, музыка тесно связана с любовью,<br />
царящей в «Двенадцатой ночи». В современной молодежной культуре все<br />
больше появляется различных направлений неклассической музыки, а вслед<br />
за ними – различные неформальные группировки. Понаблюдав за<br />
современными «неформалами», можно легко обнаружить шекспировские<br />
характеры.<br />
Принадлежность героев к определенному неформальному движению<br />
связана с обнаруженными в пьесе характеристикам. Одним из признаков<br />
может быть возраст. Поскольку Виола и Себастьян являются самыми<br />
молодыми персонажами, то и увлекаются они самым молодым движением,<br />
т.е. рэпом. Кроме того, определенную роль сыграл стиль одежды рэперов.<br />
Дело в том, что девушки здесь одеваются примерно так же, как и юноши,<br />
поэтому Виоле особенно переодеваться не надо. В экранизациях Яна Фрида и<br />
Питера Джеймса близнецов играет одна и та же актриса (Клара Лучко и<br />
Марина Неелова). Это довольно легко объясняется возможностями<br />
киномонтажа. В пьесе же нельзя избежать сцены развязки, когда Виола и<br />
Себастьян появляются вместе. Зато внешние различия актеров можно скрыть<br />
костюмами, ведь в театре трудно пристально рассмотреть каждого героя<br />
(если, конечно, не пользоваться биноклем). Предполагается, что на Виоле и<br />
Себастьяне будут одинаковые широкие темно-синие джинсы со спущенной<br />
мотней, сидящие на бедрах и закрепленные широким рэперским ремнем с<br />
большой бляхой и выпущенным концом, широкая белая футболка с ярким<br />
рисунком, «шузы» (широкая специальная обувь с толстой подошвой (что-то<br />
среднее между кроссовками и кедами), которую носят представители этого<br />
течения, и кепка с широким, плоским козырьком, также характерная для<br />
рэперов. Виола будет прятать волосы под кепку.<br />
265
Отличительной чертой близнецов будет не только музыка, но и танцы.<br />
Большинство рэперов замечательно танцуют под свою музыку (R&B). Этот<br />
стиль совмещает breakdancing и hip-hop. В нашей постановке Виола и<br />
Себастьян станут еще более похожими благодаря одинаковым движениям,<br />
используемым в их танцах. Оба близнеца чувствуют себя немного чужими в<br />
клубах Оливии и Орсино, так как готы и рокеры имеют между собой больше<br />
общего, в частности, их объединяет пристрастие к черному цвету (подробнее<br />
об Орсино и Оливии будет сказано позже). Виола и Себастьян будут<br />
отличаться от других персонажей яркостью и своеобразием своих костюмов,<br />
песен и танцев, что отразится и на их поведении. Именно поэтому их<br />
появление переворачивает вверх дном всю устоявшуюся обстановку клубов.<br />
Одним из первых неформальных течений был рок, поэтому сэру Тоби и<br />
Марии близок именно он. Эта пара является примером как раз того возраста,<br />
когда любовь теряет свое романтическое начало и приобретает коэффициент<br />
удобности и полезности. Фесте часто покровительствует этой парочке,<br />
участвует в их шутках и розыгрышах.<br />
Во всех постановках «Двенадцатой ночи» сэр Тоби изображается<br />
толстым пьяницей. Однако в пьесе не сказано ничего о его фигуре или,<br />
например, о его пристрастии к еде. Действительно, в комедии он много пьет,<br />
но ведь выпивка не обязательно служит залогом лишнего веса. Поэтому сэр<br />
Тоби может быть худым. Совместив шекспировскую характеристику этого<br />
героя с современной неформальной культурой, мы получим представителя<br />
ретро-рока, пристрастившегося к алкоголю, что нисколько не затуманило<br />
трезвость его ума. Об этом свидетельствуют его частые остроумные<br />
замечания в адрес сэра Эндрю и умение найти общий язык с Фесте, чья<br />
мудрость не мешает последнему иной раз тоже приложиться к горлышку<br />
бутылки. Предполагаемый костюм сэра Тоби можно увидеть на<br />
многочисленных рок-концертах в России: черная майка-безрукавка,<br />
обтягивающая его тощее тело, черные джинсы, скорее узкие, чем широкие,<br />
«берцы» (особая черная обувь рокеров по типу солдатских сапог со<br />
шнуровкой наружу), в которые будут заправлены джинсы, но самое главное –<br />
это разные цепи: большие и маленькие, узкие и широкие, на шею и на<br />
джинсы, с крупными звеньями и с мелкими.<br />
Мария всегда изображается невысокой в меру упитанной женщиной,<br />
очень прыткой, активной и смекалистой. Беря за основу фразу из комедии,<br />
где Виола называет Марию «великаном» (“giant”), можно предложить<br />
следующий образ этой героини. Высокая и с явным избытком веса, она<br />
принадлежит к разряду тех сильных женщин, которые, невзирая на<br />
недостатки во внешности, способны взять под каблук и женить на себе<br />
любого мужчину, что и делает Мария в пьесе с сэром Тоби. Она вслед за<br />
своим возлюбленным увлекается ретро-роком. Костюм может быть таким:<br />
кожаные черные облегающие штаны, широкая черная футболка с надписью<br />
«Ария» (одна из известных рок-групп) и с соответствующим этой надписи<br />
рисунком или фотографией солиста группы, на ногах берцы, на руках<br />
266
железные браслеты с шипами, а на шее толстая железная цепь. Вот такая она,<br />
великанша.<br />
Однако в роке есть разные направления: старые рок-группы, песни<br />
которых будет петь вышеупомянутая парочка, и группы помоложе, но<br />
старше рэпа. Именно их музыку будет слушать Орсино. Сам он не поет, но в<br />
его клубе есть музыканты, которые исполняют те песни, которые он любит.<br />
Конечно, это песни о любви, безответной и несчастной. Орсино больше всего<br />
нравится не предмет его любви, а само состояние несчастной влюбленности,<br />
и музыка «молодого» рока создает именно такое настроение. Романтикстрадалец,<br />
конечно, одет во все черное: черные штаны, черная «водолазка»,<br />
черная обувь. Но одет он со вкусом и носит длинные волосы, что<br />
подчеркивает его романтическую натуру. Он совершенно противоположен<br />
тому типу мужчин, которые всегда окружали Виолу в рэперской компании,<br />
поэтому она ослеплена его способностью любить, элегантностью и красотой.<br />
А он, в свою очередь, узнав, что Виола является девушкой, видит в ней<br />
новый объект обожания, совсем не похожий на Оливию. Это завораживает<br />
Орсино. К тому же Виола давно любит его, и ее музыка уже стала близка<br />
Орсино.<br />
Два клуба соответствуют двум замкам или дворцам в пьесе. Это Клуб<br />
Орсино и Клуб Оливии. Как уже было сказано, Орсино слушает музыку<br />
рокеров, а пристрастия Оливии связаны с похожим, но одновременно и<br />
совершенно другим течением, – готической музыкой. Объяснить такой выбор<br />
довольно просто, т.к. по сюжету пьесы Оливия находится в трауре по<br />
собственному брату, ходит печальная и отстраненная от внешнего мира.<br />
Готы всегда ходят в черном, их музыка отличается печальным настроением,<br />
безысходностью и безнадежностью, они часто думают о смерти, и поэтому<br />
их жизнь проходит как бы в изоляции от окружающего мира. Кроме того, все<br />
девушки-готы очень женственны, что объясняет принадлежность графини<br />
именно к этому течению. В связи с этим костюм Оливии угадывается легко:<br />
черное облегающее платье с крестом, железные украшения на руках и шее,<br />
обилие черной косметики от подводки для глаз до лака для ногтей и,<br />
наконец, оригинальная прическа из черных волос. Оливия без памяти<br />
влюбляется в юного посла, потому что устала от собственной мрачности, а<br />
Цезарио очень отличается как от герцога, так и от всего окружения графини.<br />
Из общей картины выпадают два героя: Мальволио и сэр Эндрю<br />
Эгьючийк, так как оба они становятся жертвами жестоких насмешек и<br />
розыгрышей сэра Тоби и Марии и имеют пристрастие к нелепым ярким<br />
чулкам (Мальволио – к желтым, а сэр Эндрю – к оранжевым – “flame-colour”,<br />
т.е. цвет пламени).<br />
В предлагаемой постановке Мальволио – единственный из всех<br />
персонажей, кто просто ненавидит музыку, хотя и служит охранником<br />
(вышибалой) в клубе Оливии. Он всегда мешает буйным и громогласным<br />
развлечениям сэра Тоби, прерывает песни собутыльников. Портрет<br />
Мальволио можно увидеть в любом современном офисе: черный брючный<br />
мужской костюм, белая выглаженная рубашка, красный аккуратно<br />
267
завязанный галстук, черные начищенные до блеска туфли, коротко<br />
остриженные волосы. А самая главная деталь – это его темные очки, которые<br />
символизируют ненависть ко всему миру и подчеркивают образ шпиона, ведь<br />
он всегда обещает донести графине о непристойном поведении ее дядюшки.<br />
Еще у него будет рация, которая может убираться за пояс, она тоже намекает<br />
на шпионскую деятельность современного управляющего. Характерной<br />
позой Мальволио будет «стойка», общая для всех охранников и<br />
телохранителей: ноги на ширине плеч, руки опущены и ладони скрещены не<br />
на груди. Вот такой непробиваемый Мальволио.<br />
Что же касается сэра Эндрю, то он становится жертвой обмана и<br />
вымогательства, не понимая, что с ним происходит. Поэтому он может быть<br />
приезжим богатеньким иностранцем. Во всех спектаклях и экранизациях сэр<br />
Эндрю очень худенький, субтильный. Однако в тексте пьесы неоднократно<br />
упоминается его страсть к говядине, поэтому мы решили изобразить его<br />
изрядным толстячком с иностранным акцентом, иностранной музыкой и<br />
танцами (например, африканскими), кажущимися русскому человеку<br />
невероятно смешными. Да и внешность у него должна быть очень<br />
незаурядная. Он будет темнокожим, что-то вроде Боба Марли, но толстого.<br />
Одежда должна быть очень смешной. Какая-нибудь цветастая курточка,<br />
забавная шапочка, из-под которой торчат в разные стороны волосы, которые<br />
просто невозможно причесать.<br />
Наконец, Фесте как воплощение мудрости и солидного возраста будет<br />
представлять течение бардов, чьи песни наполнены философскими<br />
размышлениями о смысле жизни и любви. Он одет небогато и очень просто:<br />
обычные синие джинсы, сине-серая рубашка, коричневые ботинки. Девочка<br />
будет всегда подпевать своему старшему партнеру, т.к. они сближаются в<br />
своей противоположности и поднимаются над всеми другими персонажами.<br />
Она, как символ романтической любви и мечты, может быть одета в<br />
воздушное розовое платьице.<br />
У каждого героя должен быть свой музыкальный мотив, который бы<br />
помогал зрителю еще более образно представить себе действующих лиц.<br />
Только Мальволио чужд музыке. Зато сэра Тоби она поддерживает в его<br />
«начинаниях». Он и его друзья могут петь песню «Стаканы» группы<br />
«Аквариум». Виоле и Себастьяну музыка нужна в основном для поднятия<br />
тонуса и для танцев, поэтому им подходит энергичная песня – например,<br />
«Columbia Pictures» группы «Банд’Эрос». Орсино преследует совершенно<br />
меланхоличный мотив «Возьми мое сердце» Кипелова. Музыка Оливии – это<br />
печальная, очень грустная мелодия (например, «Diary of dreams» –<br />
характерный пример готического стиля). Песни Фесте начинают и<br />
заканчивают спектакль. Наиболее подходящей для него представляется<br />
музыка М.Таривердиева, т.к., во-первых, речь идет о песнях на сонеты<br />
Шекспира, во-вторых, они тематически перекликаются с комедией<br />
«Двенадцатая ночь», в-третьих, они близки бардовской песне. Шут поет о<br />
любви, он встречает и провожает зрителя, как будто говоря, что мы все<br />
приходим и уходим, а поэзия остается навсегда.<br />
268
В нашей постановке целесообразно частично использовать оба<br />
перевода «Двенадцатой ночи» на русский язык – Д.Самойлова [Шекспир<br />
1979] и Э.Линецкой [Шекспир 1959]. Приспосабливая пьесу английского<br />
драматурга к современности, мы убрали мотив кораблекрушения и<br />
связанных с ним персонажей – Антонио и Капитана, передав некоторые их<br />
реплики Фесте (как и реплики Фабиана). В результате, сюжет сокращается до<br />
трех действий, несущих определенную смысловую нагрузку. Первое<br />
действие – завязка событий и сплетение обстоятельств, представление<br />
главных героев, второе действие – развитие событий, в центре которых<br />
оказывается розыгрыш Мальволио, третье действие – развязка и happy end,<br />
который, однако, видится неоднозначным: три счастливые пары<br />
воссоединяются, но Мальволио обещает отомстить.<br />
Все три действия будут проходить на круглой сцене, разделенной на<br />
четыре сектора: клуб Орсино, клуб Оливии, улица и сад. Зритель может<br />
видеть два сектора сразу: либо два клуба, либо сад и улицу. Сцена крутится,<br />
когда действие перемещается на другую половину круга. Иногда в двух<br />
секторах действие происходит параллельно, как, например, в сцене<br />
одновременного разговора Виолы и Себастьяна с Фесте, который заменяет<br />
соответствующие разговоры с Капитаном и Антонио.<br />
Отдельно нужно сказать про шута и девочку, которые возвышаются<br />
над остальными героями, сидя на большом дереве, стоящем посередине<br />
круглой сцены. На этом дереве специально для них установлена площадка,<br />
по которой они могут передвигаться и с которой они наблюдают за<br />
событиями на протяжении всей пьесы. Фесте как соучастник происходящего<br />
на сцене будет частенько покидать свое убежище, а девочка спустится лишь<br />
один раз, когда не сможет не посочувствовать Виоле, а точнее, когда сама<br />
Виола погрузится в мир мечтаний о своем любимом. Чтобы девочке было не<br />
скучно сидеть на дереве, у нее есть на сцене нечто вроде игрушки – между<br />
садом и улицей расположен шлагбаум, которым малышка может управлять с<br />
дерева. Это такой совершенно детский способ воздействия на окружающий<br />
мир, ведь любовь частенько ставит перед нами преграды и изредка убирает<br />
их. Девочка будет сама решать, перед кем поднимать, а перед кем опускать<br />
шлагбаум. Спускаться эти двое «особенных» героев будут по специально<br />
устроенным лестницам, которые должны выходить либо в сад, либо на<br />
улицу, либо в клуб Оливии. В клубе Орсино не будет подступа к дереву, т.к.<br />
он почти не участвует в бурной жизни остальных героев, а живет, главным<br />
образом, своими личными чувствами и переживаниями.<br />
Для декораций используются в основном два цвета: красный и белый<br />
(их сочетание традиционно для шута). Красный – цвет Оливии, символ той<br />
страсти, которая в ней вспыхнула с появлением Виолы, а белый – цвет<br />
Орсино, символ его меланхолии, о которой не раз упоминается в самой пьесе.<br />
Для создания впечатления единой сцены между секторами обозначаются<br />
чисто символически (кресла, колонны, арка, шлагбаум). Особую роль на<br />
сцене играют длинные ковровые дорожки, на которых будут танцевать Виола<br />
и Себастьян и которые в какой-то мере предвосхищают те события, которые<br />
269
произойдут в данном месте (например, крест – место сражения, а прямые<br />
дорожки – развязки).<br />
В заключение остается представить режиссерский план по действиям и<br />
по сценам.<br />
Первое действие<br />
Сцена 1. Вступление. Песня Фесте «Любовь слепа…». Сцена кружится.<br />
Все герои.<br />
Сцена 2. Сад и Улица. Параллельный разговор Виолы и Себастьяна с<br />
Фесте.<br />
Сцена 3. Клуб Орсино. Первый диалог Орсино и Виолы.<br />
Сцена 4. Клуб Оливии. Троица: Сэр Тоби, Мария и Сэр Эгючийк.<br />
Фесте, Мальволио. Первая встреча Виолы и Оливии.<br />
Второе действие<br />
Сцена 1. Клуб Оливии. Попойка и заговор. Сэр Тоби, Мария, Сэр<br />
Эндрю, Фесте, Мальволио.<br />
Сцена 2. Клуб Орсино. «Между нами, мальчиками…». Орсино, Виола,<br />
Фесте.<br />
Сцена 3. Улица. Виола у дома Оливии. Фесте, Сэр Тоби, Сэр Эндрю.<br />
Сцена 4. Сад. Мальволио читает письмо, написанное Марией, в<br />
присутствии Фесте, Сэра Тоби и Сэра Эндрю. Оливия признается Виоле в<br />
любви. «Сумасшествие» Мальволио.<br />
Третье действие<br />
Сцена 1. Сад и Улица. Сражение Виолы и Сэра Эндрю. Сэр Тоби и<br />
Фесте.<br />
Сцена 2. Улица. Путаница. Виола, Себастьян, Сэр Эндрю, Сэр Тоби,<br />
Фесте.<br />
Сцена 3. Сад. Помолвка Оливии и Себастьяна с помощью Священника.<br />
Сцена 4. Улица. Развязка. Все герои.<br />
Сцена 5. Заключение. Герои расходятся по секторам. Сцена крутится.<br />
Мальволио забирается на дерево и обещает отомстить. Песня Фесте «Увы,<br />
мой стих не блещет новизной…».<br />
Список литературы<br />
Акимов Н. Путешествие в Иллирию // Акимов Н. Не только о театре.<br />
Л., М.: Искусство, 1966. С.235-243.<br />
Зингерман Б.И. Шекспир на советской сцене. М.: Знание, 1956.<br />
Тенин Б. Фургон комедианта: Из воспоминаний. М.: Искусство, 1987.<br />
Шекспир У. Двенадцатая ночь, или Что угодно / Пер. Э.Линецкой //<br />
Шекспир У. Собр. Соч. в 8 т. М.: Искусство, 1959. Т.1. С.113-218.<br />
Шекспир В. Двенадцатая ночь, или Как пожелаете / Пер. Д.Самойлова<br />
// Шекспир В. Комедии. М.: Художественная литература, 1979. С.297-365.<br />
Юткевич С. Шекспир и кино. М.: Наука, 1973.<br />
Shakespeare W. Twelfth Night; or What You Will // Shakespeare W.<br />
Complete Works. Glasgow: Harper Collins Publishers? 1994. P.376-406.<br />
270
Научное издание<br />
МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА<br />
В КОНТЕКСТЕ КУЛЬТУРЫ<br />
Сборник материалов международной научной конференции «Иностранные<br />
языки и литературы: актуальные проблемы методологии исследования»<br />
(12 апреля 2007 г.)<br />
Публикуется в авторской редакции<br />
Подписано в печать 22.08.2007. Формат 60х84/16.<br />
Усл.печ.л. 15,81. Уч.-изд.л. 16,3. Тираж 300 экз. Заказ<br />
Редакционно-издательский отдел Пермского университета<br />
614990, г.Пермь, ул.Букирева, 15<br />
Отпечатано на ризографе в отделе электронно-издательских систем ОЦНИТ<br />
ПГТУ. 614600, г.Пермь, Комсомольский пр., 29а, ауд.113, тел. (342) 2198-033