13.02.2013 Views

Скачать оригинальный документ PDF

Скачать оригинальный документ PDF

Скачать оригинальный документ PDF

SHOW MORE
SHOW LESS

Create successful ePaper yourself

Turn your PDF publications into a flip-book with our unique Google optimized e-Paper software.

МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА<br />

В КОНТЕКСТЕ<br />

КУЛЬТУРЫ


ФЕДЕРАЛЬНОЕ АГЕНТСТВО ПО ОБРАЗОВАНИЮ<br />

ГОУ ВПО «Пермский государственный университет»<br />

МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА<br />

В КОНТЕКСТЕ КУЛЬТУРЫ<br />

Сборник материалов международной конференции<br />

«Иностранные языки и литературы: актуальные проблемы<br />

методологии исследования» (12 апреля 2007 г.)<br />

Под редакцией проф. Н.С.Бочкаревой<br />

Пермь 2007


ББК 83.3 (0)<br />

М 64<br />

Мировая литература в контексте культуры:<br />

М 64 cб. материалов междунар. науч. конф.<br />

«Иностранные языки и литературы: актуальные<br />

проблемы методологии исследования» (12 апр. 2007 г.) /<br />

Перм.ун-т; под ред. Н.С.Бочкаревой. – Пермь, 2007. –<br />

271 с.<br />

ISBN 5-7944-0919-3<br />

В сборнике представлены разнообразные методологические подходы<br />

к анализу и интерпретации произведений художественной литературы.<br />

Широкий спектр национальных культур и творческих индивидуальностей<br />

отражает закономерности развития мирового литературного процесса.<br />

Авторы сборника – ученые из разных городов Российской Федерации,<br />

ближнего и дальнего зарубежья. Отдельно представлены исследования<br />

студентов, выполненные под руководством ведущих ученых.<br />

Информацию о международной конференции «Иностранные языки и<br />

литературы: актуальные проблемы методологии исследования» (12 апреля<br />

2007 г.) можно посмотреть на сайте ПермГУ: www.psu.ru<br />

Печатается по решению редакционно-издательского совета<br />

Пермского государственного университета<br />

Рецензенты: кафедра русской и зарубежной литературы Пермского<br />

педагогического университета; профессор кафедры всемирной литературы<br />

Московского государственного педагогического университета<br />

Н.И.Соколова<br />

Редакционная коллегия: Н.С.Бочкарева – отв.редактор, А.Ф.Любимова,<br />

Б.М.Проскурнин, В.М.Паверман, И.А.Пикулева – отв.секретарь,<br />

Т.Л.Селитрина, О.М.Ушакова, Р.Ф.Яшенькина<br />

ББК 83.3 (0)<br />

ISBN 5-7944-0919-3 © ГОУ ВПО «Пермский государственный<br />

университет», 2007


СОДЕРЖАНИЕ<br />

Бочкарева Н.С. (Пермь) Трансформация мифологического образа<br />

в рассказе А.С.Байетт «Ламия в Севеннах»……………………………………6<br />

Братухин А.Ю. (Пермь) К вопросу об уникальности<br />

оптимального перевода с классических языков ………………………………13<br />

Братухина Л.В. (Пермь) Дуэль в прозе В.В.Набокова………………………16<br />

Бячкова В.А. (Пермь) Автор, герой, читатель в романах Э.Троллопа<br />

«Нина Балатка» и «Линда Трессел»…………………………………………....21<br />

Варламова Е.В. (Казань) «Американская мечта» и «американское кредо»<br />

в романе Джона Дос Пассоса «Манхэттен»……………………………………31<br />

Васильева Г.М. (Новосибирск) Сюжет творения мира в сцене<br />

«Кухня ведьмы» (из опыта перевода трагедии И.В.Гете)…………………….36<br />

Вилисова Т.Г. (Пермь) Концепты «своё» и «чужое»<br />

в повести «Кассандра» и романе «Медея» Кристы Вольф……………………42<br />

Воронцова Т.И. (Волгоград) Образ художника<br />

в романе Дж.Барта «ПИСЬМА» ………………………………………………..46<br />

Доронина Т.А. (Украина, Кривой Рог) Гендерный аспект интерпретации<br />

античного образа (Кассандра в одноименных произведениях<br />

Л.Украинки и К.Вольф)…………………………………………………………50<br />

Ивлева А.Ю. (Саранск) Упорядоченный космос Дж.Джойса<br />

(литература потока сознания в эпоху постмодернизма)………………………55<br />

Касьянов А.В. (Пермь) Библейский и литературный контексты<br />

романа Ф.Горенштейна «Псалом»……………………………………………..59<br />

Кирдянова Е.Р. (Нижний Новгород) Художественная картина мира<br />

немецкого реализма второй половины XIX века……………………………..64<br />

Котлярова В.В. (Челябинск) Полистилистика экспериментальной драмы<br />

США XX века в культурологической парадигме современной эпохи………67<br />

Лазарева Т.Г. (Курган) Шотландские кланы и рыцари<br />

в битве при Оттеборне (О комментариях Вальтера Скотта<br />

к одной балладной строфе)……………………………………………………..74<br />

Лыкова Л.С. (Пермь) Образ художника в романе<br />

Лиона Фейхтвангера «Гойя»……………………………………………………88<br />

Любимова А.Ф. (Пермь) Жанр производственного романа-антиутопии……92<br />

Мойсиева-Гушева Я. (Македония, Скопье) Роль воображения<br />

в демонизации женщины ……………………………………………………….96<br />

Никулина А.К. (Уфа) Мифология Торнтона Уайлдера……………………..103<br />

Паверман В.М. (Екатеринбург) Героическая комедия Эдмона Ростана<br />

«Сирано де Бержерак»: опыт сценического воплощения….………………..108<br />

Пикулева И.А. (Пермь) Жанр баллады<br />

в литературном творчестве Обри Бердсли……………………………………110<br />

Пухова Н.В. (Екатеринбург) К вопросу о применении приема<br />

двойного кодирования в романе Джона Фаулза «Волхв»…………………..123<br />

Ристовская-Йосифовская Б. (Македония, Скопье) Русский перевод


"Il Regno De Gli Slavi" Мавро Орбини<br />

(заимствования и параллели у некоторых южнославянских авторов)……...127<br />

Руцкая Г.С. (Пермь) Экспрессионистические традиции<br />

в драмах Томаса Бернхарда……………………………………………………133<br />

Салимов А.Н. (Казань) Сатирический политический роман<br />

Дж.Хеллера «Голд, или Не хуже золота» ……………………………………138<br />

Седова Е.С. (Челябинск) Поэтика ранней комедии<br />

У.Сомерсета Моэма «Леди Фредерик»……………………………………….144<br />

Селитрина Т.Л. (Уфа) Повествовательные стратегии К.Исигуро…………149<br />

Толстых О.А. (Челябинск) «Морфо Евгения» А.Байетт<br />

и «Женщина французского лейтенанта» Дж.Фаулза:<br />

интертекстуальный диалог…………………………………………………….155<br />

Ушакова О.М. (Тюмень) Танец как эстетическая категория<br />

в критике и поэзии Т.С.Элиота………………………………………………..159<br />

Яшенькина Р.Ф. (Пермь) Историзм и историческое<br />

в романе Р.П.Уоррена «Дебри»………………………………………………..163<br />

Podgajec A.M. (Perm) Genesis of Town Culture in Medieval Britain<br />

(Canterbury tale by Geoffrey Chaucer)………………………………………...169<br />

ИССЛЕДОВАНИЯ СТУДЕНТОВ<br />

Адливанкина А., Проскурнин Б.М. (Пермь) Особенности повествования<br />

Томаса Де Квинси в романе «Исповедь английского опиомана» ………….175<br />

Ачимова С., Проскурнин Б.М. (Пермь) Речевой портрет персонажа<br />

(на материале романа Ника Хорнби «Мой мальчик») ………………………180<br />

Дерябина Н., Сидорова О.Г. (Екатеринбург) Попытка идентифицировать<br />

Археопсихе героя романа К.Исигуро «Художник меняющегося мира»:<br />

транзактный анализ с лингвистической точки зрения……………………….185<br />

Иноземцева С., Каневская О.Б. (Украина, Кривой Рог) Образные средства<br />

в романе «Зависть» Юрия Олеши……………………………………………..189<br />

Кашафутдинова З., Яшенькина Р.Ф. (Пермь) Натурфилософские традиции<br />

в повести Фридриха Де Ла Мотт Фуке «Ундина»……………………………194<br />

Липатникова И., Петрова Н.А. (Пермь) Пространство Венеции<br />

в лирике Иосифа Бродского …………………………………………………..200<br />

Лыкова Ю., Каневская О.Б. (Украина, Кривой Рог) Функционирование<br />

компонентов лексико-семантического поля «чувство»<br />

в поэтической речи Ю.Шевчука………………………………………………203<br />

Мавликаева Е., Проскурнин Б.М. (Пермь) Жанровые особенности<br />

в романе Э.Д.Бульвер-Литтона «Пэлэм,<br />

или Приключения джентельмена»……………………………………………208<br />

Назарова Н., Удлер И.М. (Челябинск) «Повествование рабыни» Х.Крафтс<br />

как первый афро-американский женский роман:<br />

творческая лаборатория………………………………………………………211<br />

Овчиникова Т., Ушакова О.М. (Тюмень) Христианские мотивы<br />

в поэме У.Х.Одена «На Пасху я гулял в городском саду…»………………217


Романова Д., Проскурнин Б.М. (Пермь) Своеобразие художественного<br />

психологизма в романе Джейн Остен «Мэнсфилд-парк»…………………221<br />

Салимова К., Салимова Р.З. (Елабуга) Парадоксы<br />

в поэзии Эмили Дикинсон……………………………………………………225<br />

Туляков Д., Бочкарева Н.С. (Пермь) Особенности повествования<br />

в романе В.Набокова «Просвечивающие предметы»……………………….230<br />

Турта Е., Ушакова О.М. (Тюмень) Образ рая<br />

в романе «Обладание» А.Байатт ……………………………………….…….240<br />

Цветухина М., Подгаец А.М. (Пермь) Германская, кельтская и славянская<br />

литературные традиции в контексте<br />

общеиндоевропейской культуры..……………………………………………244<br />

Чудова О., Толова Г.Н. (Пермь) Венеция в поэзии серебряного века:<br />

мотивы жизни и смерти……………………………………………………….251<br />

Шкурина М., Проскурнин Б.М. (Пермь) Роль иронии в характерологии<br />

в романе Остен «Доводы рассудка»…………………………………………..256<br />

Щербакова О., Удлер И.М. (Челябинск) Источники романа<br />

Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома»…………………………………………..259<br />

Аверкиева О., Бочкарева Н.С. (Пермь) Режиссерский план<br />

постановки пьесы В.Шекспира «Двенадцатая ночь»………………………..264


Н.С.Бочкарева (Пермь)<br />

ТРАНСФОРМАЦИЯ МИФОЛОГИЧЕСКОГО ОБРАЗА В РАССКАЗЕ<br />

А.С.БАЙЕТТ «ЛАМИЯ В СЕВЕННАХ»<br />

Рассказ современной английской писательницы А.С.Байетт «Ламия в<br />

Севеннах» (A.S.Byatt “A Lamia in the Cévennes”, 1995), действие которого<br />

происходит на юге Франции, предваряется стихами французского поэта эпохи<br />

Ренессанса Пьера Ронсара:<br />

Je veux pousser par la France ma peine,<br />

Plustost qu’un trait ne vole au décocher;<br />

Je veux de mile mes oreilles boucher,<br />

Pour n’ouyr plus la voix de ma Sereine.<br />

Je veux muer mes deux yeux en fonteine,<br />

Mon coeur en feu, ma teste en un rocher,<br />

Me pies en tronc, pour jamais n’approcher<br />

De sa beauté si fierement humaine.<br />

[Byatt 1999: 79]<br />

Я хочу распространить по Франции мою боль,<br />

Так далеко, куда не долетит пущенная стрела;<br />

Я хочу заложить воском мои уши,<br />

Чтобы не слышать больше голос моей Сирены.<br />

Я хочу превратить два моих глаза в родник,<br />

Мое сердце – в огонь, мое тело – в скалу,<br />

Мои ноги – в ствол, чтобы никогда не приближаться<br />

К ее красоте так высокомерно человеческой.<br />

В греческой мифологии сирены – демонические существа, рожденные<br />

рекой Ахелоем и одной из нимф (Мельпоменой или Терпсихорой). Это<br />

полуптицы-полуженщины, унаследовавшие от отца дикую стихийность, а от<br />

матери-музы – божественный голос. Они обитают на скалах острова, усеянных<br />

костями и высохшей кожей их жертв, которых сирены заманивают пением<br />

[МНМ 1992: 438]. В стихотворении Ронсара очевидна аллюзия на Одиссея,<br />

который, как рассказывает Гомер, проплыл мимо острова сирен, привязав себя<br />

к мачте корабля и залив воском уши своих товарищей. В мифе об аргонавтах<br />

Орфей заглушил голоса сирен своим пением и игрой на форминге или лире, а<br />

один из аргонавтов бросился на их зов в море, но был спасен богиней любви<br />

Афродитой. Таким образом, уже греческая мифология связывала образы сирен<br />

с искусством и любовью.<br />

Одной из лейтмотивных характеристик возлюбленной становится сирена<br />

в поэзии Ронсара, передающей страдания лирического герой в возвышенных<br />

© Н.С.Бочкарева, 2007<br />

6


поэтических образах и метафорах. Ронсар подчеркивает «высокомерно<br />

человеческую красоту» своей возлюбленной-сирены. Однако Байетт привлекает<br />

не столько поэзия Ронсара, сколько иллюстрации Анри Матисса к книге его<br />

стихотворений «Florilége des Amours» (1948), одна из которых («Sirène» Henri<br />

Matisse) предваряет рассказ «Ламия в Севеннах». На ней изображена<br />

качающаяся на волнах прелестная, но задумчивая русалка или ундина, нижняя<br />

чешуйчатая часть тела которой намекает на женские формы, но заканчивается<br />

раздвоенным хвостом рыбы или змеи.<br />

В западноевропейской мифологии ундины (от лат. unda – вода) –<br />

прекрасные девушки (иногда с рыбьими хвостами), выходящие из воды и<br />

расчесывающие волосы. Своим пением и красотой они завлекают путников,<br />

могут погубить их или сделать возлюбленными в подводном царстве. Ундины<br />

могут обрести бессмертную человеческую душу, полюбив и родив ребенка на<br />

земле. У средневековых алхимиков ундины – духи, управляющие водной<br />

стихией [МНМ 1991: 548-549]. Ундина – героиня одноименной повести<br />

немецкого романтика Фридриха де ла Мотт Фуке, французскую<br />

аристократическую часть фамилии которого (де ла Мотт) Байетт использовала<br />

для вымышленной поэтессы в романе «Обладание». Героиня анализируемого<br />

рассказа Байетт – водяная змея (watersnake), которая попадает из реки в бассейн<br />

бежавшего во Францию английского художника Бернарда. Она называет себя<br />

«заколдованным духом» (enchanted spirit) – Ламией, просит поцеловать и взять<br />

в жены, чтобы змея превратилась в прекрасную девушку.<br />

В греческой мифологии Ламия – бывшая возлюбленная Зевса, чьих детей<br />

убила ревнивая Гера, после чего Ламия была вынуждена укрыться в пещере и<br />

превратилась в кровавое чудовище, похищавшее и пожиравшее чужих детей.<br />

Ламиями также назывались ночные приведения, высасывающие кровь из<br />

юношей. В поздней мифологии народов Европы ламия – злой дух, змея с<br />

головой и грудью красивой женщины. Считалось, что ламия убивает детей и<br />

может соблазнить мужчин как суккуб. Она живет в лесах, оврагах,<br />

заброшенных замках [МНМ 1991: 36]. В поэме английского романтика Джона<br />

Китса Ламия – волшебная змея, которая сначала превращается с помощью<br />

Гермеса в прекрасную девушку, а затем выходит замуж за коринфянина Ликия,<br />

но под осуждающим взглядом его друга и наставника исчезает во время<br />

свадьбы.<br />

Сходные сюжетные мотивы связанны с феей Мелюзиной, которая,<br />

согласно легенде, заточила в горе своего отца и за этот грех должна была<br />

каждую субботу превращаться в змею. Она стала женой знатного юноши<br />

Раймондина, запретив ему видеться с ней по субботам, и помогла ему<br />

приобрести королевство. Раймондин нарушил запрет, после чего Мелюзина<br />

исчезла в облике крылатой змеи, но продолжала незримо покровительствовать<br />

своему роду [МНМ 1991: 136-137]. В уже упоминаемом романе Байетт фея<br />

Мелюзина (Fairy Melusina) становится героиней поэмы той самой<br />

вымышленной поэтессы Кристабель Ла Мотт и встречается со своим<br />

возлюбленным у водяного источника (Fontain de Soif), как и в романе о<br />

Мелюзине, созданном в XIV в. Жаном из Арраса. У Кристабль Ла Мотт<br />

7


Мелюзина, что типично для поэтессы, водное существо [Byatt 1991: 244-246;<br />

Байетт 2002: 308].<br />

В анализируемом нами рассказе Байетт змея Ламия тоже исчезает, но<br />

появляется похожая на нее девушка Мелани (Melanie), на которой женится<br />

приятель Бернарда – Раймонд. Художник отказывается от Ламии, потому что<br />

он любит змей, а не женщин, и женитьбе предпочитает искусство. С.Коэл-<br />

Фойзнер в этой связи пишет о конфликте эстетического и сексуального («the<br />

aesthetic view versus the sexual view» [Coelsch-Foisner: 11]). Но, «как в сказке», в<br />

рассказе Байетт все заканчивается хорошо и каждый герой получает то счастье,<br />

о котором он мечтал. Впрочем, созвучие имен Мелани и Раймонда с<br />

Мелюзиной и Раймондином может вызвать у читателя сомнение в<br />

благополучии их брака.<br />

Уже у Китса образ змеи Ламии соединял «scarlet pain» (ярко-красную<br />

боль) и «deadly white» (мертвенную белизну), огненный жар и лунное мерцание.<br />

Байетт помещает свой рассказ в сборник «Elementals: Story of Fire and Ice».<br />

Взаимодействие огня и льда обладает, с точки зрения писательницы,<br />

творческой силой, рождает художественные образы, в том числе, чудесную<br />

игру цвета и формы (Гордиев узел – у Китса, лента Мебиуса – у Байетт) в<br />

образе Ламии.<br />

Художник Бернард в рассказе Байетт не только упоминает и цитирует<br />

поэму Китса, но и обнаруживает сходное с Гермесом – посланником богов и<br />

вестником потустороннего мира – восприятие Ламии-змеи. В описании Китса и<br />

Байетт множество общих мотивов, образов и сравнений. Вот как выглядит<br />

Ламия в глазах Гермеса:<br />

…a palpitating snake,<br />

Bright, and cirque-couchant in a dusky brake.<br />

She was a gordian shape of dazzling hue,<br />

Vermilion-spotted, golden, green, and blue;<br />

Striped like a zebra, freckled like a pard,<br />

Eyed like a peacock, and all crimson barr’d;<br />

And full of silver moons, that, as she breathed,<br />

Dissolv’d, or brighter shone, or interwreathed<br />

Their lustres with the gloomier tapestries—<br />

So rainbow-sided, touch’d with miseries,<br />

She seem’d, at once, some penanced lady elf,<br />

Some demon’s mistress, or the demon’s self.<br />

Upon her crest she wore a wannish fire<br />

Sprinkled with stars, like Ariadne’s tiar:<br />

Her head was serpent, but ah, bitter-sweet!<br />

She had a woman’s mouth with all its pearls complete <br />

Her throat was serpent, but the words she spake<br />

Came, as through bubbling honey, for Love’s sake…<br />

[Keats 2001: 172]<br />

8


Свиваясь в кольца яркие, змея<br />

Пред ним трепещет, муки не тая.<br />

Казалось: узел Гордиев пятнистый<br />

Переливался радугой огнистой,<br />

Пестрел как зебра, как павлин сверкал –<br />

Лазурью, чернью, пурпуром играл.<br />

Сто лун серебряных на теле гибком<br />

То растворялись вдруг в мерцанье зыбком,<br />

То вспыхивали искрами, сплетясь<br />

В причудливо изменчивую вязь.<br />

Была она сильфидою злосчастной,<br />

Возлюбленною демона прекрасной<br />

Иль демоном самим? Над головой<br />

Змеиною сиял созвездий рой<br />

Убором Ариадны, но в печали<br />

Ряд перлов дивных женские уста скрывали <br />

Отверзся зев змеи – но речи, словно<br />

Сквозь мед, звучали сладостью любовной…<br />

[Китс 1989: 264-265]<br />

В рассказе Байетт появление Ламии предвосхищается описанием насоса и<br />

шланга, по которому закачивают в бассейн воду из реки, упоминанием о разных<br />

змеях, стремительных речных и длинных серебристо-коричневых травяных,<br />

которых знал Бернард, а также круговым движением и теневым вращением в<br />

глубине бассейна. В первый раз он видит тело чудесной змеи ночью под<br />

«бирюзовым молоком» (turquoise milk) воды: “…something very large, something<br />

coiled in two intertwined figures of eight and like no snake he had ever seen, a<br />

velvety-black, it seemed, with long bars of crimson and peacock-eyed spots, gold,<br />

green, blue, mixed with silver moonshapes, all of which appeared to dim and brighten<br />

and breathe under the deep water the form appeared to be a continuous coil like<br />

a Möbius strip. And the colours changed as he watched them: the gold and silver lit up<br />

and went out, like lamps, the eyes expanded and contracted, the bars and stripes<br />

flamed with electric vermilion and crimson and then changed to purple, to blue, to<br />

green, moving through the rainbow ” [Byatt 1999: 95-96] / «…что-то очень<br />

большое, что-то закрученное в две взаимосвязанные фигуры восьмерки и не<br />

похожее на змею, которую он когда-либо видел, бархатно-черное, казалось, с<br />

длинными кровавыми полосами и пятнами павлиньих глаз, золотых, зеленых,<br />

голубых, смешанных с серебряными лунными формами, все они затемнялись и<br />

прояснялись, и дышали под глубокой водой форма вилась непрерывным<br />

кольцом, как лента Мебиуса. И цвета изменялись, когда он смотрел на них:<br />

золотой и серебряный освещались и потухали, как лампы, глаза расширялись и<br />

сужались, полосы и линии пламенели электрическим алым и кровавым и затем<br />

изменялись в пурпурный, голубой, зеленый, двигаясь по радуге». В отличие от<br />

Гермеса, который ждет любви нимфы, Бернард старается профессионально<br />

зафиксировать в своей памяти формы и цвета, найдя, наконец, решение своей<br />

9


профессиональной проблемы (nocturnal solution): “Between the night sky and the<br />

breathing, dissolving eyes and moons in the depths, the colour of the water was<br />

solved, dissolved, it became a medium to contain a darkness spangled with living<br />

colours” / «Между ночным небом и вздыхающими, наплывающими глазами и<br />

лунами в глубинах, цвет воды растворялся, таял, это стало средством удержать<br />

темноту, сверкающую живыми цветами».<br />

Во второй раз Бернард, опутанный змеей, видит, наконец, ее голову:<br />

«…his body coiled the miraculous black velvet rope or tube with its shimmering<br />

moons and stars, its peacock eyes, its crimson bands. The head was a snake-head,<br />

diamond-shaped, half the size of his own head, swarthy and scaled, with a strange<br />

little crown of pale lights hanging above it like its own rainbow it had large eyes<br />

with fringed eyelashes, human eyes, very lustrous, very liquid, very black The<br />

creature watched him, and then opened its mouth, in turn, which was full of small,<br />

even, pearly human teeth. Between these protruded a flickering dark forked tongue,<br />

entirely serpentine. Bernard felt a prick of recognition» [Byatt 1999: 97-98] / «…его<br />

тело обвила чудесная черная бархатная веревка или труба с ее игристыми<br />

лунами и звездами, павлиньими глазами, кровавыми лентами. Голова была<br />

змеиной, ромбовидной, в половину размера его собственной головы, темная и<br />

чешуйчатая, со странной маленькой короной бледного свечения, висящего над<br />

ней, как ее собственная радуга она имела большие глаза с бархатными<br />

ресницами, человеческие глаза, очень яркие, очень влажные, очень черные<br />

Существо посмотрело на него и затем открыло свой рот, полный<br />

маленьких, даже жемчужных, человеческих зубов. Между ними высовывался<br />

мерцающий темный раздвоенный язык, совершенно змеиный. Бернард<br />

почувствовал укол воспоминания».<br />

После разговора с Ламией Бернард определенно вспомнит, что «видел» ее<br />

раньше у Китса: «teeth, eyelashes, freck-lings, streaks and bars, sapphires, greens,<br />

amethyst and rubious-argent». Особенно отталкивающими в Ламии он всегда<br />

находил зубы и ресницы, предполагая, что Китс испытывал такую же смесь<br />

«эстетического безумия и отвращения» (aesthetic frenzy and repulsion) [Byatt<br />

1999: 101]. Впрочем, самую ужасную и прекрасную у Китса сцену превращения<br />

змеи в девушку Байетт опускает, без объяснений знакомя Бернарда и читателя с<br />

Мелани: «…a young woman with a great deal of hennaed black hair, who wore a<br />

garment of that see-through cheesecloth from India which is sold in every southern<br />

French market. The garment was calf-length, clinging, with little shoulder-straps and<br />

dyed in a rather musty brownish-black, scattered with little round green spots like<br />

peas. It could have been a sundress or a nightdress; it was only too easy to see that the<br />

woman wore nothing at all underneath. The black triangle of her pubic hair swayed<br />

with her hip. Her breasts were large and thrusting The nipples stood out in the<br />

cheesecloth» [Byatt 1999: 104-105] / «…молодая женщина с огромной копной<br />

окрашенных хной черных волос носила одежду из той прозрачной индийской<br />

марли, которая которая продается на каждом базаре на юге Франции. Платье<br />

было до щиколоток, прилипающее, с маленькими бретельками и окрашенное в<br />

заплесневелый (банальный) бурый цвет, усыпанное маленькими круглыми<br />

зелеными пятнами, похожими на горошины. Оно могло быть летним и<br />

10


вечерним; было легко увидеть, что под ним нет совсем ничего. Черный<br />

треугольник ее волос на лобке раскачивался вместе с бедрами. Ее груди были<br />

большими и роскошными Соски выпирали под марлей». Сходство с<br />

Ламией подчеркивается особым значением, которое Мелани придает розовому<br />

цвету своих ногтей и губ: «She had long pale hairless legs with very pretty feet. Her<br />

toenails were varnished with a pink pearly varnish. She turned them this way and that,<br />

admiring them. She wore rather a lot of very pink lipstick and smiled in a satisfied<br />

way at her own toes» / «У нее были длинные бледные гладкие ноги с очень<br />

милыми ступнями. Ногти на пальцах ее ног были покрыты розовым<br />

жемчужным лаком. Она поворачивала их так и эдак, любуясь ими. Она<br />

использовала слишком много розовой помады и улыбалась, удовлетворенная<br />

своими собственными пальцами».<br />

С.Коэл-Фойзнер утверждает, что в рассказе Байетт змея – заколдованная<br />

женщина, которая обладает женским сознанием и интуицией («the hybrid snake<br />

is an enchanted woman and has preserved her female consciousness and intuition»<br />

[Coelsch-Foisner: 10]). Причем трансформация Ламии здесь – не акт<br />

эмансипации. Освободившись от власти художника над ее телом, она получает<br />

новую зависимость, становясь идеальной женщиной для Раймонда. На какой-то<br />

миг Бернард пытается представить себе, какой женщиной она могла бы стать<br />

для него, но тут же отгоняет от себя эту мысль. Ему нужна только мистерия,<br />

объясняемая правилом и линией: «A mystery to be explained by rule and line»<br />

[Byatt 1999: 110].<br />

В результате Бернард увлекается новой визуальной идеей (visual idea),<br />

наблюдая за бабочкой: «A rather nondescript orange-brown butterfly was sipping<br />

the juice of the rejected peaches. It had a golden eye at the base of its wings and a<br />

rather lovely white streak, shaped like a tiny dragon-wing. It stood on the glistening<br />

rich yellow peach-flesh and manoeuvred its body to sip the sugary juices and<br />

suddenly it was not orange-brown at all, it was a rich, intense purple. And then it was<br />

both at once, orange-gold and purple-veiled, and then it was purple again, and then it<br />

folded its wings and the undersides had a purple eye and a soft green streak, and tan,<br />

and white edged with charcoal» [Byatt 1999: 110] / «Совершенно неописумая<br />

оранжево-коричневая бабочка потягивала сок испорченных (перезрелых)<br />

персиков. Она имела золотой глаз в основании своих крыльев и совершенно<br />

восхитительную белую прожилку в форме крылышка крохотного дракона. Она<br />

сидела на блестящей роскошной желтой мякоти персика и маневрировала<br />

своим тельцем, чтобы извлечь сахарный сок, и вдруг она стала не оранжевокоричневой,<br />

– это был насыщенный, блестящий, интенсивный пурпурный. И<br />

затем она стала одновременно оранжево-золотой и пурпурно-фиолетовой, и<br />

снова пурпурной, и затем она сложила свои крылья, и с обратных сторон был<br />

пурпурный глаз и мягкая зеленая прожилка, и желтовато-коричневая, и белая, с<br />

темно-серым по краям».<br />

Как и в случае со змеей, Бернард стремится зафиксировать увиденные<br />

соответствия. Это тоже было «буйство чешуек и преломление лучей» (a dusting<br />

of scales, with refractions of rays), «мистерия змей, воды и света» (a mystery,<br />

serpents and water, and light). Художник видит новую профессиональную<br />

11


проблему и с готовностью принимается за ее решение: «Purple and orange is a<br />

terrible and violent fate. There is months of work in it. Bernard attacked it. He was<br />

happy…» [Byatt 1999: 111] / «Пурпурный и оранжевый – это ужасная и<br />

жестокая судьба. Это месяцы работы. Бернард атаковал ее. Он был счастлив…»<br />

Хотя рассказ предваряет черно-белый рисунок Матисса, он посвящен<br />

работе Бернарда с красками: «oil paint and acrylic, watercolour and gouache»<br />

[Byatt 1999: 87] / «масляной и акриловой, акварелью и гуашью». Стремясь<br />

«solve this blue» («растворить» голубой цвет и тем самым «решить» связанную с<br />

ним профессиональную проблему), Бернард ищет таких же, как у Матисса,<br />

пятен голубого и петунии – голубой бассейна, голубой неба, петуния («he tried<br />

Matisse-like patches of blue and petunia – pool blue, sky blue, petunia»). Цвета змеи<br />

Ламии стали четвертым элементом в уравнении: бассейн>небо>горыдеревья>краски:<br />

«The snake-colours were a fourth term in the equation (уравнение)<br />

pool>sky>mountains-trees>paint» [Byatt 1999: 102]. Цвета бабочки (пурпурный и<br />

оранжевый) – тоже краски Матисса, о чем Байетт пишет, в частности, в рассказе<br />

«Китайский омар». Создается впечатление, что на протяжении всей новеллы<br />

Бернард раскрашивает черно-белый рисунок Матисса его же собственными<br />

красками, вызывая в нашей памяти творчество художника.<br />

Таким образом, Байетт стремится не столько разрешить проблему<br />

женского тела, как считает С.Коэл-Фойзнер, сколько передать в<br />

художественном слове творческий процесс живописца, показать потаенные<br />

стороны творческого воображения, раскрыть чудесный и загадочный мир<br />

красок, линий и форм. Возникает аналогия с новеллой Г.Гессе «Клингзор», где<br />

вынесенное в заглавие имя вымышленного живописца благодаря богатству<br />

мифолого-поэтических ассоциаций создает атмосферу магии и волшебства, в<br />

которой всегда творит художник.<br />

Список литературы<br />

Byatt A.S. Elementals. L.: Vintage, 1999.<br />

Byatt A.S. Posession: A Romance. L.: Vintage, 1991.<br />

Coelsch-Foisner S. A Body of Her Own: Cultural Constructions of the Female<br />

Body in A.S. Byatt's Strange Stories // http://reconstruction.eserver.org/034/coelsch.htm<br />

Keats J. The Complete Poems / Intr., Glos., Notes by P.Wright. Kent, 2001.<br />

Байетт А.С. Обладать: Романтический роман / Пер. с англ.<br />

В.К.Ланчикова, Д.С.Псурцева. М.: Торнтон и Сагден, 2002.<br />

Китс Дж. Ламия / Пер. с англ. С.Сухарева // Китс Дж. Стихотворения и<br />

поэмы. М.: Художественная литература, 1989. С.263-285.<br />

МНМ – Мифы народов мира: Энциклопедия: В 2 т. / Гл. ред, С.А.Токарев.<br />

М.: Советская энциклопедия, 1992. Т.2.<br />

12


А.Ю.Братухин (Пермь)<br />

К ВОПРОСУ ОБ УНИКАЛЬНОСТИ ОПТИМАЛЬНОГО ПЕРЕВОДА<br />

С КЛАССИЧЕСКИХ ЯЗЫКОВ<br />

В России существовали разные подходы к переводу произведений<br />

древних писателей и поэтов. В одних переводах мысль древних облекалась в<br />

форму, характерную для русского языка, авторы других стремились сохранить<br />

форму оригинала. Стремления к буквализму естественно ожидать от<br />

переводчиков, работающих с каноническими текстами. Так, новозаветная фраза<br />

kai poiēsō humas genesthai halieis anthrōpōn [Мк. 1:17] переводится на<br />

церковнославянский: И СОТВОРЮ ВАСЪ БЫТИ ЛОВЦА (ЛОВЦЫ)<br />

ЧЕЛОВЕКōМЪ. В светской литературе подобный буквализм неуместен. В то<br />

же время замена перевода приблизительным пересказом представляется<br />

своеобразной профанацией.<br />

Вопрос, который рассматривается в статье, имеет отношение скорее к<br />

философии, чем к теории перевода. Древнегреческий и римский писатель или<br />

поэт, создавая текст, облекал свою мысль в слова классического языка,<br />

обладающего гораздо более богатыми рядами синонимов, чем современные<br />

языки. Например, русскому глаголу любить соответствуют греческие слова<br />

agapaō, eraō, stergō, phileō. Существительному рок, судьба – слова aisa, anagkē,<br />

heimarmenē, moira, tuchē. Наличие в греческом такого времени, как аорист,<br />

такого наклонения, как оптатив, такого залога, как медиальный, частое<br />

использование непереводимых частиц, свободный порядок слов и т.п.<br />

превращают любой перевод с него в бледную копию оригинала. Подобная<br />

ситуация наблюдается и в латыни. Например, латинской стихотворной строчке<br />

quidquid agis, prudenter agas et respice finem («что бы ты ни делал, делай разумно<br />

и предусматривай результат») мы имеем «приказательный» конъюнктив agas<br />

«делал бы ты» и императив respice «предусматривай». Это обстоятельство,<br />

очевидно, вызвано требованием метрики: если бы вместо agās стояла форма agе<br />

«делай» с кратким е или вместо respice – respicās «предусматривал бы ты» с<br />

долгим ā, гекзаметр был бы невозможен. Однако приведенный выше перевод<br />

является приемлемым при любом варианте этого стиха. Вариант «делал бы ты»<br />

представляется неуместным. Поэтому я не буду говорить в дальнейшем об<br />

идеальном (отражающем все нюансы оригинала) переводе с классических<br />

языков, – он невозможен в принципе. Согласно Платону, «идеальная сущность<br />

предмета – одно, а наша интерпретация этой сущности, зафиксированная в<br />

соответствующем имени, – совсем другое. все наши интерпретации могут<br />

иметь разную степень достоверности, могут быть то ближе к предмету, то<br />

дальше от него » [Лосев 1990: 831]. Речь будет идти об оптимальном<br />

переводе – некоем гипотетическом переводе, который средствами конкретного<br />

современного языка наиболее полно и точно передавал бы авторскую мысль;<br />

переводе, который сделал бы сам автор, если бы он знал в совершенстве язык<br />

этого перевода. Вопрос заключается в том, можно ли говорить о существовании<br />

в принципе нескольких оптимальных переводов, переводов-синонимов, или<br />

© А.Ю.Братухин, 2007<br />

13


оптимальный перевод должен мыслиться уникальным, в котором гармонично<br />

сочетались бы точность, художественность, стиль, учитывались бы фигуры<br />

речи и мысли подлинника, его метрика и др. То есть, будут ли одинаково<br />

хороши, скажем, переводы «что бы ты ни делал, делай разумно и<br />

предусматривай результат» и «всё, что ты делаешь, делай осмотрительно и<br />

принимай во внимание цель» и т.д.? Подобный вопрос можно задать и<br />

относительно оригинального текста: существовал ли один единственный<br />

адекватный способ выражения авторской мысли, или их было несколько, и<br />

автор постоянно оказывался в положении Буриданова осла? Как известно, еще<br />

Плутарх и Секст Эмпирик различали два логоса: внутренний, духовный<br />

(endiathetos) и произносимый, выраженный в словах, высказанный<br />

(prophorikos).<br />

На первый взгляд проблемы не существует. В самом деле, наличие в<br />

языке полных синонимов (например: забастовка и стачка) как бы<br />

подразумевает возможность существования и полностью синонимичных фраз.<br />

Тем не менее, споры по этому поводу идут с давних пор. Еще Продик пытался<br />

«обнаружить нюансы в значении слов даже в тех случаях, когда языковой узус<br />

воспринимает их как полностью синонимичные. В этой тенденции<br />

усматривают стремление опровергнуть аргумент Демокрита в пользу<br />

произвольной связи слов и вещей, основанный на существовании полностью<br />

взаимозаменяемых слов (isorropa)» [Верлинский 2006: 118].<br />

Со своей стороны замечу, что два объективно полных греческих или<br />

латинских синонима могут вовсе не быть таковыми для конкретного античного<br />

автора, который опирался на ту или иную литературную традицию,<br />

ориентировался на того или иного своего предшественника. Вероятны и другие<br />

причины утраты словами своей «синонимичности». Следует учитывать<br />

музыкальность фразы, ее ритмический рисунок, ее звучание. Таким образом,<br />

приходится признать, что два синонимичных выражения вовсе не должны быть<br />

заведомо тождественными для того или иного автора. Классические языки<br />

гораздо более нюансированы, чем современные. При своей гораздо меньшей,<br />

чем классические тексты, «чувствительности» к оттенкам мысли современные<br />

переводы (которые могут быть одинаковыми, даже если оригинальные тексты<br />

различны), будучи разными, едва ли могут полностью соответствовать одному<br />

оригиналу. У них с последним другая, так сказать, размерность: если<br />

классические языки «округляют» мысль «до сотых», то современные в лучшем<br />

случае «до десятых». Если значение оригинального текста А мы обозначим как<br />

1,11, а его оптимальный перевод Б как 1,1, то перевод Б1 будет представлять<br />

собой что-то вроде 1,0 или 1,2. Ведь два синонимичных выражения (например:<br />

«что бы ни» и «всё что») придают мысли разные оттенки (в первом случае<br />

можно говорить о некоей выборочности, во втором – о совокупности).<br />

Что же обуславливает ту или иную степень близости конкретного<br />

перевода к оптимальному? Как представляется, это – учет (или не учет)<br />

«скрытых параметров». Несколько слов об истории этого термина: во время<br />

физических экспериментов электрон, выпущенный в цель в специальном<br />

устройстве, не всегда попадает в нее. А. Эйнштейн объяснял это тем, что<br />

14


существуют «скрытые параметры», которых экспериментатор не знает<br />

(например, какое-нибудь внешнее воздействие на электрон). В нашем случае<br />

под скрытыми параметрами я подразумеваю некие неизвестные X, Y, Z и др.,<br />

где под X понимается, например, особенности языка и мировоззрения эпохи, в<br />

которую жил переводимый автор (так, в античности слова со значением<br />

«новый» могли вызывать ассоциации «плохой», «подозрительный»: у античных<br />

и современных людей разные представления о добре и зле), под Y –<br />

особенности литературного, философского или религиозного направления, к<br />

которому принадлежал автор (Второй софистики, стоицизма, платонизма,<br />

христианства и т.п.), под Z – особенности стиля самого автора, сложность его<br />

грамматики.<br />

Кроме того, к скрытым параметрам можно отнести последствия работы с<br />

рукописью многочисленных переписчиков, различные темные места (так<br />

называемые cruces interpretum «кресты переводчиков») и многое другое. В<br />

результате переводчик оказывается не перед дилеммой: предпочесть ли<br />

буквализм или художественность, а перед выбором: стремиться ли к<br />

оптимальному переводу, погружаясь как можно глубже в соответствующую<br />

эпоху, знакомясь с личностью древнего автора и его текстом (перфекционизм),<br />

или довольствоваться более или менее точным и достаточно художественным<br />

хорошим переводом (добротность). В любом случае переводчику следует<br />

руководствоваться принципом feci quod potui, faciant meliora potenes «я сделал,<br />

что мог, кто может, пусть сделает лучше», поскольку поиск оптимального<br />

перевода бесконечен. Дело не только в постоянно изменяющемся языке<br />

перевода и в пополняющихся сведениях о времени написания оригинала, об его<br />

авторе, но и в асимптотической природе оптимального перевода, с которым<br />

конкретные переводы не могут совпасть.<br />

Будем учитывать еще и то обстоятельство, что среди ныне живущих<br />

людей нет ни одного, для которого древнегреческий и латинский были бы<br />

родными языками. У нас нет их носителя, с которым можно было бы<br />

проконсультироваться. Кроме того, переводчик с древнегреческого и<br />

латинского оказывается в более затруднительном положении, чем переводчик<br />

текстов, созданных на современных языках, поскольку ему приходится<br />

выбирать как одну из нескольких возможных на первый взгляд интерпретаций<br />

одного и того же чтения, так и одно из нескольких возможных чтений,<br />

предлагаемых исследователями. Дело в том, что издатели и интерпретаторы<br />

много поработали за последние две тысячи лет, заменяя слова в сохранившихся<br />

рукописях своими конъектурами, число которых порою достаточно велико.<br />

Стремясь дать оптимальный перевод, можно не дать никакого, ибо<br />

текстологический анализ даже одного предложения со всеми разночтениями, с<br />

учетом данных об использовании «проблемных» слов в других трудах<br />

переводимого автора может занять не один день, а то и месяц.<br />

В любом случае при работе с латинским или греческим текстом<br />

необходим формальный подход. Для переводчика-классика первична форма, в<br />

которую была облечена мысль автора. Перевод предложения становится<br />

15


возможным только после выяснения взаимной зависимости беспорядочно<br />

разбросанных по предложению слов.<br />

Список литературы<br />

Верлинский А. Л. Античные учения о возникновении языка. СПб., 2006.<br />

Лосев А. Ф. Критические замечания к диалогу «Кратил» // Платон.<br />

Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990. Т. 1.<br />

Л.В.Братухина (Пермь)<br />

ДУЭЛЬ В ПРОЗЕ В.В.НАБОКОВА<br />

В прозаических произведениях В.В.Набокова – рассказах, повестях,<br />

романах – довольно часто появляется дуэль в самых разнообразных функциях<br />

художественного элемента поэтической системы.<br />

Дуэль как ведущая тематическая линия предстает в двух русских<br />

рассказах писателя «Подлец» (1927, сборник «Возвращение Чорба» 1930) и<br />

«Лебеда» (1932, сборник «Соглядатай» 1938). Герой первого рассказа,<br />

разбогатевший русский эмигрант Антон Петрович, застав жену со своим<br />

компаньоном Бергом, вызывает соперника на дуэль. Однако не выдерживает<br />

напряжения, что нарастает по мере приближения рокового часа поединка, и<br />

сбегает от собственных секундантов, не добравшись до условленного места.<br />

Развязка представляется несколько фарсовой и в общих чертах, словно бы<br />

воплощает мысль, мелькнувшую у Пьера Безухова перед поединком с<br />

Долоховым: «Уйти отсюда, бежать, зарыться куда-нибудь» [Толстой 1956: 397].<br />

Но если Пьер приходит к этой мысли под влиянием отвращения к дуэли как к<br />

возможному убийству, не приносящему никакого морального удовлетворения,<br />

то герой рассказа В.В.Набокова бежит в страхе перед физическим страданиями<br />

и смертью.<br />

Гимназист Путя герой рассказа «Лебеда» внезапно узнает о том, что его<br />

отец вызвал на дуэль задевшего его честь депутата Туманского. Весь вечер и<br />

утро следующего дня мальчик пребывает в сильном волнении, он боится самого<br />

страшного исхода поединка: «Путя писал на доске: “...поросший кашкою и<br />

цепкой ли бедой...” Окрик, – такой окрик, что Путя выронил мел. “Какая там<br />

“беда”... Откуда ты взял беду? Лебеда, а не беда...”» [Набоков 1990а: 356]. В<br />

конце концов, из газеты герой узнает о том, что дуэль завершилась бескровно:<br />

«Граф Туманский, стрелявший первым, дал промах, после чего его противник<br />

выстрелил в воздух» [Набоков 1990а: 360]. Основную коллизию рассказа<br />

составили личные переживания самого В.Набокова по поводу предполагаемого<br />

поединка его отца В.Д.Набокова, описанные в автобиографии «Другие берега».<br />

В 1911 г. в газете «Речь», редактируемой Набоковым-старшим, некто Снесарев<br />

был уличен во взяточничестве и в ответ опубликовал в своем издании «Новое<br />

время» статью оскорбительного характера, написав о том, что «человек<br />

скромного достатка, В.Д.Набоков женился на богатой московской купчихе<br />

исключительно из-за денег» [Анастасьев 2002: 43]. Владимир Дмитриевич,<br />

© Л.В.Братухина, 2007<br />

16


незадолго до этого случая выступал противником подобного «способа<br />

выяснения отношений» [Анастасьев 2002: 43], однако сейчас он посчитал, что<br />

иного выхода для него нет. Поскольку Снесарев, уличенный в преступном<br />

деянии, считался недуэлеспособным, то Владимир Дмитриевич адресовал свое<br />

послание непосредственно редактору «Нового времени» М.Суворину с<br />

требованием немедленно напечатать в издании опровержение оскорбительного<br />

материала, в противном случае следовал вызов на поединок. Суворин<br />

опровержение печатать отказался и отклонил вызов Набокова. Самого<br />

поединка в итоге не случилось, но можно сказать, что противники обменялись<br />

выпадами, пусть и публицистического характера: Владимир Дмитриевич<br />

изложил всю историю на страницах своего издания, опубликовав тут же ответ<br />

Суворина с отказом принять вызов и прибавив в заключение, что вторично<br />

вызывать противника не имеет смысла, так как он «и за себя не отвечает»<br />

[Ильин, Люксембург 1999: 681].<br />

Рассказ «Лебеда» насыщен автобиографическими подробностями,<br />

претерпевшими некоторые изменения. Так, эпизод возвращения Пути домой из<br />

гимназии в ожидании исхода дуэли почти полностью воспроизводит<br />

аналогичный момент в «Других берегах»: контрастно представлены нетерпение<br />

юного героя и непреодолимая медлительность извозчика. Однако в описании<br />

душевных мучений автобиографического героя, испытанных по пути домой,<br />

красной нитью проходит русская литературная дуэльная традиция: начиная от<br />

А.С.Грибоедова, заканчивая М.Ю.Лермонтовым – в рамках которой, конечно<br />

же, упоминается история А.С.Пушкина и драматический момент дуэли<br />

Онегина и Ленского. В автобиографии присутствует также иной литературный<br />

вариант дуэльной темы: сцена поединка Кассия Колхауна и Мориса Джеральда<br />

из «Всадника без головы» Т.Майн Рида. Повествователь не включает ее в<br />

контекст истории о несостоявшейся дуэли отца. Возможно, это объясняется<br />

тем, что сцена поединка героев Майн Рида сопровождается в произведении<br />

В.В.Набокова ироническими комментариями по поводу сомнительных, с его<br />

точки зрения, художественных достоинств произведения; а тон повествования<br />

об отце героя достигает трагической глубины.<br />

Возвращаясь к рассказу «Лебеда» следует отметить, что в основном<br />

события рассказа следуют приводимым в автобиографии фактам, замеченные<br />

расхождения между ними свидетельствуют о различном смысловом<br />

наполнении этих сюжетов. В рассказе поединок состоялся, отец Пути защитил<br />

свою честь, но беды, которой так страшится мальчик, не случилось. Шишков<br />

старший, дождавшись выстрела соперника, стреляет в воздух, не стремясь<br />

непременно убить противника, но, словно следуя замечанию В.В.Набокова,<br />

приведенному в «Комментариях к роману А.С.Пушкина “Евгений Онегин”»:<br />

«Тут надобно помнить, что честь восстанавливается не столько собственным<br />

выстрелом, сколько проявлением способности хладнокровно встретить чужой»<br />

[Набоков 1998: 443]. Шишков младший оказался достойным своего отца: «Если<br />

б уже быть в восьмом классе, нет, хотя бы в седьмом... Тогда предложить: я<br />

тебя заменю» [Набоков 1990а: 360]. В «Других берегах» история поединка не<br />

заканчивается счастливым разрешением конфликта, наоборот, несостоявшаяся<br />

17


дуэль служит предвестием грядущей трагедии: «Все это было давно, – задолго<br />

до той ночи в 1922-ом году, когда в берлинском лекционном зале мой отец<br />

заслонил Милюкова от пули двух темных негодяев, и, пока боксовым ударом<br />

сбивал с ног одного из них, был другим смертельно ранен выстрелом в спину»<br />

[Набоков 1990в: 246]. В автобиографии герой-повествователь ставит целью<br />

проследить развитие «узорных» линий собственной судьбы, проявляющихся в<br />

повторении определенных деталей, эпизодов, впечатлений. Дуэль отца, наряду<br />

с «замечательным примером левитации» [Набоков 1990в: 244], когда<br />

Владимира Дмитриевича подбрасывали благодарные крестьяне поместья Выра<br />

(каковая картина сравнивается с видением отца «среди плывущих огней, в еще<br />

не закрытом гробу» [Набоков 1990в: 244]), а также с темой «дымных ирисов» −<br />

поэтического образа А.Блока − ознаменовавших, собственно, момент<br />

сообщения трагического известия, составляет один из моментов такого<br />

жизненного узора: потерю отца, близкого и любимого человека, сыгравшую<br />

значительную роль в становлении человека и писателя В.В.Набокова.<br />

Возможно, именно вследствие такого сильного потрясения, испытанного<br />

писателем в раннем возрасте, дуэль многократно отразилась на страницах его<br />

произведений. В качестве характерологической детали дуэль встречается в<br />

таких русскоязычных романах писателя, как «Защита Лужина» (1930) и<br />

«Подвиг» (1932). Отец главного героя первого из произведений Лужин<br />

старший, задумав во многом автобиографическую повесть «Гамбит», вводит<br />

одним из действующих лиц Валентинова, в действительности представлявшего<br />

«что-то среднее между воспитателем и антрепренером» [Набоков 1990а: 40] его<br />

сына. В пространной характеристике персонажа между прочим указывается:<br />

«Он носил на указательном пальце перстень с адамовой головой и давал понять,<br />

что у него были в жизни дуэли» [Набоков 1990а: 44]. Значительность<br />

Валентинова оказывается показной и неподлинной, он играет отрицательную<br />

роль во всей судьбе Лужина: « безостановочно поощрял,<br />

развивал его дар, ни минуты не заботясь о Лужине-человеке»<br />

[Набоков 1990а: 52]. Сигнализируя об этом, автор характеризует его как<br />

человека небезупречного в моральном отношении, «дающего понять», что у<br />

него был дуэльный опыт, то есть вульгарно выпячивающего столь деликатную<br />

тему. Аналогичную роль – роль детали, тем или иным образом<br />

характеризующей персонажа, выступает дуэль и в англоязычном романе В.<br />

Набокова «Bend Sinister». Некий Квист, к которому главный герой Адам Круг<br />

обращается за помощью в организации нелегального пересечения границы,<br />

желая создать о себе благоприятное впечатление, сообщает: «Видите этот<br />

шрам? Я получил его на поединке в Венгрии, четыре года назад. Мы<br />

дрались на кавалерийских саблях» [Набоков 1993: 439]. Подобная самореклама<br />

скрывает за собой гораздо большее, чем просто приукрашивание собственных<br />

достоинств, она сигнализирует о фальшивости всего духовного облика Квиста,<br />

который, как проскальзывает в одном из авторских комментариев, является<br />

агентом провокатором. Михаил Платонович Зиланов, один из персонажей<br />

романа «Подвиг», наоборот, снискал уважение Мартына Эдельвейса, главного<br />

героя, знавшего не из показного самолюбования о том, что Зиланов «спасся от<br />

18


большевиков по водосточной трубе и когда-то дрался на дуэли с октябристом<br />

Тучковым» [Набоков 1990а: 207].<br />

В «Даре» (1937) дуэль упоминается неоднократно. Федор<br />

Константинович Годунов-Чердынцев, приступая к созданию биографической<br />

книги о своем отце, в «Очерках прошлого» некоего Сухощокова, находит<br />

следующую историю, основным действующим лицом в которой является его<br />

дед. Кирилл Ильич Чердынцев в 1836 г. уехал за границу, об его американских<br />

приключениях Сухощоков пишет: «Нажитое состояние он проиграл в экарте на<br />

миссисипском кильботе, отыгрался в притонах Нового Орлеана, снова все<br />

просадил и после одной из тех безобразно-продолжительных, громких, дымных<br />

дуэлей в закрытом помещении, бывших тогда фешенебельными в Луизиане<br />

заскучал по России, и вернулся в Европу» [Набоков 1990б: 90].<br />

Примечательно, что одним из аспектов непринимаемого отцом и сыном<br />

Годуновыми-Чердынцевыми облика деда является его участие в поединке, чемто<br />

напоминающем дуэль, описанную в романе Т. Майн Рида «Всадник без<br />

головы». Здесь описывается поединок, происходящий в закрытом помещении –<br />

по сигналу колокола противники входят в пустой бар, после обмена первыми<br />

выстрелами они пытаются рассмотреть друг друга в дыму, выстрелов же<br />

насчиталось одиннадцать. Все основные характеристики совпадают с теми, что<br />

упоминаются в истории Чердынцева-деда. Для русской литературной дуэльной<br />

традиции характерна форма дуэли согласно французскому кодексу (а volonte),<br />

частично основанному на правилах пистолетных дуэлей, принятых в Англии и<br />

Ирландии. В.В.Набоков отмечает это в «Других берегах», а также в<br />

«Комментариях к роману А.С.Пушкина “Евгений Онегин”». Форма поединка,<br />

известная писателю из произведения Майн Рида, оказывается связанной отнюдь<br />

не с самым достойным русского дворянина образом действий, что<br />

характеризует персонажа, вернее приводимую историю о нем, в глазах Федора<br />

и его отца определенным образом.<br />

В главе «Дара», посвященной жизнеописанию Н.Г.Чернышевского,<br />

упоминается о «шутовской дуэли палками», произошедшей после «некоторой<br />

возни» с поклонниками супруги его Ольги Сократовны. Автор отмечает<br />

шутовской характер дуэли, а также нетрадиционный выбор оружия, что служит<br />

непрямым обозначением его неприязненного отношения к персонажу, наряду с<br />

общим саркастическим пафосом повествования. Мотив избиения явно<br />

недуэлеспособного противника палкою, как своебразный эквивалент дуэли<br />

появляется в «Соглядатае», «Камере Обскуре», «Аде».<br />

В англоязычных романах «Подлинная жизнь Себастьяна Найта» (1941) и<br />

«Посмотри на арлекинов!» (1972) дуэль становится более значимым сюжетным<br />

мотивом: отец Себастьяна Найта так же как и отец Вадима Вадимовича<br />

погибает на дуэли. Но если для первого это событие становится одной из<br />

величайших трагедий в его жизни, то второй лишь отмечает «револьверную<br />

дуэль» отца в общем событийном ряду своей родословной.<br />

Гумберт Гумберт в «Лолите» (1956) пишет, что, отравляясь на<br />

последнюю встречу с Лолитой, он «со строгой и романтической тщательностью<br />

человека, собирающегося на дуэль, проверил, в порядке ли бумаги, выкупался,<br />

19


надушился, побрил лицо и грудь, выбрал шелковую рубашку и чистые<br />

подштанники, натянул прозрачно-темные носки» [Набоков 1992: 279]. В итоге,<br />

оказавшись в доме Куильти, герой совершает жестокое убийство безоружного<br />

человека, что является недостойной и извращенной форму возмездия, столь же<br />

уродливую, как и страсть героя к девочке-подростку. В данном случае<br />

превалирует самая неприглядная крайность поединка – ритуализированное<br />

убийство, хотя как раз ритуал честной дуэли не соблюден и, по сути,<br />

извращены все моральные нормы.<br />

Следование букве дуэльного кодекса своеобразно обыгрывается в романе<br />

«Ада» (1969). Драться на дуэли становится семейной традицией в роду Винов, к<br />

которому принадлежит один из главных героев романа Ван Вин. Демон Вин,<br />

отец Ванна, дрался на шпагах из-за Марины Дурмановой, каковой поединок<br />

сравнивается в тексте романа с «“кровавой Мэри” в американской кабацкой<br />

перебранке», что явно отсылает к уже упоминавшейся сцене дуэли в романе<br />

Майн Рида. Ван Вин, мучаясь подозрениями относительно верности своей<br />

возлюбленной Ады, постоянно вынужден пребывать в «преддуэльном»<br />

настроении. Так, прибыв в поместье Ардис налегке, среди предметов первой<br />

необходимости Ван предполагает приобрести пару дуэльных пистолетов. Он<br />

вступает в рукопашную, а затем требует и добивается извинений от Перси де<br />

Пре, претендующего на благосклонность юной красавицы. Он готов избить<br />

тростью ввиду недуэлеспособности противника Ф. Рака, хочет стреляться с<br />

мужем Ады. Единственная же настоящая дуэль у Вана происходит по<br />

совершенно иному поводу. Отправляясь на поиски двух предполагаемых<br />

возлюбленных ветреной Ады – де Пре и Ф. Рака – Ван, находясь в<br />

возбужденном состоянии, вступает в нелепую драку с неким капитаном<br />

Тэппером. В поединке с ним на следующий день Ван оказывается ранен, сам же<br />

после стреляет в воздух. В принципе, все необходимые формальности<br />

дуэльного кодекса в этом случае соблюдены: секунданты договариваются о<br />

месте и времени дуэли, подготавливают оружие, отмеряют расстояние и линию<br />

Барьера. Ван, готовясь к дуэли, побрился и принял ванну, а также составил<br />

послание отцу на случай неблагоприятного исхода. Однако весь поединок<br />

носит характер не трагического действа, а скорее комического. Так, секунданта<br />

Вану в незнакомом городе предоставляет противник; соответственно<br />

секунданту постоянно приходится напоминать о том, «небритым» и<br />

«попахивающим», а после завершения дуэли зачем-то кладет записку Вана к<br />

себе в карман, чем вызывает следующую реплику героя: «Да порвите же,<br />

идиот!» [Набоков 1995: 298]. И, наконец, эмоции раненого Вана: он радостно<br />

смеется. Интересным является тот факт, что оба искомых противника Вана, изза<br />

которых он и очутился в этом городке Калугано, погибают в это время по<br />

вполне объективным причинам: граф де Пре погиб во время военного<br />

конфликта, Ф. Рак скончался от отравления. Дуэль, в которой участвует Ван, в<br />

целом является бессмысленной и скрупулезное следование букве дуэльного<br />

кодекса, противопоставленное совершенно несерьезному настрою героя, словно<br />

подчеркивает абсурдность ситуации.<br />

Таким образом, дуэль многообразно появляется на страницах<br />

20


набоковской прозы. Она может представлять собой ведущую тематическую<br />

линию в рассказах, характерологическую деталь в текстах романов, сюжетный<br />

мотив. На фоне автобиографического подтекста дуэльной линии в творчестве<br />

писателя выступает четкая система этических норм и традиционных<br />

установлений, которая определяет эстетические принципы изображения героев<br />

и ситуаций в произведениях В.В.Набокова.<br />

Список литературы<br />

Анастасьев Н. А. В. Набоков. Одинокий король. М., 2002.<br />

Бойд Б. Владимир Набоков: русские годы. М.; СПб., 2001.<br />

Ильин С., Люксембург А. Комментрии // Набоков В. В. Собрание<br />

сочинений американского периода: В 5 т. СПб., 1999.<br />

Набоков В. В. Комментарий к роману А.С.Пушкина «Евгений Онегин»<br />

СПб., 1998.<br />

Набоков В. В. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990а. Т. 2.<br />

Набоков В. В. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990в. Т. 4.<br />

Набоков В. В. Собрание сочинений: В 4 т. М., 1990б. Т. 3.<br />

Набоков В. В. Том V доп. к Собранию сочинений в 4 т. М., 1992.<br />

Набоков В. В. Bend Sinister. – СПб., 1993.<br />

Набоков В. В. Ада, или страсть. Хроника одной семьи. Киев, Кишинев,<br />

1995.<br />

Толстой Л. Н. Война и мир. М., 1956. Т.1-2.<br />

В.А.Бячкова (Пермь)<br />

АВТОР, ГЕРОЙ, ЧИТАТЕЛЬ В РОМАНАХ Э.ТРОЛЛОПА<br />

«НИНА БАЛАТКА» И «ЛИНДА ТРЕССЕЛ»<br />

Проблема соотношения автора и героя до сих пор является одной из<br />

наиболее актуальных в литературоведении. Возможно, ее актуальность<br />

обусловлена тем, что, несмотря на «универсалии» взаимоотношений героя<br />

литературного произведения и его автора (разработку которых блестяще вел<br />

М.М.Бахтин) каждый творец художественного произведения строит отношении<br />

с героем по-своему, в соответствии с требованиями эпохи, литературного<br />

течения, национальных особенностей. По утверждению М.М.Бахтина, каждый<br />

момент произведения дан в реакции автора на него, при этом мысли автора<br />

перерабатываются в соответствии с целым героя. Автора-творца не стоит<br />

смешивать с автором-человеком. Автор является носителем напряженноактивного<br />

единства завершенного целого, причем под целым понимается не<br />

только целое героя, но и целое всего произведения. Автор «направлен» на<br />

содержание произведения, он формирует и завершает его, используя<br />

определенный словесный материал. Герой является «словом» автора о мире и<br />

человеке. Мир художественного произведения выводится автором в двух<br />

плоскостях: «внешней» и «внутренней». Антропоцентричность литературного<br />

произведения, по Бахтину, состоит как раз во взаимосвязи авторского<br />

© В.А.Бячкова, 2007<br />

21


осмысления внешнего и внутреннего мира через героя. Мир внешний – это<br />

своеобразное «вместилище» героя. Герой помещен в замкнутое мировое<br />

пространство, охваченное сознанием автора и воплощенное в произведении.<br />

Место героя в мире, его контакты с ним – так автор знакомит читателя со своим<br />

видением мира. Мир внутренний, «слово» автора о человеке – это внутренний<br />

мир героя, его кругозор, ценностные установки, чувства и так далее. Читатель,<br />

познавая героя, постигая авторское отношение к нему, знакомится с авторским<br />

видением человека. А суммируя концепции человека и мира, познает авторский<br />

замысел, «цель» авторского послания, идею литературного произведения. В<br />

этой идее и заключаются все национальные и «исторические» особенности<br />

литературного произведения, рассчитанные на характерных для данной эпохи<br />

читателей. У Бахтина читаем: «Для каждой эпохи характерны свои особенные<br />

адресаты литературного произведения, особое ощущение понимание своего<br />

читателя, слушателя, публики, народа» [Бахтин 1977: 379]. Нас в данном случае<br />

интересует эпоха реалистического романа, конкретно: викторианская эпоха в<br />

Великобритании.<br />

Целью данной статьи является анализ линии «автор – герой – читатель» в<br />

романах викторианского писателя Э. Троллопа «Нина Балатка» («Nina Balatka»,<br />

1867) и «Линда Трессел» («Linda Tressel», 1868).<br />

Подобное исследование важно для понимания концепции творчества<br />

Троллопа как писателя викторианской эпохи. Как известно книга, особенно<br />

роман, занимала особое положение в системе культурных ценностей того<br />

времени. С одной стороны, росла грамотность населения, уверенно «набирала<br />

обороты» книжная индустрия: постепенно снизилась цена на бумагу, появилась<br />

возможность выпускать печатные издания, открывать публичные библиотеки.<br />

Однако труд писателя по-прежнему считался не очень престижным (отсюда –<br />

множество авторов, творивших под псевдонимами), хотя достаточно хорошо<br />

оплачивался и часто рассматривался как реальная возможность заработать на<br />

жизнь. С другой стороны, не будем забывать, что речь идет о XIX в., когда во<br />

многих странах создание романа было едва ли не единственным способом для<br />

писателя познакомить общественность со своими политическими,<br />

эстетическими, социальными взглядами, привлечь внимание общественности к<br />

своим убеждениям, обозначить свой поход к актуальным социальным<br />

проблемам. Писатели викторианской Англии в этом смысле не стали<br />

исключением: Диккенс, Ш.Бронте, Гаскелл, Коллинз, Теккерей активно<br />

использовали художественную литературу как способ обозначения своей<br />

позиции по многим вопросам общественной жизни и как возможность найти (а<br />

то и «сформировать») своих союзников и единомышленников среди читателей.<br />

Для понимания концепции викторианского писателя актуальны<br />

концепции «идеального», «информированного», «концеперированного»<br />

читателя, актуализации литературного произведения, разработанные<br />

Р.Ингарденом, Б.Корманом, У.Эко, М.Рифатером, Б.Изером и др. Литературное<br />

произведение, по Ингардену, не будучи конкретным объектом эстетического<br />

познания, нуждается в «конкретизации», а средой этого процесса является<br />

именно сознание читателя [Ингарден 1999: 65]. По утверждению Р.Ингардена,<br />

22


отношения между читателем и автором представляют собой отношения<br />

футляра и содержимого. Восприятие произведения ведет к «пониманию<br />

онтологии бытия». По Р.Ингардену, «мир, изображаемый в произведении, не<br />

только существует. Но и зримо предстает перед читателями в навязываемых<br />

ему до определенной степени людей и вещей» [Ингарден 1999: 72]. Виды,<br />

которые предстают перед читателем, бывают разные: зрительные, слуховые,<br />

осязательные, воображаемые. Изображаемый предмет в литературном<br />

произведении содержит в себе актуальные и потенциальные компоненты,<br />

полагает исследователь. Он «точно такой же по своей емкости, каким его<br />

обозначает значение наименования». Читатель призван актуализировать<br />

потенциальные компоненты изображаемого предмета. Главным фактором<br />

актуализации служит читательский опыт. «Если само по себе произведение не<br />

занимает никакого положения относительно действительного мира или<br />

относительно читателя, то конкретизация его всегда как бы обращается к<br />

читателю определенной своей стороной, другой стороной от него<br />

отворачиваясь, в зависимости от интересов и внимания читателя» [Ингарден<br />

1997: 66]. Исследователь, безусловно, прав, утверждая, что восприятие<br />

литературного произведения отличается индивидуальностью, зависит от<br />

читательского опыта. Бесспорно и то, что читатель всегда выступает как сотворец<br />

произведения. Но, то же время мы помним, что литературное<br />

произведение есть сообщение, послание от автора к читателю. Автор стремится<br />

найти своего читателя, то есть быть понятым, для этого он прогнозирует<br />

будущее восприятие своего произведения, имплицитно или напрямую<br />

заключает в него образ своего адресата. Об этом, в частности, писал Б.Корман.<br />

Автор, по Б.Корману, есть «носитель концепции произведения» [Корман 2006:<br />

209]. Концепция эта предполагает определенный взгляд на действительность,<br />

адресованный «концеперированному читателю», который, в свою очередь,<br />

является элементом эстетической реальности и формируется самим<br />

литературным произведением [Там же]. Теория «концепирированного»<br />

читателя является необычайно актуальной для исследования викторианского<br />

романа.<br />

Викторианский автор, «всезнающий», целостный, надежный»<br />

(используем термин английского литературоведа У.Бута), в тексте<br />

произведения воссоздавал некий образ «идеального адресата», с которым<br />

призван был соотнести себя реальный читатель. Викторианский роман<br />

представлял собой диалог между автором и героем осуществляемый при<br />

помощи образа повествователя и «концеперированного адресата». Автор,<br />

творец произведения, создатель художественного мира (оставаясь таковым), из<br />

некого «небожителя» превращается в собеседника читателя, возможно, в какието<br />

моменты и превосходящего его в интеллектуальном плане и в жизненном<br />

опыте, иногда – наставника, поскольку дидактическая функция литературного<br />

произведения в ту эпоху признается одной из центральных. Главное не<br />

заключалось в том, чтобы он был фигурой более близкой читателю, нежели,<br />

скажем, автор эпохи классицизма или романтизма. Чтение (в том числе и вслух,<br />

в семейном кругу) было распространенной формой досуга, неудивительно, что<br />

23


так много говорилось о воспитательной роли литературы. О моральной<br />

ответственности писателя говорил в своей «Автобиографии» Э.Троллоп:<br />

«Автору повествования необходимо развлекать, иначе он ничего не достигнет.<br />

Но независимо от своего желания он должен и поучать… Любым писателем<br />

могут быть взлелеяны фальшивые чувства, представления о<br />

человечности…любовь. Но каждый из них [писателей] в равной мере может<br />

внушить подлинные благородство, любовь, смирение, уважение» [Троллоп<br />

1981: 90;08].<br />

Естественно, что главнейшим «воспитания» читателя, воздействия на<br />

него, был герой. Читатель призван был наблюдать за героем – познавать его,<br />

оценивать, сопереживать. При этом викторианский роман примечателен тем,<br />

что автор, как творец художественного мира, способен моделировать не только<br />

героя, но и отношение читателя к нему. При всей дидактичности,<br />

назидательности викторианского романа писатели не всегда, подобно<br />

Диккенсу, особенно раннему, прямо указывали полюсы «добра» и «зла» в<br />

романе (чуть позже мы рассмотрим, как эта проблема решается в романах<br />

Э.Троллопа). Но при этом необходимо помнить одно из главных правил<br />

реалистического романа: читатель должен был узнавать в герое либо себя, либо<br />

людей его окружающих, в романе эпохи реализма главное – это «правда<br />

жизни», правдивое изображение действительности, т.е. подобие, «похожесть»<br />

доминировали в эстетике викторианского романа.<br />

Реалистическое, правдивое, полное изображение жизни представляло<br />

наиболее значимый пункт творческой программы и Э.Троллопа. Средства его<br />

достижения у писателя разнообразны: широкая панорама персонажей –<br />

представителей разных кругов общества, эпический, хроникальный характер<br />

романов, мастерство художественного психологизма при создании характеров,<br />

наконец, активный диалог с читателем. Авторитетами в литературе для<br />

Троллопа были прежде всего У. Теккерей, Дж. Элиот, В. Скотт, Дж. Остен.<br />

Отечественные литературоведы характеризуют творчество писателя как<br />

наиболее соответствующее принципу объективности и правдивости («Truth to<br />

Nature»), отмечая характерный для произведений Троллопа хроникальный<br />

сюжет, юмор и, особенно в более поздних произведениях, интерес к глубокому<br />

психологическому анализу [См: Ивашева 1974: 422]. При этом подчеркивается,<br />

что герой и его внутренний мир занимают в романах Троллопа особое место,<br />

поскольку именно через изображение героя автор добивается нужного эффекта<br />

воздействия на читателя и привлечения его внимания далеко не к личным,<br />

конкретным проблемам персонажа, а к проблемам социально значимым:<br />

«…психологический самоанализ героя, отражающий его уровень нравственной<br />

воспитанности, позволял без нарочитого дидактизма преподать определенные<br />

нравственные уроки, ибо он никогда не был замкнут на собственном<br />

внутреннем мире, а всегда нес какой-то социально-нравственный заряд»<br />

[Проскурнин 1992: 85]. Можно смело говорить, что Троллоп стремится<br />

привлечь читателя к своеобразному со-анализу внутреннего мира персонажа,<br />

что существенно «уменьшало» дистанцию между автором и читателем.<br />

24


Предметом нашего исследования являются романы Э.Троллопа «Нина<br />

Балатка» и «Линда Трессел». Романы созданы в 60-х гг. XIX в. Писатель, по его<br />

собственному признанию и утверждениям критиков, созданием этих<br />

произведений попытался сломать стереотипное представление об его<br />

творчестве, сложившееся у читателей после выхода в свет популярных и по<br />

достоинству оцененных романов «Барсетширского цикла». Возможно, именно<br />

поэтому действие интересующих нас романов происходит не на родине<br />

писателя, а в Европе – в Праге (роман «Нина Балатка») и Нюрнберге (роман<br />

«Линда Трессел»): «Я попытался поменять не только свой язык, но и манеру<br />

повествования…Я предпринял попытку описания местного колорита,<br />

воссоздания сцен и мест, необычных для меня», – писал Троллоп в своей<br />

«Автобиографии» [Троллоп 1981: 206].<br />

Троллоп тщательно воссоздает образ жизни своих героев, детали,<br />

историческую ситуацию. Автор описывает европейские города топографически<br />

точно, смотрит на Нюрнберг и Прагу глазами, скорее, путешественникаангличанина,<br />

нежели их обитателей, подмечая те их особенности, которые<br />

могли бы удивить его соотечественников или просто обратить на себя их<br />

внимание: «В Нюрнберге все еще есть ворота, как в крепости, я полагаю, у этих<br />

ворот есть и привратники с огромными ключами» 1 . Количество авторских<br />

отступлений с прямым обращением к читателю в обоих романах сведено к<br />

минимуму. Чаще всего они посвящены именно описаниям европейских<br />

городов. Дом своей героини Линды Трессел автор описывает так: «Вы можете<br />

обойти весь город, но не найдете более живописного дома, чем этот маленький<br />

красный домик у самого берега реки на острове Шютт» (205). При описании<br />

Праги автор прибавляет к пейзажу «увы! Австрийские казармы» (5), напоминая<br />

о том, что Чехия, точнее, Богемия, в те времена была не независимым<br />

государством, а провинцией Австрийской Империи. Описывая гостиную<br />

госпожи Заменой, родственницы Нины, Троллоп замечает: «Ковра в комнате не<br />

было, но это ничего не означало, ковры тогда в Праге использовались не часто»<br />

(21). Подобные детали «работают» на воссоздание полной и правдоподобной<br />

картины происходящего, в которую читатель верит без каких-либо сомнений. С<br />

другой стороны, приближая героев к читателю, Троллоп смешивает<br />

английскую и европейскую культуру на самых разных уровнях. Например, к<br />

героиням наряду с обращением «фройляйн» применяется «мисс», в романе<br />

«Нина Балатка» Троллоп опускает женское окончание фамилий (Balatka, вместо<br />

чешского грамматически верного варианта Balatkova) чтобы, не создавая<br />

дополнительных трудностей читателю, привлечь его внимание, сделать<br />

героиню «ближе» и понятней и актуализировать романный конфликт.<br />

Авторское присутствие ощущается и в определенных средствах<br />

драматизации повествования. Троллоп, например, помещает в начале романа<br />

перечень действующих лиц. Этот прием достаточно характерен для<br />

викторианских романов. Однако перечень действующих лиц Троллопа<br />

отличается от перечня действующих лиц, скажем, Диккенса. Диккенс, помимо<br />

имени героя, рода его занятий, связи с другими персонажами, дает краткую<br />

характеристику личных качеств героя, раз и навсегда закрепляя за ним<br />

25


определенное место в сюжете, обозначая отношение автора к нему. Например, о<br />

герое романа «Тяжелые времена» говорится: «Стивен Блэкпул, честный,<br />

трудолюбивый рабочий на фабрике мистера Баундерби» (Dickens 1994: xix).<br />

Троллоп не дает настолько исчерпывающей информации. Например: «Стивен<br />

Тренделлсон, еврей из Праги» (2). Автор предоставляет герою самому<br />

обнаружить свои личностные свойства, которые позволят читателю вынести<br />

некое мнение об этом персонаже. Таким образом, автор «отстраняется» как от<br />

героя, так и от читателя, предоставляя им определенную степень свободы.<br />

Однако при этом писатель достигает эффекта еще большего доверия читателя к<br />

рассказчику.<br />

Автор, тем не менее, занимает характерную для пэтики викторианского<br />

романа позицию «всезнающего повествователя». Он, например, может<br />

прояснять некоторые детали сюжета: «Читатель должен понимать, что она на<br />

самом деле была больна, обессилев от горя, сомнений, тревоги» (305);<br />

«Читатель должен знать, что Карел Заменой и Джозеф Балатка женились на<br />

родных сестрах» (3). «Направлять» внимание читателя на отдельных<br />

персонажей: «Сейчас мы должны вернуться к Линде и ее тете» (353). Автор<br />

может раскрывать читателю некоторые «тайны» дальнейшего развития<br />

событий: «Читатель узнает, насколько Линда была безрассудна и насколько она<br />

согрешила, но мадам Штаубах этого не знала» (297), или: «О, Линда, Линда!<br />

Если бы ты могла предвидеть будущее, ты бы сказала, что завтра тебе<br />

понадобятся силы искренне» (319), «Итак, мы больше его не увидим. Читателю<br />

нет нужды сообщать, что он не женился на Линде Трессел» (376).<br />

Повествователь аппелирует к читательскому опыту, например, в «Линде<br />

Трессел приводится цитата из «Гамлета», затем сообщается: «Линда ничего не<br />

знала о Гамлете, но дело обстояло именно так» (82). Иногда повествователь<br />

косвенно выражает некие требования к читателю, обозначая тот результат, к<br />

которому должен подойти его идеальный читатель: «Едва ли читатель не<br />

понимает, что она не уехала с тем, кого несколько недель назад считала своим<br />

возлюбленным. Читатель, вероятно, узнал Линду настолько, чтобы понять,<br />

что…она никогда больше не совершит настолько неблагоразумный поступок. А<br />

если найдется читатель, который знает Линду не лучше господина Молька, то<br />

эта история была рассказана ему напрасно» (378).<br />

Как уже было сказано, количество развернутых авторских отступлений в<br />

романах «Нина Балатка» и «Линда Трессел» минимально. Повествователь не<br />

предлагает читателям прямой оценки происходящего. Примечательно, что<br />

решение особенно важных общественных вопросов повествователь полностью<br />

«доверяет» своим персонажам, не выказывая собственной точки зрения. В этом<br />

аспекте в полной мере проявляется «диалогичность» как неотъемлемое<br />

свойство романа по М.М.Бахтину. Разные персонажи высказывают разные<br />

точки зрения, герой, повествователь выбирают определенную позицию и для<br />

себя, а читателю предстоит решить, является ли она правильной. Таким же<br />

образом разрешаются проблемы, обсуждаемые Троллопом в рассматриваемых<br />

нами романах. Тематика романов «Нина Балатка» и «Линда Трессел» связана с<br />

вопросами национальной терпимости, свободы вероисповедания, а в большей<br />

26


мере – с «женскими» вопросами: институтом семьи и брака, положением<br />

женщины в обществе, нормами социального поведения женщин и их<br />

ограничительным характером, имущественными правами и так далее. Герои<br />

романа «Нина Балатка», например, считают, что чрезмерная<br />

самоотверженность супругов не лучшая основа для брака, особенно, если в<br />

порыве подобной самоотверженности муж и жена порывают с обществом,<br />

своими друзьями и родными, обрекая себя на одиночество: «Мужчина учится<br />

ненавидеть женщину, которая стала причиной его бед и обращается с ней<br />

дурно» (68). Сама же героиня считает себя вправе (даже обязанной)<br />

пожертвовать решительно всем ради любимого человека, видя только в этом<br />

истинное проявление любви и преданности. И судя по тому, что героиня в<br />

финале обретает свое счастье, автор с ней согласен.<br />

Конфликт романа «Линда Трессел» – отголосок так называемого<br />

«женского вопроса», как мы уже сказали, актуального в XIX в. во многих<br />

странах. Линда отказывается стать женой нелюбимого, но «одобренного»<br />

родными и друзьями, человека. Причины этого вполне понятны: возрастное<br />

неравенство, личная неприязнь, полное отсутствие какого бы то ни было<br />

чувства, наконец, любовь к другому. Эта любовь занимает, однако, последнее<br />

место среди таких причин. Линда, во-первых, проявляя недюжинный здравый<br />

смысл, понимает, что ее избранник по своим личным качествам и<br />

общественному положению, мягко говоря, не лучший из потенциальных<br />

женихов. А во-вторых, брак Линды с господином Штейнмарком задуман ее<br />

теткой «ради спасения ее души», а также из-за желания жениха стать<br />

полноправным владельцем имущества Линды, которым он, в силу<br />

обстоятельств, пользуется уже много лет. Для Линды главное – отстоять свое<br />

«я», быть Личностью с собственными чувствами и мнениями. Ей претит<br />

позиция тетки, в соответствии с домостроевскими традициями считающей, что<br />

женщина, особенно молодая, безвольное и зависимое существо, более того –<br />

легкомысленное (если не глупое) и изначально греховное. «Жить» для Линды<br />

означает нечто большее, чем просто изо дня в день послушанием искупать свои<br />

мнимые глупость и греховность. Таким образом, Троллоп обращается к вечным<br />

конфликтам, актуальным в XIX в. во всем мире, к проблемам «на слуху» у<br />

читателя, чем еще больше делает его «своим».<br />

Троллоп помещает обеих заглавных героинь в ситуацию конфликта<br />

между чувством и долгом (в данном случае, долгом мнимым, обусловленным<br />

общественными догмами и предрассудками). Нина Балатка, полюбив еврея<br />

Антона Тренделлсона, сталкивается с религиозной нетерпимостью<br />

окружающих. Подобная ситуация, как пишет Троллоп, была весьма<br />

характерной именно для Праги. Писатель и его герои не раз раздумывают о том,<br />

что в других городах «еврейский вопрос» разрешен более успешно. Как бы<br />

«случайно» в числе таких городов оказывается и Лондон. Причем есть<br />

основания думать, что автор упоминает столицу Англии не просто, чтобы<br />

внушить читателям ложное чувство превосходства. Хотя некое предубеждение<br />

по отношению к евреям в английском обществе существовало, официально их<br />

положение в Англии принципиально отличалось от положения чешских<br />

27


собратьев, особенно после избрание в Парламент в 1858 г. Лионеля де<br />

Ротшильда: «Быть евреем в Лондоне…возможно, лучше, чем быть<br />

христианином, особенно если ты богат» (69).<br />

Рисуя образы обитателей пражского «еврейского квартала», Троллоп<br />

вместе со своей героиней рассуждает о «стереотипном представлении» об<br />

еврее, берущем начало от образа шекспировского Шейлока. Здесь писатель<br />

аппелирует к читательскому опыту и сложившимся стереотипам. Нина<br />

старается разобраться в том, насколько такой стереотип близок к истине.<br />

Некоторые персонажи, например, отец и сын Тренделлсоны, действительно<br />

обнаруживают черты, традиционно приписываемые представителям их нации:<br />

практицизм, гордость, некоторая подозрительность. Однако стоит отметить, что<br />

автор и здесь не ограничивается обыкновенной «типизацией», а старается<br />

показать мотивы, источники подобных черт характера: пренебрежительное<br />

отношение соседей-христиан рождает подозрительность и недоверие, а<br />

общественное положение и богатство, заработанные благодаря исключительно<br />

личным качествам, рождают гордость и чувство собственного достоинства.<br />

Отметим также, что Антона Тренделлсона читатель видит в значительной<br />

степени глазами Нины, которая готова простить многие недостатки любимого<br />

человека (как и всей его семьи), и, наоборот, всячески подчеркивает его<br />

достоинства. Но есть персонажи, проявляющие «нехарактерные» качества:<br />

щедрость, милосердие, доброту. Племянница Антона Руфь, по-детски<br />

свободная от предрассудков, искренне любит Нину, ценит в ней прежде всего<br />

человеческие качества, с нетерпением ждет, когда Нина войдет в их семью.<br />

Соперница Нины Ребекка в конечном итоге становится ее преданным другом и<br />

оказывается единственным человеком, способным предотвратить самоубийство<br />

героини, избавить ее от отчаяния и подарить надежду.<br />

Героиня пытается для себя разрешить вопрос «всеобщего значения»: что,<br />

собственно, значит принадлежать к той или иной конфессии, как происходит<br />

«смена веры» и возможна ли она вообще: «Неужели Мадонна оставит ее, если<br />

она выйдет замуж за еврея?» (20). Религиозное мировоззрение, воспитание,<br />

мотивация в обоих романах занимают значительное место. С одной стороны,<br />

это происходит потому, что конфликт имеет в той или иной степени<br />

религиозный характер. Однако не будем забывать о том, насколько важна<br />

религия и для героинь, и для автора. Полагают, что образ тети Линды Трессел<br />

госпожи Штаубах, ее религиозная нетерпимость, усердие, аскетизм почерпнуты<br />

писателем непосредственно из жизнь: мать писателя, Френсис Троллоп,<br />

принадлежала к наиболее «суровой» ветви Евангелистов. В этом, возможно,<br />

кроется причина того, почему образ госпожи Штаубах, при всей его<br />

непривлекательности, особенно в отдельных главах романа, не вызывает у<br />

автора ни насмешки, ни открытого порицания. Автор, вслед за другими героями<br />

романа, не оправдывает ее, лишь сочувствует Линде, беды и страдания которой<br />

происходят от самого близкого ей человека. Для викторианского романа,<br />

читательского опыта той эпохи, равно как и для предыдущих работ Э.Троллопа<br />

такой подход не был свойственен. В романах Барсетширского цикла Троллоп,<br />

доказывая разного рода «несостоятельность» персонажа, чаще всего прибегал к<br />

28


сатире, или иронии. В данном случае автор просто дает читателю понять, что<br />

«тетя Шарлотта» «не могла поступить иначе». Такой «отход» от читательских<br />

стереотипов (равно как и от стереотипов собственного творчества) позволяет<br />

писателю добиться большей реалистичности изображения, а, с другой стороны,<br />

привлечь внимание читателя к важной, по его мнению, проблеме.<br />

Действительно, давление религиозной догмы, конфессиональная почва<br />

конфликта создают в романах особую атмосферу, которую повествователь<br />

тонко чувствует и не раз подчеркивает. Если, например, говорить о романе<br />

«Нина Балатка», то читателю уже в первых строках романа сообщается: «Нина<br />

Балатка была молодая девушка из Праги, рожденная родителями-христианами<br />

и сама христианка, но она полюбила еврея, и вот ее история» (3). В дальнейшем<br />

читателю не дано будет «забыть» о романном конфликте. Неслучайно Антон<br />

Трендлсон наделен внешностью «не оставляющей сомнений…что он был<br />

евреем из евреев» (10). Впоследствии в тексте он будет именоваться не по<br />

имени, а просто «Еврей». Детали повествования, постоянно подчеркивающие<br />

основу конфликта, передают ощущение нетерпимости, непонимания,<br />

неотвратимости тяжкого выбора, которые окружают героиню. То же<br />

впечатление создают библейские образы, ссылки на текст Евангелие,<br />

изобилующие в тексте романа «Линда Трессел».<br />

В анализируемых романах мы наблюдаем своеобразные баланс между<br />

полным слиянием автора и героя и соблюдением необходимой дистанции<br />

между ними: неизменной оказывается форма повествования от третьего лица,<br />

то есть читатель получает возможность взглянуть на героиню со стороны,<br />

однако он при этом наделен способностью проникнуть в ее внутренний мир,<br />

«обнаружить» (благодаря «подсказкам» автора) глубинные мотивы ее<br />

поступков. Интересно, что такой подход напоминает ситуацию, при которой<br />

«герой завладевает» автором и которая, как мы помним, отнесена М.М.<br />

Бахтиным к разряду «отклонений» в отношениях между автором и героем.<br />

Однако в данном случае такое «чрезмерное» приближение героя к автору<br />

представляет собой, скорее, сознательный художественный прием. Приближая<br />

героя к себе, автор одновременно приближает героя к читателю. Например,<br />

читатели – современники (точнее, читательницы) вполне могли узнавать в<br />

героинях самих себя: Нину и Линду, несмотря на то, что им необходимо решать<br />

подчас действительно сложные вопросы, нередко одолевают заботы, тревоги,<br />

мечты, мысли, весьма характерные для молодых девушек той эпохи и того<br />

круга вообще. Нина Балатка иногда с сожалением думает о том, что ее<br />

помолвка не приносит ей тех радостей, на которыми могла бы наслаждаться<br />

любая девушка, обрученная с христианином: «другие девушки… могли<br />

принимать своих любимых у себя дома или гулять с ними… но все эти радости<br />

были не для Нины…» (45). В одном из эпизодов романа «Линда Трессел»<br />

героиня переживает из-за своего внешнего вида и впечатления, который он, как<br />

ей кажется, производит на окружающих: «ее учили, что женщина должна быть<br />

чистой и опрятной, а она чувствовала себя грязной… боялась смотреть<br />

попутчикам в глаза» (329).<br />

29


Обеих героинь сближает ситуация тотального одиночества, рядом с ними<br />

есть люди, готовые, способные понять и помочь, но их помощь либо<br />

недооценивают, либо не принимают, либо героини ищут ее там, где ее нет на<br />

самом деле. Нина, отчаянно нуждаясь, отказывается от материальной помощи<br />

со стороны Антона, полагая, что, только став его женой, она сможет<br />

пользоваться его деньгами, а потому настороженно относится к Ребекке. Линда<br />

не находит поддержки у господина Молька, друга отца, а готовую поддержать<br />

приятельницу Фанни Борген держит на расстоянии. Она прибегает к помощи<br />

влюбленного в нее Людовика Валькарма, но видит, что он слишком поглощен<br />

собственными трудностями и амбициями и не может предложить ей помощь, в<br />

которой она действительно нуждается. Наконец, она совершенно забывает о<br />

существовании родственников из Кельна, в доме которых впоследствии<br />

обретает приют, покой и участие.<br />

Одиночество героинь не раз подчеркивается символически: Нину от ее<br />

любимого отделяет река, нужно пересечь мост, чтобы попасть в еврейский<br />

квартал, Линда живет в доме, с трех сторон окруженном водой, почти на<br />

острове, как сказочная принцесса. Р.Трейси, автор предисловия к одному из<br />

изданий романов, проводит параллель между одиночеством героинь и<br />

одиночеством автора (вызванным языковым барьером) во время его<br />

путешествия в Прагу и Нюрнберг. Символично и то, что в финале романа обе<br />

героини покидают родные города: Нина – чтобы обрести счастье с мужем вдали<br />

от родины, Линда – чтобы умереть.<br />

По мнению ученого, созданием «Нины Балатка» и «Линды Трессел» Э.<br />

Троллоп попрощался с Барсетширом и его обитателями и открыл новую<br />

страницу в своем творчестве. В этих романах автор ведет активный диалог с<br />

читателем, воздействует на него путем создания детально прописанного,<br />

правдоподобного образа героинь. Сопереживая героиням, узнавая их, следя за<br />

их судьбой, читатель сам превращается в со-героя произведения. Вместе с тем<br />

за счет дистанции между героем и автором сохраняется дистанция между<br />

читателем и героем. Действие романов происходит в иностранных<br />

государствах, читатель-англичанин знакомится с европейской культурой, более<br />

того – с весьма экзотическими ее примерами. Рассказ ведется от лица<br />

«всезнающего повествователя», читатель никогда не теряет связи с автором.<br />

Вместе с ним он призван сформировать мнение о поднятых в романах<br />

проблемах, сюжете романа и его героях. Читатель, руководимый автором, тем<br />

не менее, сам выносит суждение о литературном произведении, таким образом,<br />

завершая его создание, то есть, выступает как его со-автор, принимает активное<br />

участие в процессе творчества.<br />

—————<br />

1 Trollope A. Nina Balatka. Linda Tressel. Oxford. 1991. P. 325. В дальнейшем цитирую по этому изданию с<br />

указанием страницы в тексте статьи.<br />

Список литературы<br />

Аникин Г.В. Михальская Н.П. История английской литературы М., 1998.<br />

Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975.<br />

Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.<br />

30


Ивашева В.В. Английский реалистический роман в его современном<br />

звучании. М., 1974.<br />

Ингарден Р. Очерки по философии литературы. Благовещенск, 1999.<br />

Корман Б.О. Теория литературы. Ижевск, 2006.<br />

Петрова М.В. Особенности реалистической поэтики Э.Троллопа // Из<br />

истории реализма в литературе Англии: межвуз. сб. науч. тр. Пермь. 1980.<br />

Проскурнин Б.М. Парламентские романы Э.Троллопа и проблемы<br />

эволюции английского политического романа. Пермь: Пермский университет,<br />

1992.<br />

Сноу Ч. Троллоп. М., 1981.<br />

Booth W. -C. The Rhetoric of Fiction. Chicago and London, 1961.<br />

Dickens Ch. Hard Times. London. 1994.<br />

Trollope A. Nina Balatka. Linda Tressel/ Edited with an Introduction by R.<br />

Tracey. Oxford, New York. 1991.<br />

Е.В.Варламова (Казань)<br />

«АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА» И «АМЕРИКАНСКОЕ КРЕДО»<br />

В РОМАНЕ ДЖОНА ДОС ПАССОСА «МАНХЭТТЕН»<br />

Америка известна своей многонациональностью, однако, как это ни<br />

парадоксально, население Соединенных Штатов отличается невероятной<br />

сплоченностью. До начала массовой иммиграции первой половины XIX в. этот<br />

феномен можно было объяснить высокогомогенностью американцев с точки<br />

зрения национальности и религии. Большинство населения принадлежало к<br />

выходцам с британских островов, которые исповедовали гонимое на берегах<br />

Старого Света учение Жана Кальвина. Однако в дальнейшем единство по<br />

национальному и религиозному принципам перестало играть<br />

основополагающую роль в вопросе национальной идентичности. Поддержать<br />

сплоченность нации помогла, в числе прочих, идея о существовании<br />

«американской мечты». Как и каждая самодостаточная, полноценная нация<br />

американцы обладали своей собственной мифологией, центральным мифом<br />

которой и являлся миф об этом чисто национальном американском явлении.<br />

Тогда, в начале XIX в., этот термин еще не был зарегистрирован ни в одном<br />

произведении массовой или серьезной литературы, ни в научных трудах.<br />

Представление о некоей чисто национальной Мечте существовало в форме<br />

устного предания, как надлежит существовать народному эпосу. Долгое время<br />

«американская мечта» не имела теоретического и логического выражения.<br />

Впервые этот термин употребил Генри Адамс в своей «Истории Соединенных<br />

Штатов Америки» (1884). Однако теоретическое развитие это понятие<br />

получило в работе Джеймса Траслоу Адамса «Американский эпос» (1931).<br />

Адамс понимал «американскую мечту» как «идею о земле, где жизнь должна<br />

быть лучше, богаче, полнее для каждого человека» [Лаперуз 1998: 64]. Однако<br />

многие исследователи феномена «американской мечты» сходятся во мнении,<br />

© Е.В.Варламова, 2007<br />

31


что дать точную дефиницию этому понятию крайне затруднительно, так как<br />

оно включает в себя сложный комплекс идеалов, надежд, характерных для<br />

американского социально-политического сознания. «Американскую мечту»<br />

определяли и как «некую иррациональную коллективную надежду», и как<br />

«традиционную национальную этику преуспеяния» [Голенпольский, Шестаков<br />

1981: 8], часто «американской мечтой» называли сам «американский образ<br />

жизни». Содержание «мечты» наполнено представлениями об «американской<br />

исключительности», о «равных возможностях», о «человеке, создавшем самого<br />

себя» (self-made man).<br />

Вслед за «официальной» фиксацией понятия «американская мечта» в<br />

1944 году возникает еще один термин - «американское кредо». Его ввел в<br />

обиход Гуннар Мюрдаль в своей книге «Американская дилемма». Если<br />

суммировать определения, которые когда-либо давались понятию<br />

«американское кредо», то это набор принципов, которым руководствуется<br />

гражданин Америки: принципы свободы, равенства, демократии, прав<br />

отдельной личности [Хантингтон 2004: 116]. Ключевое слово в этом<br />

перечислении – личность. То есть «вера», «кредо» американца состоит в том,<br />

что он является свободной личностью в стране, где все существует для него, он<br />

в силах все покорить. Иными словами, понятие «американское кредо»<br />

заключает в себе такие составляющие «американской мечты» как<br />

представление о «равных возможностях» и концепцию о «человеке, создавшем<br />

самого себя». Возникает вопрос: зачем возникла необходимость дублировать в<br />

новом термине уже существующие как часть другого понятия концепции.<br />

Возможно, это произошло потому, что термин «американская мечта» несет<br />

значительную смысловую перегруженность, поэтому и пришлось несколько<br />

«облегчить» его созданием еще одного понятия. Однако не совсем ясно, почему<br />

именно концепция о «человеке, создавшем самого себя» стала объектом для<br />

повторного усиления среди остальных многочисленных смысловых<br />

составляющих феномена «американской мечты».<br />

Темы «американской мечты» и «американского кредо» так или иначе<br />

присутствуют во всех произведениях американской литературы. По-своему<br />

отозвался на их развитие и Джон Дос Пассос (1896-1970). В России этот<br />

писатель известен не так широко, как его американские современники Уильям<br />

Фолкнер или Теодор Драйзер. Дело в том, что после выхода в советской печати<br />

первых двух частей его трилогии «США» «42 параллель» (1931) и «1919»<br />

(1933) сам Дос Пассос и его произведения на территории СССР стали темой<br />

запрещенной. В этих романах образы революционеров не отвечали<br />

требованиям советской цензуры. Сейчас интерес к Дос Пассосу в России<br />

возрождается. Со своей стороны хотелось бы проследить отражение тем<br />

«американской мечты» и «американского кредо» в творчестве писателя, в<br />

частности, в романе «Манхэттен». Этот роман был опубликован в 1925 году, в<br />

этом же году вышел в свет и роман Т. Драйзера «Американская трагедия», где<br />

писатель следует, в числе прочих, натуралистической традиции. Дос Пассос,<br />

которого часто называют учеником Драйзера, тоже отдает дань натурализму, но<br />

32


Дос Пассоса так же называют и натуралистом-экспериментатором, поэтому в<br />

«Манхэттене» присутствуют и нотки импрессионизма.<br />

В импрессионистском ключе описан город Нью-Йорк, точнее его часть -<br />

Манхэттен. Большое значение играет цветовая символика, ключевые цвета<br />

жизни города – «желтый», который в мировой литературе чаще всего<br />

рассматривается как цвет сумасшествия, «коричневый» (у дос Пассоса этот<br />

цвет символизирует мир богатых людей, верхушки общества), «серый» (мир<br />

городской бедноты). Однако это не главные цвета в описании, в жизни<br />

Манхэттена доминирует красный цвет. Он символизирует агрессию города по<br />

отношению к жителям. Улицы буквально «охвачены» красным цветом:<br />

вспыхивают пожары, проносятся пожарные машины, солнце, тоже<br />

своеобразный огонь, играет на домах, на спинах прохожих, пробирается в<br />

комнаты, заглядывает в самые потаенные уголки. Улицы не только в огне, они<br />

еще и в крови: смерть не уходит с улиц Манхэттена, постоянно случаются<br />

несчастные случаи, автор акцентирует внимание на красном цвете крови. Такое<br />

описание города заставляет содрогнуться, город постоянно угрожает, держит в<br />

напряжении. Создается впечатление, что это живой организм, хищник. Этот<br />

зверь относится к своим жителям по-разному, будто сортируя их. Одних он<br />

убивает или жестоко калечит. Это происходит, в частности, с молочником<br />

Гэсом Мак-Нийлом. Рано утром он, развозя молоко, мечтает, что уедет,<br />

наконец-то, из этого «проклятого» города и заживет спокойной жизнью на лоне<br />

природы. Замечтавшись, он не замечает несущийся на него поезд и получает<br />

тяжелые увечья. Представителей высшего общества город не трогает, как не<br />

трогает и тех, кто стремится стать частью этого общества. Эти люди с городом<br />

заодно, в их облике тоже подчеркивается звериное начало. Городская элита<br />

описана с позиций натурализма: есть сильные, есть слабые, действуют законы<br />

детерминизма. Таким образом, избавляется город от тех, кто не хочет жить по<br />

его правилам: делать карьеру, деньги, стремиться к верхушке общества.<br />

В литературной критике есть точка зрения, что город – единственный<br />

герой в романе [Москвина 1997: 58]. Позволю себе выделить еще двух героев,<br />

которые не менее важны с точки зрения идейного содержания произведения.<br />

Это Джимми Херф и Эллен. Они не живут по законам города, однако он не в<br />

состоянии их покарать, так как у них есть некая защита от этого хищника. Если<br />

судить по цветовой символике, то этой защитой представляются цвета, не<br />

свойственные Манхэттену. Джимми везде сопутствует зеленый цвет. Это<br />

подчеркивает, что Джимми не принадлежит городу. Действительно, Херф был<br />

воспитан за границей, затем они с матерью переехали в Америку. Кроме того,<br />

ребенком Джимми был окружен любовью, поэтому он не впитал в себя<br />

жестокость города. Эти особенности воспитания Джимми повлияли на его<br />

решение не заниматься бизнесом. Кроме того, будучи воспитан по законам<br />

любви, Джимми видит истинные лица жителей Манхэттена. Они предстают<br />

перед ним механическими игрушками, марионетками. «Прозрение» Джимми<br />

отражено в одной из ключевых сцен романа, когда Джимми смотрит на<br />

вращающуюся дверь небоскреба и на поток людей, втекающий и вытекающий<br />

из нее. Ему кажется, что кто-то завел их и управляет ими. Действительно,<br />

33


жители Манхэттена похожи друг на друга как куклы. Мало того, они сами<br />

стремятся к всеобщему сходству. Показательна в этом плане сцена из начала<br />

романа: на одной из городских стен висит рекламный щит с изображением<br />

Кинга С.Жилетта, который рекламирует станки для бритья. Естественно,<br />

Жилетт гладко выбрит и коротко подстрижен, лучезарно улыбается. Простой<br />

работяга, остановившийся рядом с этим щитом после не совсем удачного<br />

рабочего дня, идет домой, сбривает бороду и делает новую прическу. Таким<br />

образом, он копирует общий стереотип: надо быть, как все, тогда тебя ожидает<br />

успех в качестве денег и неплохого положения в обществе.<br />

Джимми не гонится за стереотипами, его целью становится найти<br />

близкого человека в городе, где все ему враждебно. Он думает, что нашел его в<br />

Эллен. Эллен, как и Джимми, человек искусства, она актриса, тогда как<br />

Джимми начинающий писатель. При их встрече ее сопровождает та же<br />

цветовая гамма, что и Джимми: она предпочитает синие и зеленые тона. Однако<br />

город постоянно ее тревожит, пытается проникнуть сквозь эту спасительную<br />

цветовую защиту и завладеть ею. То есть Манхэттен чувствует ее податливость,<br />

слабость, для него есть шанс переманить ее на свою сторону, тогда как с<br />

Джимми этого шанса город не находит. Дело в том, что у Эллен нет той базы<br />

любви, душевной теплоты, заложенной в Джимми матерью, родители внушали<br />

ей, что главное в жизни – деньги. Поэтому Эллен постоянно в ситуации выбора,<br />

«мечется» между жизнью, независимой от города, и между марионеточностью<br />

остальных людей. Город, в конце концов, побеждает. Происходит это тогда,<br />

когда Эллен решает развестись с Джимми, то есть она уходит от любви, и когда<br />

она разочаровывается в театре, то есть из ее жизни исчезает искусство. Это и<br />

есть две силы, которые защищали ее от города. Тут же меняется и цветовая<br />

гамма, сопровождающая ее: с зеленого и синего – на красный и черный.<br />

Последний раз мы видим Эллен, когда она растворяется в потоке людей на<br />

улице, становясь, таким образом, такой же «ведомой», как и они: марионеткой.<br />

Если бы Джимми и Эллен соединились, то смогли бы вдвоем<br />

противостоять городу, поддерживая друг друга любовью. Но Манхэттен<br />

разлучил их, предвидя сильных соперников. Однако виноват в их разрыве не<br />

только он. Вина лежит и на самих героях, прежде всего на Джимми. Он не<br />

решается раскрыть себя Эллен, хоть раз поговорить с ней откровенно, по<br />

душам. Происходит это потому, что Джимми боится остаться непонятым. И<br />

трагедия всех жителей Манхэттена заключается в том, что они перестали не<br />

только понимать, но даже слышать друг друга. Если бы не это «духовное<br />

голодание», появилась бы возможность свободного общения, развития<br />

личности, возникла бы перспектива независимости от города. Но хотя<br />

возможность перемены есть, и она заложена в самом человеке,<br />

действительность ее блокирует. Личность умирает, и остается кукла.<br />

Джимми не в силах видеть, что город отнял у него Эллен, сам он<br />

измениться не может, поэтому ему ничего не остается, как уйти из города, в<br />

котором он не в состоянии развиваться. В Манхэттене он не может писать, хотя<br />

чувствует потребность быть писателем, творить. Финальная сцена романа –<br />

Джимми садится в грузовик, но когда водитель спрашивает, куда его везти, не<br />

34


может дать определенного ответа, а просто ограничивается фразой «довольно<br />

далеко» [Джон Дос Пассос 1992; 381]. С одной стороны, финал романа<br />

открытый, возможно, Джимми найдет место и человека, которые ему жизненно<br />

необходимы. С другой стороны, неуверенность Джимми внушает сомнение: а<br />

может быть ему просто некуда идти, весь мир превратился в Манхэттен, и в нем<br />

не осталось места независимому, «живому» человеку.<br />

Если личность «умерла», то город, как это ни парадоксально, остался, он<br />

живет и развивается, обходясь без «живых» людей. Город в романе<br />

представляет собой олицетворение тех идей, которые являются составляющими<br />

«американской мечты». Это, во-первых, стремление к материальному<br />

благополучию. Обогащение как цель является одной из основных в<br />

протестантской этике, озвучил ее баптистский священник Р.Конвелл,<br />

утверждая, что поскольку деньги необходимы, чтобы нести добро, то все<br />

добрые христиане должны стремиться к богатству. Во-вторых, это стремление к<br />

независимости, которое в романе гипертрофировано до такой степени, что<br />

приводит к абсолютному одиночеству. Эти цели живы, но они уничтожили то,<br />

что их породило – личность, заставив ее служить себе. Жизнь, таким образом,<br />

становится погоней за пустыми идеалами, превратившись в существование,<br />

лишенное свободы. Таким образом, роман «Манхэттэн» – это удар по<br />

национальной гордости, утрата одного из основных звеньев национальной<br />

идентичности, знак того, что «американская мечта» как необходимый атрибут<br />

американской жизни изжила себя.<br />

Отношение к «американскому кредо» в романе несколько иное.<br />

«Манхэттен» был написан в 1925, как уже отмечалось выше. Термин<br />

«американское кредо» впервые был употреблен Гюннаром Мюрдалем только в<br />

1944, однако тема «американского кредо» звучит в романе отчетливо. Как уже<br />

отмечалось выше, этот термин акцентирует одну из граней понятия<br />

«американская мечта», а именно то, что человек – это свободная личность в<br />

стране, где он в силах достичь всего. Гениальность Джона Дос Пассоса<br />

заключается в том, что он за 20 лет до официального фиксирования феномена<br />

«американского кредо» почувствовал необходимость подчеркнуть важность<br />

веры в Человека. В смерти личности он увидел причину уничтожения всех<br />

остальных составляющих «американской мечты», а через возрождение «Я» он<br />

предчувствует их непременное возрождение. Человек по-прежнему силен и<br />

велик в произведении Дос Пассоса, и образы Эллен и Херфа являются тому<br />

ярким подтверждением. Однако героям не хватает всего лишь толики внимания<br />

друг к другу, чтобы раскрыть себя, свою силу. Счастье или несчастье Человека<br />

по-прежнему остается в его руках, нужно только внимательнее вглядываться<br />

друг в друга, чтобы раскрыть свои возможности полностью. Поэтому вера в<br />

личность не столько уничижается, сколько утверждается в романе Дос Пассоса.<br />

«Манхэттен» звучит как призыв к самораскрытию, к откровению.<br />

Можно сказать, что в своем романе Дос Пассос нашел новый тип<br />

американского героя, продолжившего цепочку тех, кто остро чувствует<br />

отсутствие «мечты» в американской жизни. Этим героем предстает перед нами<br />

Джимми Херф. Началась «цепочка разочарованных» с романтических героев<br />

35


американской литературы Натти Бампо, капитана Ахава… Херф на этих героев<br />

не совсем похож, потому что, в отличие, скажем, от Ахава, он не пытается<br />

противостоять действительности, как это делает капитан, увидев олицетворение<br />

всех бед человечества в образе кита, пусть и не совсем обычного. В этой<br />

пассивности, с одной стороны, даже преимущество Джимми перед Ахавом.<br />

Ахав, увлекшись борьбой, погружается в собственный эгоизм, занимаясь<br />

самоуничтожением. В плане своей «невоинственности» Херф напоминает героя<br />

уже реалистической литературы Гека Финна. Как и он, Джимми не борец со<br />

злом, он является его пассивным наблюдателем. Общее у Ахава, Гека и Херфа<br />

заключается в том, что они «все ограблены жизнью, хотя сами того не<br />

осознают. У Ахава «украдена» человечность, у Гека – возможность деяния<br />

человеческой значимости» [Венедиктова, Мулярчик 1993: 256]. Джимми Херф<br />

тоже не в силах совершить Поступок, но это является следствием того, что он<br />

лишен возможности любить и быть любимым, это главное в чем его обделила<br />

жизнь. Изложив такой взгляд на «американского героя», Джон Дос Пассос<br />

предстает перед нами в новой роли. Он не пессимист, слепо ругающий уход из<br />

американской действительности «американской мечты», он гуманист, который<br />

хотя и видит «корень зла», заключенный в самом человеке, но указывает на<br />

любовь как на единственный способ его преодоления. Дос Пассос предстает<br />

перед нами и как писатель, предвидевший крах «американской мечты» и<br />

предложивший, хотя и не назвав его дословно, новое явление – феномен<br />

«американского кредо».<br />

Список литературы<br />

Венедиктова Т. Д., Мулярчик А. С. «Американская мечта»: литературный<br />

вариант // Проблемы американистики. М., 1993. Вып. 9. С. 242 – 289.<br />

Дос Пассос Джон Манхэттэн. М., 1992. 384 с.<br />

Голенпольский Т. Г., Шестаков В. П. «Американская мечта» и<br />

американская действительность. М., 1981. 208 с.<br />

Лаперуз Ст. Л. Духовный призыв «американской мечты» // Американский<br />

характер. Очерки культуры США. Традиция в культуре. М., 1998. С. 56 – 71.<br />

Москвина Р. Некоторые особенности художественной структуры романа<br />

Д. дос Пассоса «Манхеттен» // Известия академии наук Туркменской ССР.<br />

Серия общественных наук. 1997. №1. С. 54 – 60.<br />

Хантингтон С. Кто мы? М., 2004. 640 с.<br />

Г.М.Васильева (Новосибирск)<br />

СЮЖЕТ ТВОРЕНИЯ МИРА В СЦЕНЕ «КУХНЯ ВЕДЬМЫ»<br />

(ИЗ ОПЫТА ПЕРЕВОДА ТРАГЕДИИ И.В.ГЕТЕ)<br />

«География» странствий Фауста сильно сокращается или даже опускается<br />

– из погреба Ауэрбаха в кухню ведьмы. Максимальная неясность в отношении<br />

выбора порождает серию вопросов. Гете использует прием сгущения<br />

вопросительного пространства: уже в первом монологе сцены – четыре<br />

© Г.М.Васильева, 2007<br />

36


вопросительных знака. Просьба, мольба определяют пристрастие к формам<br />

императива.<br />

Мефистофель обещает показать Фаусту «пеструю жизнь». В сцене<br />

«Кухня ведьмы» она называется «безумной волшебной сущностью» (das tolle<br />

Zauberwesen), «беспорядком неистовства». «Ты предвещаешь мне, я должен<br />

наслаждаться / В этом беспорядке неистовства?» (in diesem Wust von Raserei). В<br />

русском слове «пестрый» среди многих значений есть такие, что, употребляясь<br />

в определенных контекстах, обнаруживают не только нечто «объективное»<br />

(разноцветный, неоднородный), но и оценочное. Причем эта оценка является<br />

определенно не положительной, но скорее потенциально отрицательной,<br />

намекающей на сомнительность, двусмысленность, извилистость, возможность<br />

соблазна. Такая семантика «пестроты» вполне отвечает символизму этого<br />

понятия в немецкой языковой и культурной традиции, как в сфере<br />

бессознательного, так и вполне осознанного и даже культивируемого (ср.<br />

разные коннотации нем. bunt в немецкой мистически-романтической традиции).<br />

Пестрый человек значит разный, такой и этакий, всякий; а существенно в этом<br />

всяком возможное плохое, опасное, то подозрительное, от чего лучше заранее<br />

отказаться, обойти его стороной. Это понятие противостоит глубинному<br />

ведению, которому дано тонкое различение добра и зла и которое называется<br />

чистой совестью.<br />

В сцене идет речь об искусственной молодости Фауста. Мефистофель<br />

сжал совет («чтобы тебя омолодить») до идиллического масштаба:<br />

непритязательность так же связана со старостью, как «счастливый» труд с<br />

пастухами. Старость есть идиллия. В классической идиллии бывают старики –<br />

поучающие, мудрые, почтенные теоретики счастья. Приведу подстрочник слов<br />

Диавола: «Тихий ум долгие годы хлопочет. / Лишь время делает тонкое<br />

брожение крепким. / И все, что относится к этому, / Совершенно чудесные<br />

вещи!» [Goethe 1962: 199] Слова возвращают нас к древности человеческого<br />

рода, к истории Филемона и Бавкиды. Молодость возможна в классической<br />

пасторальной идиллии. Мефистофель связывает ее с незнатностью, простым<br />

сердцем, скромностью, вытесняющей жажду славы, с ландшафтной природой.<br />

Среди неидиллического мира возникает идиллия, как атавизм. Выстраивается<br />

цепь потерь и приобретений неких социальных ценностей. Между<br />

«недостачей» и «приобретением» ценностей («И будь я при деньгах, / Был бы я<br />

при уме») стоит творческое деяние.<br />

Текст о «генезисе» опирается также на характерное для Гете стремление<br />

ввести рождение человека внутрь сотворения мира. Перед нами классическая<br />

метафора рождения. Ведьма готовит напиток времени. Она похожа на<br />

сказочную ведьму, нечто вроде Бабы-Яги. «Добрый бокал известного сока»<br />

выступал в качестве символа свободного утоления жажды. Сема «ведьма»<br />

включает в себя определенный семантический ареал. Необходимо<br />

эксплицировать смысл, уже заложенный в семе. В ремарке отмечено: «юные<br />

мартышки играли с большим шаром». «Это мир», «он звенит, как стекло», «он<br />

пустой внутри», «он подает звук». Художественный образ – в идеале –<br />

трехмерен, и открытая нам реальность трехмерна. Плоскость снедаема<br />

37


желанием обрести объем. Человек живет и на шаре, и в шаре, во чреве<br />

вселенной, ища выходов в иные миры, за пределы некоего данного шара. Он<br />

выходит из замкнутой сферы вовне, в следующую, более широкую сферу,<br />

соединившись с теми, кто там обитает. Без проникновения в сущность как бы<br />

трехмерной структуры образов Гете его фратерофильство может быть понято<br />

лишь как набор общих слов. Но общих слов у него принципиально не было и<br />

быть не могло. Слово у Гете всегда удостоверено ситуацией и обоснованно.<br />

Все, что есть на земле, связано братскими отношениями потому, что все<br />

пребывает в одной, для всех общей утробе. Мир – это полость нового шара, и<br />

он всегда чреват чем-то новым. Человек становится братом всего, что теплится<br />

в чреве мира.<br />

Возникновение мысли, изречение ее – прорыв сферы, рождение. Как<br />

писала М.Цветаева: «Когда подо всем и надо всем: боги, беды, духи, судьбы,<br />

крылья, хвосты – какая тут может быть «проза. Когда все на вертящемся шаре?<br />

Внутри которого – огонь» [Цветаева 1997: 222]. Возникает универсум всеобщей<br />

семантической эквивалентности. Отсюда особая форма высказывания –<br />

перечисление, перечень. Перечень творящихся в волшебном царстве чудес. В<br />

этом перечне смешаны прилагательные и существительные, явления всех<br />

сортов и видов. Наиболее близкий аналог такого определения – «словарный»<br />

набор слов, лишенный всякого синтаксиса. Он оказывается словарной<br />

парадигмой, охватывающей мир – магический кристалл, в котором отражается<br />

радужный спектр. Гете разворачивает в причудливые картины вообще всякий<br />

тезис, всякую моральную заповедь, которую он склонен был разделять,<br />

принимать. В мире не было ни одного выражения, слова, которое<br />

воспринималось бы им как плоскость. В слове, в отдельном звуке<br />

предполагался подлежащий дальнейшему развитию образ. И отдельное слово, и<br />

высказывание в целом Гете мыслит трехмерным, как сферу. Слово сюжетно. В<br />

нем сходятся в семью звуки, каждый из которых органически содержателен.<br />

Звук содержит в себе запечатленную драму, воспоминание или пророчество.<br />

Рифма – не звуковое подобие, а орфографическое тождество рифмуемых слов:<br />

Sohn-davon-Ton; sterben-Scherben. Возникают сплошные повторы согласных<br />

шумового тембра – фрикативные ж, ш, х. Разные ритмико-синтаксические<br />

отрезки воплощают колебания трагической, пророческой и саркастической<br />

интонации. Большое значение имеет имитация внезапности.<br />

Гете включает в миф два взаимосвязанных мотива: описание<br />

пространства творения как кухни и эротизацию бытового предметного мира.<br />

Развертывается «сюжет» творения мира как кулинарного эксперимента,<br />

происходит проникновение кухонных аксессуаров (котел, бокал, «странные<br />

вещи домашнего обихода», стаканы и горшки). Здесь с помощью большого<br />

набора метафорических субститутов фиксируется один и тот же сюжет –<br />

нарастание энергии творения и создание мира. Дан набор разнородных и<br />

взаимосвязанных мотивов: кухонная утварь, органическая жизнь аморфной<br />

первоматерии, игра, ритуальная оргия, влечение. Пространство наполнено<br />

вещами, символизировавшими прокреативные и семейные, витальные ценности<br />

порождения и поддержания жизни. Матримониальная тема влечет клише<br />

38


любовно-матримониальной фразеологии («Und selig wer das gute Schicksal hat /<br />

Als Вräutigam sie heimzuführen» – «И блажен, у кого хорошая участь / В<br />

качестве жениха привести ее в дом!»). На месте достаточно отвлеченной<br />

метафоры появляется картина будущего соединения, создание ими семьи. Гете<br />

снова обращается к излюбленным фратерологическим образам. Тема «я»<br />

занимает особое место как в местоименном языковом пространстве, так и в<br />

бытийственном пространстве. Языковой и онтологический анализ «я» приводит<br />

к выводу: многоединство есть неотъемлемое свойство личного я.<br />

Пространство наполнено репродуктивной символикой. Стоит отметить<br />

особый класс предметной символики: пронимальную, то есть символику<br />

проемов (отверстий, углублений, полостей) и действия пронимания<br />

(протаскивания, прохождения – «из дома по дымовой трубе наружу», «ведьма<br />

съезжает сквозь пламя», «водит шумовкой в котле»). Пронимальный принцип<br />

лежит в основе значительной части хозяйственных дел (взбивания – «что<br />

взбиваете вы в месиве», приготовления). Возникает эксцентрический<br />

интеллектуальный экзерсис на тему анатомии. Пронимальные операции<br />

«прочитываются» как символическое воспроизведение прокреативных<br />

действий, устойчиво соотносятся с прокреативной символикой, в особенности<br />

женской, то есть символикой материнства. Всякого рода профанирование<br />

святынь имеет как бы характер «незаинтересованного» озорства.<br />

Приведу отрывок из сцены в моем переводе:<br />

На низком очаге стоит огромный котел над огнем. В пару, который отсюда<br />

поднимается в высоту, появляются различные образы. Мартышка-самка<br />

сидит перед котлом, снимает накипь и следит, чтобы он не перелился через<br />

край. Мартышка-самец сидит рядом и греется. Стены и потолок украшены<br />

странными вещами домашнего обихода.<br />

Фауст. Бессмыслицей чужда мне сущность колдовства.<br />

Как исцелиться мне в безумстве бурном?<br />

Совета старой бабы дурной,<br />

И повара дрянной отвар<br />

Неужто тридцать лет мне сбросит?<br />

О горе мне! Коль у тебя замены нет.<br />

Природой с чистым духом в сем вопросе<br />

Не найден ли бальзам какой-нибудь?<br />

Мефистофель. Мой друг, ты говоришь толково!<br />

Есть средство молодость вернуть,<br />

Природное, но слишком странно слово,<br />

И в книге той другая суть.<br />

Фауст. Я знать хочу.<br />

Мефистофель. Изволь, есть способ странный –<br />

Без денег, колдовства, врачей!<br />

Отправься в поле утром ранним,<br />

Мотыжь, копай, киркою бей,<br />

И не разбрасывайся в мыслях,<br />

И в узком круге находись,<br />

39


Не смешивай, что сладко, с кислым,<br />

Как скот живи, и с ним сроднись,<br />

Не должно, главное, считать<br />

За жертву – пашню унавозить,<br />

Поверь, что эдак можно стать<br />

На восемьдесят лет моложе.<br />

Фауст. Я не привык, я не приучен<br />

Лопату, заступ в руки брать,<br />

Мне жизнь стесненная наскучит.<br />

Мефистофель. Так, значит, нужно ведьму звать.<br />

Фауст. Зачем же именно старуха?<br />

Не можешь сам сварить питье?<br />

Мефистофель. Вот это был бы праздник духа!<br />

Кто ж тысячу мостов взведет?<br />

Не только знание с трудами,<br />

Терпенье в деле быть должно,<br />

Сосредоточенность годами,<br />

Броженье временем сильно.<br />

И все, что тот процесс вместил,<br />

Чудесно и весьма умело,<br />

Хоть Диавол всех и обучил,<br />

Один не сможет это сделать. Увидев зверей.<br />

Ах, вот семья, у очага!<br />

Служанка это! То слуга.<br />

Зверям<br />

Хозяйки, видно, нет, зверушки?<br />

Звери. Нет, на пирушке,<br />

По дымоходу,<br />

Через трубу – наружу!<br />

Мефистофель. Пирует? Долго ль длится слабость?<br />

Звери. Пока мы греем свои лапы.<br />

Мефистофель Фаусту. Как нежное тебе зверье?<br />

Фауст. Глупее видел я едва ли.<br />

Мефистофель. Нет, обсужденья здесь всерьез<br />

Мне радость часто доставляли!<br />

Зверям<br />

Что, куклы чертовы, в разгаре<br />

В котле кипит-бурлит сейчас?<br />

Звери. Похлебку жидкую мы варим.<br />

Мефистофель. Да, много публики у вас.<br />

Мартышка-самец Мефистофелю. О, в кости сыграй<br />

И выигрыш дай,<br />

Чтоб стал я богатым!<br />

Сплошная растрата –<br />

А будут деньжата,<br />

40


Прибавят ума-то.<br />

Мефистофель. Для обезьяны счастье уже то,<br />

Умей играть она в лото!<br />

Юные мартышки катают шар<br />

Мартышка-самец. Вот мир, вглядись!<br />

То вверх, то вниз,<br />

В вращеньи вечном<br />

Стеклом звенит,<br />

Недолговечным,<br />

И пуст внутри,<br />

Он здесь горит,<br />

Сверкает там:<br />

«Я все живой!»<br />

Сын милый, стой!<br />

Шар не катай,<br />

Смерть – по пятам,<br />

Мефистофель. А что за решето?<br />

Мартышка-самец достает его сверху.<br />

Вот если б ты был вором,<br />

Я тотчас знал бы, кто есть кто.<br />

Он подбегает к мартышке и заставляет ее всмотреться.<br />

Смотри сквозь решето!<br />

Узнаешь вора, не боясь раздора?<br />

Мефистофель, приближаясь к огню. Зачем горшок?<br />

Мартышка-самец и мартышка. Вот простачок!<br />

Не знает, для чего горшок и для чего котел!<br />

Мефистофель. Зверь, вежливости явно мало!<br />

Мартышка-самец. Сядь в кресло с опахалом!<br />

Он заставляет Мефистофеля сесть.<br />

Фауст, который в это время стоял перед зеркалом, то приближаясь к нему,<br />

то отдаляясь от него.<br />

Что вижу я? Небесный образ чей<br />

В волшебном этом зеркале явили!<br />

О, одолжи, любовь, быстрейшие из крыльев,<br />

В твою обитель полетим скорей!<br />

Ах, если я сейчас уйду отсюда,<br />

И к ней отважусь ближе подойти,<br />

Лишь сквозь туман увижу это чудо! –<br />

Прекрасный женский образ во плоти!<br />

Возможно ли такое совершенство<br />

В земном обличьи, в бренном теле?<br />

И воплощение небесного блаженства<br />

Бывает на земле на самом деле?<br />

Мефистофель. О да, раз Бог сначала мучился шесть дней,<br />

И сам себе в конце воскликнул Браво,<br />

41


Должно же выйти что-нибудь на славу.<br />

Налюбоваться вдоволь тем сумей!<br />

А я сумею отыскать подобный кладец,<br />

Блажен тот, с кем судьба поладит,<br />

Я женихом введу тебя в дом к ней.<br />

Список литературы<br />

Цветаева М. И. Неизданное. // Сводные тетради. М., 1997.<br />

Goethe W. I. Faust. |// Gesamtausgabe. Im Insel-Verlag. 1962.<br />

Т.Г.Вилисова (Пермь)<br />

КОНЦЕПТЫ «СВОЁ» И «ЧУЖОЕ»<br />

В ПОВЕСТИ «КАССАНДРА» И РОМАНЕ «МЕДЕЯ» КРИСТЫ ВОЛЬФ<br />

«Кассандра» (1983) и «Медея» (1996) – два мифотворческих проекта, в<br />

основе которых одна модель истории. Спустя тринадцать лет К.Вольф вновь<br />

обращается к греческой мифологии. Для писательницы в этих древних<br />

преданиях важно увидеть историческое ядро, нити реальных событий у истоков<br />

европейской цивилизации. Автор не случайно обращается к женским образам,<br />

стремится восстановить конфликты, трагически определившие индивидуальные<br />

женские судьбы и логику развития человечества.<br />

В основе произведений Кристы Вольф лежит гипотеза 1 о смешении и<br />

постепенном подавлении в процессе формирования современной цивилизации<br />

двух жизненных укладов: матриархата и сменяющего его патриархата.<br />

Приметы этого глобального исторического конфликта, отголоски которого<br />

слышны и сегодня, писательница видит в греческой мифологии. Погружение в<br />

«колодец времени» открывает для автора возможность найти альтернативные<br />

пути развития тому, что мы привыкли считать «своим» и что писательнице<br />

видится тупиком исторического развития. Через обращение к мифу как<br />

возвращение к истокам – продолжая традиции Т.Манна – К.Вольф согласно<br />

своей художественной интуиции «нащупывает» момент культурного перелома<br />

и формирования патриархальных ценностей, до сих пор определяющих<br />

существование человека. Такой исследовательский подход позволяет<br />

использовать для анализа повести и романа К.Вольф концепты «свое» и<br />

«чужое» и развернуть глубинную смысловую структуру авторских<br />

представлений о ходе развития цивилизации от генотипа до стереотипа.<br />

Концепты «своё» и «чужое» являются осевыми в межкультурной<br />

коммуникации, они лежат в основе механизмов сопоставления и сравнения.<br />

Сравнивая «свое» время и далекое «чужое», К.Вольф выделяет некие<br />

исторические константы и создает модель истории. Историческая<br />

реконструкция показывает, насколько зыбкой и неоднозначной оказывается<br />

граница между «своим» и «чужим», которая может проходить сразу в<br />

нескольких плоскостях. О том, что не всегда оправдано разделять эти два<br />

концепта совершенно справедливо говорит В.Г.Зусман: на периферии их<br />

© Т.Г.Вилисова, 2007<br />

42


смысловых полей наблюдается размывание и сближение значений, что<br />

позволяет говорить о неком более универсальном и емком концепте «своечужое»<br />

/ «чужое-свое» [Зусман 2001:242].<br />

Сопоставляя разные культуры: греческую и троянскую, колхидскую и<br />

коринфскую, отдаляя Кассандру и Медею от своей привычной среды, автор<br />

демонстрирует, что это самое очевидное противопоставление является<br />

поверхностным. Образы Кассандры и Медеи находятся на пересечении<br />

множества культурных плоскостей и даже миров. О себе Кассандра говорит,<br />

что она как будто закрывала собой некую брешь, через которую в наш мир<br />

твердых тел просачивается другая – сверхчувственная – реальность [Wolf<br />

2000:112]. Медея и Кассандра – не только царские дочери, но и жрицы, что<br />

делает их причастными к принятию государственных решений и тем самым<br />

женщинами, наделенными властью в мире, где ведущими становятся мужские<br />

принципы. Однако постепенное осознание необратимости процессов в мире,<br />

переживающем культурный перелом, осознание чудовищной жажды власти и<br />

страха потерять её, двигающими мужчинами, делает колхидскую царевну<br />

Медею и троянскую пророчицу Кассандру чужими в родной, с детства<br />

знакомой среде и заставляет их покинуть её. Медея принимает решение помочь<br />

Ясону похитить золотое руно и бежит с ним в Коринф. Кассандра, пережив<br />

глубочайший психологический перелом, покидает цитадель и уходит в пещеры.<br />

Особенности формы повествования в повести позволяют К. Вольф<br />

поэтапно показать процесс отчуждения Кассандры, который протекает как<br />

болезненная утрата себя, доводит любимую дочь Приама до отчаяния и потери<br />

интереса к жизни. Образы раннего детства и прежнего уклада жизни во дворце,<br />

в которых отчетливо звучат отголоски матриархальной традиции, на фоне<br />

новых обычаев и правил, предписывающих уподобление врагу, представляют<br />

действительность деформированной. Уход из дворца в пещеры, выздоровление<br />

Кассандры и обретение там нового смысла жизни являет собой возможность<br />

«третьего пути» в истории.<br />

Иначе складывается судьба Медеи. Надежда найти страну, власть<br />

которой не окружена страшными тайнами, приводит Медею в Коринф. Из<br />

Колхиды, где ещё живы в памяти традиции прежнего жизненного уклада, когда<br />

ведущую роль, в том числе и в правлении, играла женщина, Медея попадает в<br />

мир царя Креонта. В этом мире уже больше десятилетия прошло с тех пор, как<br />

Креонт утвердил свою власть через детоубийство. Этот рубеж, по мнению<br />

К.Вольф проходят все мифологические мужчины-лидеры: Агамемнон, Приам,<br />

Креонт, Эет. Именно это событие – принесение в жертву сына Апсирта по<br />

приказу царя Эета, который видит в нем реального претендента на власть, –<br />

совпадает, по версии К.Вольф, с прибытием в Колхиду аргонавтов и толкает<br />

Медею к бегству.<br />

Основное культурное различие автор видит не в обычаях и традициях<br />

ведения домашнего хозяйства, хотя они, несомненно, есть (растительность,<br />

поклонение разным богам, обычай хоронить мертвых). Центральный<br />

водораздел определяется ролями мужчины и женщины, которые они играют в<br />

43


обществе. Писательница последовательно проводит в истории мужскую и<br />

женскую линии.<br />

Итак, что же представляет собой поворот от матриархального уклада к<br />

патриархальному? Прежде всего, это иной взгляд на действительность. Новое –<br />

в котором доминирует мужское – восприятие жизни последовательно диктует<br />

свои законы, главным из которых является закон силы. Об изгнании Медеи из<br />

Коринфа Ясон говорит, что с женщинами нужно обращаться «только так,<br />

силой», «обламывать» их [Вольф 2001:27]. События, связанные с изгнанием<br />

Медеи, возвращают женщин Коринфа в отведенную им мужчинами нишу – они<br />

снова становятся «тщательно прирученными зверьками», какими их увидела<br />

Медея в первые дни своего пребывания при дворе царя Креонта [Вольф<br />

2001:137]. Женщина должна подчиняться интересам мужчины: замужество<br />

Кассандры на союзнике Трои служит в первую очередь интересам Эвмела и<br />

Приама и только потом уже на благо Трои. Таким образом, при новом порядке<br />

женское начало изолируется, отодвигается в жестко обозначенный круг –<br />

женщина в мужском обществе всегда на второстепенных ролях.<br />

Криста Вольф неслучайно выбрала ситуацию на переломе, писательница<br />

показывает, что так было не всегда: то, что женщина считает «своим» местом в<br />

обществе навязано ей. Гекуба, идеальная царица не всегда сидела рядом с<br />

возвышающимся на троне Приамом. Раньше она имела право голоса в совете,<br />

но по законам нового времени ей там не место. Ясона, представителя нового<br />

мира, сильно смущало во время пребывания в Колхиде почтительное<br />

отношение мужчин к своим соотечественницам, что женщинам позволено<br />

высказывать свое мнение, что царица Идия может публично высказывать свое<br />

несогласие с царем [Вольф 2001:165]. В Коринфе мужчины давно говорят за<br />

женщин [Вольф 2001:179], им отказано в праве жить своим умом. Любая<br />

женщина, отважившаяся нарушить этот закон, осуждается как «необузданная»<br />

[Вольф 2001:137]. Единственное, что ещё позволено коринфским женщинам, –<br />

беззаветная любовь к мужчине, которая частично оправдывает женские<br />

безумства в глазах сильного пола. О далеком прошлом напоминает только<br />

молчаливая, убитая горем мать, царица Меропа, некогда возглавлявшая<br />

государство, пока её бесцеремонно не отодвинул супруг Креонт.<br />

Утверждение своего превосходство через силу оборачивается однако для<br />

мужчин и другой стороной – насилием. Выжигание в себе слабостей, как<br />

правило, деформирует душевные качества мужчин: убивает в них способность<br />

любить и давать волю своим чувствам. Неслучайно образ Ахилла в повести<br />

«Кассандра» вырывается автором из героического дискурса. Его сила<br />

необузданна, он способен совершить насилие даже над мертвыми (Троил,<br />

Пентесилея). Для Кассандры, свидетельницы его бесчинств, Ахилл – «скот»,<br />

недостойный памяти потомков, а её рассказ – попытка противопоставить<br />

«громким песням победителей» свою правду [Wolf 2000:84, 86, 112, 126,143].<br />

Дегероизируется и образ греческого героя Ясона. Отважный предводитель<br />

аргонавтов представлен как нерешительный, запутавшийся в интригах царского<br />

двора племянник Креонта. Он не способен противостоять дворцовым интересам<br />

и отстаивать свою любовь и семью. Ясон постоянно пасует и перед Медеей,<br />

44


которая видит его насквозь и не намерена поддерживать его потускневший<br />

образ похитителя золотого руна. Оказавшись на берегу, спутники Ясона не<br />

могут устроиться в новой жизни. Им остается потихоньку спиваться и<br />

вспоминать свое героическое прошлое. Страх коринфских мужчин пред<br />

необычностью Медеи, её спокойствием и уверенностью делает неизбежным её<br />

изгнание и провоцирует убийство её детей. В Коринфе женщине не прощают,<br />

«если она видела мужчину в минуту слабости» [Вольф 2001:143].<br />

Несмотря на различия, есть много общего между женщинами из<br />

троянского и греческого лагеря. С точки зрения автора, их объединяет общая<br />

боль: тоска по «украденной жизни» до войны (Кассандра), необходимость для<br />

женщин жить в Коринфе «пригнувшись» (Медея) – воспоминание о жизни до<br />

того, как они превратились в объект мужских амбиций. Образы Кассандры и<br />

Медеи – это фигуры чужих среди своих. Кассандре в пещерах на берегах Иды<br />

выпадает счастье узнать, что значит быть самой собой и жить среди людей<br />

которые не стремятся подчинять друг друга своим интересам. Медея так и<br />

остается непонятой странной женщиной, бежавшей от своих – что ей самой<br />

кажется потом лишенным смысла, – и беженкой, изгнанной жителями Коринфа.<br />

Диалектика «своего» и «чужого» в повести «Кассандра» и романе<br />

«Медея» представлена Кристой Вольф как плетение со сложным рисунком.<br />

Нередко различие между своим и чужим может оказаться поверхностным, а на<br />

глубинном уровне у этих образований существует общее ядро. Для К. Вольф<br />

эта общность определяется мужской и женской линиями в истории.<br />

—————<br />

1 В своем предположении К.Вольф основывается на изученных ею работах, посвященных «женскому вопросу»,<br />

«Материнское право» Й.Я.Бахофена, «Происхождение семьи, собственности и государства» Ф.Энгельса, «Миф о<br />

машине» М.Мумфорда, «Иметь или быть» Э.Фрома.<br />

Список литературы<br />

Вольф К. Кассандра. Медея / К.Вольф // Вольф К. Кассандра. Медея.<br />

Летний этюд. – М., 2001.<br />

Вольф К. Истоки одной повести: Кассандра. Франкфуртские лекции /<br />

К.Вольф // Вольф К. От первого лица. М., 1999.<br />

Вольф К. Миф и образ / К.Вольф // Вопр. лит. – 1999. – № 4.<br />

Зусман В.Г. «Свое» и «чужое» как концепт культурологи //<br />

Межкультурная коммуникация: Учебное пособие. Нижний Новгород, 2001. С.<br />

242–243.<br />

Hörnigk T. Mythos und Zivilisation /T.Hörnigk Christa Wolf. – 3. Aufl. –<br />

Göttingen: Steidl, 1989. Roser B. Mythenbehandlung und Kompositiontechnik in<br />

Christa Wolfs „Medea. Stimmen“. – Lang, 2000.<br />

Wolf Ch. Kassandra. München: dtv, 2000.<br />

Wolf Ch- Von Kassandra zu Medea //Christa Wolf Medea. Voraussetzungen zu<br />

einem Text- Mythos und Bild / Hrsg. Von M. Hochgeschurz. – 1. Aufl. – Berlin: Janus<br />

Press. 1998.<br />

45


Т.И.Воронцова (Волгоград)<br />

ОБРАЗ ХУДОЖНИКА В РОМАНЕ ДЖ.БАРТА «ПИСЬМА»<br />

Подобно Платону, строившему свои сочинения в виде диалогов и<br />

придававшему особое значение философии, Барт в стремлении отобразить свою<br />

концепцию личности, и особенно личности художника, создает эпистолярный<br />

роман «LETTERS» [Barth 1979] как структуру, позволяющую разуму познавать<br />

«формы» и выдвигать «идеи», такие как истина и благо. Но, если древний<br />

ученый приписывал «разум» «правителю-мудрецу», то Барт видит его в<br />

творческих способностях художника.<br />

Как пишет сам прозаик, он создает в романе образ себя как «несколько<br />

загадочного буффона, активно размахивающего региональным флагом и<br />

оркестрирующего на национальном уровне системную кампанию» [Barth 1979:<br />

748], которой является «автор». Его цель – создать единый эпический стиль,<br />

который бы способствовал единению народов, «образовав мост над пропастью»<br />

[Barth 1979: 40], был жизнеутверждающим и вдохновляющим не только для<br />

художника, но для всего человечества. В представлении Барта это способен<br />

свершить только великий художник – личность, отличающаяся<br />

противоречиями, однако единая в своей основе. Два элемента присутствуют в<br />

такой системе: биографический автор и автор как субъект сознания,<br />

выражением которого является все произведение [Корман 1982: 4]. Ее<br />

идеальный аспект воспроизводит диалог сознаний автора и читателя,<br />

превращая материальный текст в духовную ценность – художественное<br />

произведение.<br />

Структурируя «ПИСЬМА» как разделяющиеся на множества «потоки<br />

сознания», Барт воспроизводит свою «Душу – внутренний мир художника,<br />

внутренний процесс, внутренний ритм жизни, чувства и мысли» [Бочкарева<br />

2000: 17]. В эпистолярном романе этот мир представлен противоречивыми<br />

ощущениями респондентов, которые символизируют различные литературные<br />

тенденции, сформировавшиеся в США во второй половине ХХ в., что<br />

характеризует автора как артистическую натуру, способную выражать разные<br />

точки зрения. В эпистолах воображение художника передается как<br />

повествовательные ситуации, пересекающие субъектные границы «я» и<br />

«другого». Такой передаче мыслей способствует и подчеркнутая графика<br />

писем, которые, подобно рамкам, или кинокадрам, определены для каждого<br />

концептуального объекта в памяти писателя.<br />

Исследуя в эпистолярном жанре литературный процесс в США, оценивая<br />

собственный творческий вклад, Барт описывает «три концентрических сна<br />

осознания» [Barth 1979: 46]. Подобный способ постижения описывается как<br />

«особый режим человеческого существования, который позволяет “познать<br />

самого себя”» [Пигалев 2003: 83]. А через свое «я», сообразующееся с мыслями<br />

и идеями, высказанными в собственных романах, а также – в произведениях<br />

выдающихся писателей американской и мировой литературы, автор стремится<br />

вывести некое «среднее», которое характеризует личность активную, имеющую<br />

© Т.И.Воронцова, 2007<br />

46


высокие притязания. По мысли Барта, эта «мобильная» личность всегда готова<br />

«обратить энергию на дело мира» [Barth 1979: 317]. Она «не только откликается<br />

на витающие в воздухе идеи, но и несет за эти идеи ответственность»<br />

[Interviews with Contemporary American Novelists 1983: X].<br />

Подчеркивая роль истинного литератора в процессе становления<br />

американской словесности, автор «ПИСЕМ» убежден, что в эпоху, когда<br />

литература «истощена», а ее формы устарели и необходимо найти способ их<br />

оживить, только «уважаемый, заслуживающий дополнительного балла и очень<br />

преданный авангардист является настоящим “доктором литературы” […]<br />

вероятно, даже революционером в лечении, чей терпеливый пациент –<br />

Литература […] если не на исходе, то уж не так молода, как была прежде»<br />

[Barth 1979: 50].<br />

Используя античную традицию «овеществления» душевной жизни, Барт<br />

стремится через персонажей эпистолярного романа показать эволюцию<br />

литературных жанров в американской словесности. Поэтому автор<br />

структурирует свои эпистолы как сплошной поток сознания, в котором<br />

психологизм, апеллируя к самосознанию, обезличивает персонажей. О такой<br />

особенности литературного текста говорил еще З. Фрейд, утверждавший, что<br />

психологизм в литературе нового времени влечет за собой «тенденцию<br />

“убывания” характера как устойчивого комплекса психологических черт<br />

личности» [Фрейд 1991: 54]. Эта склонность связана с плотностью<br />

переплетения внешних и внутренних факторов, воздействующих на личность,<br />

со стремлением изобразить их в реальной сложности, а также<br />

многовариантности, которые размывают индивидуальные характерологические<br />

черты персонажа.<br />

У Барта из такого синкретичного, «безличного» эпистолярного хора<br />

выделяется личность художника, в котором усматривается «нарождающееся<br />

личное начало» [Теория литературы, 2: 23]. Прозаик находит этого «мнимого<br />

лауреата Мэриленда жутким шарлатаном […] писавшим безумные вирши»<br />

[Barth 1979: 6]. Его эпистолы «Отражают Мнение, которому ни в коем случае<br />

нельзя верить (хотя эпизод с сенеками вполне мог произойти так, как он<br />

описал)» [Barth 1979: 107], – вставляет ремарку Барт, подчеркивая<br />

национальные корни американской литературы. Но, выделившись из общей<br />

массы, лидер уподобляется «богу как активному субъекту в функции действия,<br />

впоследствии он станет “автором”», а «в своей пассивной (объектной) ипостаси<br />

– в функции претерпевания и умирания – это “герой”» [Фрейденберг 1998: 85].<br />

А, как известно, еще в Древней Греции понятия «умереть» и «стать<br />

героем» были синонимичными понятиями. Размышляя по аналогии, можно<br />

предположить, что Барт изображает своих персонажей «героическими»<br />

воплощениями литературных направлений. Удовлетворив на определенный<br />

момент потребности литераторов, они, как люди, умирают, чтобы «перейти от<br />

исторического плана к мифологическому […] к шевелениям странной новой<br />

эмоции» [Barth 1979: 508], указывающей на «переход [который] происходит в<br />

нем [герое-художнике. – Т.В.] и через него […] встают проблемы<br />

действительности и возможности человека, свободы и необходимости и<br />

47


проблемы творческой инициативности» [Бахтин 1979: 203]. Поэтому из<br />

исходной слитности автора и героя Барт постепенно выделяет изображение<br />

личности истинного художника – «сверстника нации», который «в пожилые<br />

годы увидел все в ином свете… в полном недоумении возвратился к<br />

Материнским Болотам (еще один образ словесности в романе. – Т.В.), чтобы<br />

разобраться, грезя в смолистой тени…» [Barth 1979: 47]. Стремясь примирить<br />

общество и человека, прозаик создает и особый стиль гармонии в произведении<br />

из «дерзких» эпистол, чтобы «оставить свой след в столетии» [Barth 1979: 765].<br />

Превращение певца в поэта – переход от безличного автора к собственно<br />

автору – осуществляется в эпистолярном романе, когда в «библиотечном»<br />

пространстве «ПИСЕМ» голоса респондентов, по признанию Барта, начинают<br />

звучать, как «stercorant» [Barth 1979: 15]. В этом стереохоре выделяется голос<br />

автора Амброуза Менша – символ «бессмертного человека». Очевидно, что<br />

Барт при создании этого образа обращался к древнегреческой мифологии, в<br />

которой «ambrosia» означает ароматную пищу богов, дававшую им вечную<br />

юность и бессмертие. Поэтому «немецкий человек» Meнш – человек смертный<br />

и бессмертный – символизирует в эпистолярном романе великого писателя, чья<br />

карьера повторяет историческое развитие романа от реализма до модернизма и<br />

формализма Высокого Модернизма.<br />

Как представитель нового направления Менш, по убеждению Барта,<br />

должен работать над формальным сценарием, который должен стать ароманом,<br />

выражающим «не тенденциозную “насущность”, но возврат Обратно<br />

к Основам», то есть стать, в некотором смысле, традиционным,<br />

реалистическим, чтобы внести в жизнь и литературу «мир и гармонию» [Barth<br />

1979: 673-674]. Герой пишет неизвестному «Yours Truly», чье смытое водой<br />

послание он нашел на берегу океана. В нем «ни текста, ни подписи!» [Barth<br />

1979: 232]. Эти пустоты в письме дают Амброузу – а вместе с ним и автору –<br />

огромный простор для фантазий, для поисков такой литературной формы,<br />

которая «не будет отвергать прошлое и не будет рабски подражать ей». Живя «в<br />

тонущей башне», Менш ощущает в себе качества великой личности, когда,<br />

отправляя письма по воде, словно по почте, обращается к миру «словами и<br />

манерами шутовскими». Герой называет себя «кандидатом в почетные члены<br />

человечества». «Остроумный, добродушный и прекрасно осведомленный, он<br />

становится одержимым» [Barth 1979: 61-63].<br />

Создавая новый стиль в романной литературе, что обусловлено «великим<br />

жанровым фактором» [Фрейденберг 1998: 87], анализируя романную форму от<br />

самых корней, то есть не от определенного, оформившегося жанра, а от живой<br />

и подвижной стихии народно-смеховой культуры, Барт обращается в<br />

«ПИСЬМАХ» к гротескно-фантастической форме изображения. Здесь<br />

индивидуальные фантазии автора как понятийные структуры предстают в<br />

романе «Замком Менша», или «Безумием Менша»: «Некоторые считали эту<br />

башню уродливым домом, хотя и подходящим к этой местности…» [Barth 1979:<br />

155]. С безумием ассоциируется и «камера oбскура» [Barth 1979: 61] –<br />

символическое изображение рабочего кабинета прозаика. Здесь Амброуз<br />

сочиняет эпистолы своей Музе – Леди Амхерст, которая знала «старых<br />

48


мастеров модернистской литературы, а также их традиционных противников,<br />

создавших Литературу Воплощения».<br />

Это «Прекрасное Воплощение Великой Традиции» [Barth 1979: 39-40]<br />

настойчиво пишет свои поначалу «безответные» письма, призывая молодого<br />

прозаика – персонажа Автора Джона Барта – «взяться за перо во имя единения»<br />

[Barth 1979: 3] с литературой. Постепенно создается полемика с традиционной<br />

определенностью характеров персонажей, превращая спор в своеобразную<br />

форму отображения внутреннего мира писателя. Автор обращается к<br />

литературным реминисценциям, но все время спорит с предшественниками.<br />

Причем эти отголоски выражены в ссылках, намеках, аллюзиях, которые он<br />

комментирует, помещая «пометки на полях» внутрь произведения. И<br />

эпистолярный роман структурируется как соединяющий в себе разные<br />

жанровые начала – социально-психологической, интеллектуальной прозы,<br />

множество разных традиций.<br />

Желая примирить романтизм с реализмом, Барт стремится создать образ<br />

современного литератора, не идеализируя действительность, не отрываясь от<br />

жизни. Автор высказывает надежду, что образ настоящего художника в наш<br />

прагматичный век тоже отличается «романтичностью» [Barth 1979: 283],<br />

мечтательностью, то есть обладает качеством, которое помогает перевоссоздать<br />

прошлое сообразно своим идеальным о ней представлениям.<br />

Производя в романе слияние европейского цивилизованного и<br />

«примитивного» взглядов посредством фольклорной стилизации (чему<br />

способствует обращение автора и к индейской мифологии), ради<br />

восстановления связи времен в едином неизменном времени, Барт стремится<br />

сконструировать вечный образ, помогая увидеть в частном общее. Поэтому в<br />

«ПИСЬМАХ» Менш вовсе не отказывается от житейского, конкретного,<br />

временного ради мифического и вечного, а напротив, вырисовывает конечное,<br />

открывая вечное, превращая героев мифа в эпистолы-созвездия Персея и<br />

Медузы. Связывая времена, переосмысливая миф о Персее, который уже в<br />

зрелом возрасте решает «переиграть подвиги своей юности», но сделать это<br />

сознательно, писатель «с помощью восстановленной и воскрешенной Медузы –<br />

чей правдивый и пристальный взгляд, если верно его понять, может даровать<br />

бессмертие, а не смерть – переступает пределы своей безнадежной цели и<br />

становится небесным созвездием» [Barth 1979: 345-346].<br />

Таким образом, раскрывая глубинные основы образа художникапостмодерниста,<br />

писатель раскрывает этический поиск личностной истины<br />

посредством внутренней работы души и мысли, споря с самим собой ради<br />

единения с миром литературы, которая уже имела периоды расцвета в<br />

произведениях великих писателей прошлого, таких как Л.Н.Толстой, О.де<br />

Бальзак, Г.Флобер, У.Фолкнер, М.Пруст и др.<br />

Список литературы<br />

Barth J. LETTERS. Toronto; Sydney; N.Y., 1979.<br />

Interviews with Contemporary American Novelists: Anything Can Happen.<br />

Conducted and ed. by Tom Le Clair and Larry McCaffery. Urbana; Chicago;<br />

L., 1983.<br />

49


Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.<br />

Бочкарева Н.С. Роман о художнике как “роман творения”: генезис и<br />

поэтика. Пермь, 2000.<br />

Корман Б.О. Литературные термины по проблеме автора. Ижевск, 1982.<br />

Пигалев А.И. Призрачная реальность культуры: (Фетишизм и<br />

наглядность невидимого). Волгоград, 2003.<br />

Теория литературы: В 2 т / под ред. Н.Д.Тамарченко. М., 2004.<br />

Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977.<br />

Фрейд З. Толкование сновидений. Ереван, 1991.<br />

Фрейденберг О.М. Миф и литература древности. М., 1998.<br />

Т.А.Доронина (Украина, Кривой Рог)<br />

ГЕНДЕРНЫЙ АСПЕКТ ИНТЕРПРЕТАЦИИ АНТИЧНОГО ОБРАЗА<br />

(КАССАНДРА В ОДНОИМЕННЫХ ПРОИЗВЕДЕНИЯХ<br />

Л.УКРАИНКИ И К.ВОЛЬФ)<br />

Литературоведение сегодня отмечено сосуществованием различного рода<br />

исследовательских концепций, интенсивность развития которых позволяет<br />

говорить о возникновении новых направлений литературоведческого анализа.<br />

Гендерное литературоведение – одно из наиболее продуктивных направлений<br />

развития современного литературоведения. В публикациях Э.Шоре,<br />

И.Савкиной, И.Трофимовой, Е.Строгановой, М.Михайловой содержится ряд<br />

положений по использованию гендерного подхода в литературоведческом<br />

анализе. В украинском литературоведении немало здесь сделано С.Павличко,<br />

В.Агеевой, Н.Зборовской, В.Суковатой, Т.Гундоровой, О.Забужко, А.Улюрой и<br />

др. В работах указанных выше исследователей проводится поиск методологии<br />

гендерного литературоведения, делается попытка определения основных<br />

направлений литературоведческого анализа с учетом гендерного компонента.<br />

В рамках указанного направления объектом исследований становится<br />

проблема различных смыслов и форм репрезентации гендера в искусстве. Сам<br />

термин “гендер” в литературоведении трактуется как “культурная метафора”,<br />

воспроизводящая в литературном произведении (на различных формальносодержательных<br />

уровнях) существующие в культуре представления о сущности<br />

и признаках маскулинности и фемининности. Это определение гендера находит<br />

свое соответствие в юнговской теории архетипа.<br />

Поиск литературных архетипов зачастую проводится с опорой на<br />

закрепленные в культурном сознании мифологические образы. Вновь оживают<br />

и получают свое новое насыщение образы, созданные в эпоху античности. О<br />

значении античности в истории культуры сказано много. Практически все<br />

образы античной мифологии и эпоса получили свое развитие в искусстве и<br />

литературе последующих веков. Они обладают необыкновенно притягательной<br />

силой для художников, превращаясь в образ-знак, несут в себе кодированную<br />

информацию о сущности человеческих судеб, страстей, воплощая в себе<br />

© Т.А.Доронина, 2007<br />

50


различные модели человеческого поведения. Образы насыщаются рядом<br />

характеристик, которые можно определять как маскулинные и фемининные.<br />

Зевс, Кентавр, Дионис, Хирон, Эдип, Посейдон, Сатир, Аполлон, Гермес, Арес<br />

и мн. др. в различной степени обладают мудростью и благожелательностью,<br />

буйным нравом и невоздержанностью, воинственностью, стремлением к<br />

путешествиям и общению и пр. Так же многообразны и женские образы. Они<br />

становятся то символами мести (Гера) и страха (Гарпии), то<br />

полудемоническими существами (Медуза Горгона, Сирена, Химера), то<br />

богинями любви, земли и плодородия (Афродита, Деметра, Гея). В этих образах<br />

сочетаются и жестокость, и склонность к колдовству, и мудрость (Афина),<br />

даже хитрость (Сфинкс). Но женщиной была и Гармония.<br />

Безусловно, в культурном сознании современности наиболее ясным,<br />

максимально маскулинным является образ Геракла, как и максимально<br />

фемининным – образ Афродиты. Если же женщинский образ наделяется<br />

мужскими качествами (целеустремленность, воинственность, решительность),<br />

то он неминуемо ассоциируется с образами амазонок.<br />

Мифы как древнейшие модели человеческой жизни широко исследуются<br />

в психоанализе. Эта проблема обширно представлена в работах Джин Шиноды<br />

Болен («Богини в каждой женщине. Новая психология женщины. Архетипы<br />

богинь» и «Боги в каждом мужчине. Архетипы, управляющие жизнью<br />

мужчин»); Клариссы Пинколы Эстес («Бегущая с волками. Женский архетип в<br />

мифах и сказаниях»). В психоанализе даже существует отпеределие “комплекс<br />

Кассандры”. Лори Лэйтон Шапира в своей книге «Комплекс Кассандры:<br />

современный взгляд на истерию» миф о Кассандре проецирует на психическое<br />

состояние женщины, утверждая, что обостренная женская интуиция может<br />

стать источником творчества [Шапира 2006].<br />

Троянский цикл мифов имеет свою историю интертекстуального<br />

существования. Ведущие его образы то и дело возникали и возникают в<br />

литературе. То же можно сказать и об образе Кассандры. Даже поверхностный<br />

взгляд на литературные варианты образа позволяет проследить, возрождение<br />

этого образа в литературе в наиболее трагические моменты исторического<br />

развития человечества. При этом образ художественно переосмысливается<br />

именно в соответствии с историческим моментом.<br />

К примеру, у О.Мандельштама («Кассандра», 1917) “больная, тихая”.<br />

Трагедия революции уже состоялась, но и поэт, и его окружение не чувствовали<br />

ее приближения ранее: «Я не искал в цветущие мгновенья / Твоих, Кассандра,<br />

губ, твоих, Кассандра, глаз». Иначе звучат строки современника<br />

О.Мандельштама, Вяч. Иванова «Кассандре», здесь нет безысходности, а<br />

только мощная вера в будущее. Однако Кассандра и у одного, и другого поэта –<br />

фигура поэтически возвышенная. Образ-символ смерти/жизни, Кассандра –<br />

героиня современных поэтам событий равных по маштабу античной эпохе.<br />

Повторим, образ Кассандры востребован в переломные периоды<br />

культуры и истории. «Поэтеса Зламу Століть» так назвала свою книгу о Лесе<br />

Украинке В.Агеева. И дело здесь не только в том, что творчество поэтессы<br />

хронологически укладывается в рубежный период. (Свою поэму «Кассандра»<br />

51


Л.Украинка написала в 1908 г.) Л.Украинка – поэтесса, творчество которой<br />

вобрало в себя и сложнейшие социально-исторические, гендерные вопросы<br />

современности. Это переломная, переходная эпоха от идей эмансипации к<br />

идеям феминизма, которые заставляли писательницу искать свой голос в<br />

литературе и свои темы.<br />

Вопросы художественной эволюции античных мифов в творчестве<br />

Л.Украинки освещены в работах Н.Кузякиной, Т.Мейзерской, О.Турган.<br />

Обращение к мифологии исследователи усматривают в особом типе<br />

миросозерцания автора, «художник перелома столетий склонен усматривать (в<br />

мифе) кодифицированный вариант духовных поисков современного человека»<br />

[Поліщук 2002: 38]. Исследователи указывают на процесс идентификации<br />

автора со своей героиней, уделяя основное внимание вопросам художественной<br />

связи трагедии Л.Украинки с традицией античного театра, драматургии<br />

[Малютіна 2006].<br />

Л.Украинка своим творчеством вошла в т.н. канонический список<br />

украинской классики. Но прочтение ее произведений было ограничено именно<br />

этим каноном. О необходимости разрушения стереотипов интерпретации<br />

заявила С.Павлычко в статье «Канон класиків як поле гендерної боротьби»<br />

(1999). В ней, в частности, исследовательница пишет, что истинный смысл<br />

творчества Л.Украинки так и не был понят критикой. «Феминизм, эмансипация,<br />

изображение “странной” любви двух женщин – все это осталось вне канона,<br />

почти как неприйстойные фантазии старой дамы, не достойные какого-либо<br />

внимания» [Павличко 2002: 217].<br />

Примером использования гендерного подхода к анализу поэмы<br />

Л.Украинки «Кассандра» считаем работу В.Агеевой «Поэтеса Зламу Століть».<br />

Отмечая, что именно «в конце Х1Х века в украинском феминизме происходит<br />

переход к новой стадии, к активному протесту и борьбе за женские права»,<br />

исследовательница пишет следующее. «Феминистическая проблематика<br />

чрезвычайно важна в Лесином творчестве. Это и роль женщины в<br />

патриархальной культуре, и “безгласность” женского опыта в искусстве,<br />

литературе. Леся Украинка часто обращается к инверсии привычных гендерных<br />

ролей, ставит сильную женщину в сердцевину драматического конфликта»<br />

[Агеева 1999: 15].<br />

Среди основных тем «Кассандры» (предвидение, очущение гибели,<br />

осознание всеобщей неустойчивости) Агеева указывает на существование<br />

феминистического аспекта, который проявляется в «провозглашении отличий<br />

женского и мужского мировосприятия, раскрытии патриархальных<br />

стереотипов, вторичности традиционных женских ролей», и проблемы<br />

«неадекватности сказанного и воспринятого слова» [Агеева 1999: 134].<br />

Героиня Леси, человек осознающий неизбежность происходящего, и<br />

понимающий тщетность своих усилий. Она человек, безусловно, мыслящий, но<br />

не действующий. Она – мыслитель, но не борец. Она принимает свое<br />

положение, но не понимает, почему к словам ее брата прислушиваются<br />

охотнее. Примечательно, что даром предвидения обладала не одна Кассандра.<br />

Вероятно, этим же даром был наделен и ее брат, царевич Гелен. Но он<br />

52


предсказал троянцам то, что те хотели услышать – победу. Хотя сам позже и<br />

бежал к грекам и помогал уже им. Вероятно, и здесь прослеживается гендерный<br />

компонент, пророчествующему мужчине верят охотнее, чем женщине, тем<br />

более, что пророчества благопроятные, пусть и не верные.<br />

Образы Гелена и Кассандры у Л.Украинки абсолютно антитетичны. Она<br />

– огонь самопожертвования, Он – покой и самодовольство. Их противостояние<br />

«связано с оппозициями жизни/смерти и энания/незнания (или<br />

зрения/слепоты)» [Агеева 1999: 140]. Образ Кассандры – образ творца, который<br />

постигает жизнь через поэтическую интуицию. Дар бога оказывается<br />

проклятием. Творческое самосознание поэтессы, по мнению<br />

исследовательницы, также находилось в состоянии творческой<br />

неуравновешенности, что определялось личными фактами. Голос Кассандры<br />

не слышен, и в финале драмы она решает молчать. Зная свой конец, она<br />

принимает его.<br />

Нерешительность героини обуславливает трагедию ее пророческого дара.<br />

Кассандра покорилась судьбе, Утверждая мотив торжества долга, поэтесса<br />

показывает трагизм жизни. Она становится символом личности, которая<br />

исполняет свое предназначение, несмотря на неотвратимые последствияя.<br />

Свою Кассандру представила и немецкая литература. Это новелла Ганса<br />

Эриха Носсака «Кассандра» (1948 г.) и одноименная повесть Кристы Вольф<br />

(1983 г.). Новелла Г.Носсака, скорее о войне, ее смысле и бессмысленности,<br />

причинах и последствиях, а не о Кассандре. Миф о Кассандре – повод для<br />

собственных размышлений писателя о жизни в послевоенной Германии. С иной<br />

точки зрения подходит к освещению образа Кассандры Криста Вольф.<br />

В 1983 г. писательница выступила с циклом «Франкфуртских лекций», в<br />

котором описала ложный путь развития человеческой цивилизации, заведшей<br />

её к концу ХХ в. в почти безвыходный тупик. «Варварство нового времени.<br />

Была ли, есть ли альтернатива этому варварству? – вот какой вопрос гложет<br />

меня», – пишет она в первой лекции о “Кассандре” [Вольф 1991: 285]. И<br />

понятие “Мужская цивилизация”, которое использует К.Вольф по отношению к<br />

истории и современности этого “варварства”, носит скорее символический,<br />

нежели абсолютный характер, ибо она в равной мере отвергает и “женскую<br />

цивилизацию”, когда убеждённые феминистки начинают на ней настаивать.<br />

Понятие “мужская цивилизация”, обстоятельно анализируемое К.Вольф<br />

на протяжении нескольких тысячелетий её развития, скорее всё же заострённый<br />

полемический приём, помогающий ей обнажить существо раздирающих мир<br />

противоречий. В ходе своих рассуждений К.Вольф приходит к выводу, что<br />

писательство для женщин – средство отделить себя от мира мужчин (“пусть,<br />

хоть, по крайней мере, удивляются”). Но неизбежно наступает момент, по<br />

мнению К.Вольф, когда женщина, которая пишет, уже не выражает ничего и<br />

никого, кроме самой себя – а кто уж она такая… Это и есть особенность<br />

женского жизненного опыта. На примере профессии поэта, провидца, жреца -<br />

профессии, коренящейся в культовой магии, – яснее всего можно наблюдать<br />

такой процесс; женщина, прежде бывшая её носительницей, теперь либо<br />

53


вообще от неё отстраняется, либо превращается в объект. Поэтому так близка<br />

писательнице ее героиня – Кассандра.<br />

Это образ, переосмысленный писательницей в контексте конкретных<br />

исторических событий сегодняшнего дня. Как говорит сама К.Вольф: «Я<br />

решила руководствоваться своим личным опытом» [Вольф 1991: 231]<br />

Писательница “вскрывает” образ Кассандры, каким она видит его изнутри.<br />

«Вот как я представляю себе теперь историю Кассандры: Кассандра, старшая<br />

дочь и любимица троянского царя Приама, живо интересуется вопросами<br />

общественной жизни и политики, не хочет, подобно своей матери и своим<br />

сёстрам сидеть у домашнего очага, не хочет выходить замуж. Она хочет чемунибудь<br />

научиться. Для женщины знатного рода единственно возможная<br />

профессия – жрица, прорицательница. Кассандра получает эту<br />

привилегированную профессию, предполагается, что она будет исполнять свою<br />

должность рутинно. Но как раз она этого не хочет и не может потому, что<br />

уверенна: на свой лад она лучше сумеет послужить родичам и согражданам, с<br />

которыми она ощущает глубокую внутреннюю связь, она осознаёт: родичи ей<br />

уже не родичи, а чужие. Болезненный процесс отчуждения, вследствии<br />

которого её – за “ясновидение” – сначала объявляют безумной, а потом бросают<br />

в темницу по приказу отца, которого она так любит. Она “видит” будущее,<br />

потому, что имеет мужество глядеть в глаза настоящему и его правде. Она<br />

сознательно становится аутсайдером, отрекается от всех привилегий,<br />

подвергается издевкам, подозрениям: такова цена независимости» [Вольф 1991:<br />

233]. Эта обширная цитата позволяет разглядеть совершенно иной, отличный от<br />

трактовок предшественников смысл образа Кассандры в понимании К.Вольф.<br />

Когда путь Кассандры – это путь к самоидентификации женщины, процесс<br />

становления личности “иной”, не способной и не желающей жить по раз и<br />

навсегда данным законам. Она не хочет быть объектом чужой воли.<br />

Осознавая своё неравенство, своё второстепенное по отношению к<br />

мужчинам (активным субъектам исторического действия) положение, она всё<br />

же стремится повлиять на ход событий. Но её никто не слушает, потому что,<br />

кроме того, что её пророчества трагические, пророчествует женщина.<br />

Возможно, говорит Криста Вольф устами Кассандры, мужчине бы<br />

поверили (то есть она не соглашается с утверждением, что люди не верят в её<br />

пророчества, потому что это наказание богов). Всё намного проще: она<br />

женщина, значит, её слова не имеют веса. Поэтому Кассандра решает, что роль<br />

рабыни, в определённой мере, хуже, чем смерть: «ценой жизни я отказываюсь<br />

быть рабой роли, которая мне отведена и которая во всём противоречит мне».<br />

Ценою собственной жизни, собственных страданий Кассандра пытается<br />

доказать, что не только окружающий мир влияет на человека, но и человек<br />

влияет на него, вносит в него что-то новое своей деятельностью.<br />

Обобщая сказанное, следует отметить, что античный образ Кассандры<br />

стал в литературе образом, соответствующим не только лишь дару предвидения<br />

и предвидения трагического, но и образом, воплощающим в себе интуитивные<br />

предчувствия человека творческого – художника-творца, обостренно<br />

реагирующего на противоречия современности. Но участие в этой жизни у<br />

54


героинь Украинки и Вольф различно. Если Кассандра Л.Украинки уже и<br />

анализирует происходящее, но все же чувствует ответственность перед своим<br />

народом. То Кассандра Вольф более самостоятельна. Она ищет свой путь в<br />

жизни, ищет свою дорогу, проходя сложный путь самоидентификации: от<br />

общности с семьей, кланом – через общность с народом (троянцами) – к полной<br />

индивидуальной свободе и одиночеству. Это путь лишений и потерь, и образ<br />

этой героини “почти реален”, в нем крайне мало пафосной патетики<br />

патриотического долга.<br />

Обращение к образу Кассандры обнаруживаем и у других авторов, и<br />

всегда в трагической атмосфере. Эволюция образа, его различные авторские<br />

репрезентации, трансформации и трактовки (в том числе и гендерные) могут<br />

служить одним из средств создания обобщенной литературоведческой картины<br />

мира, отражающей особенности соответствующей исторической эпохи.<br />

Список литературы<br />

Шапира Л.Л. Комплекс Кассандры: современный взгляд на истерию. –<br />

М.: Независимая фирма «Класс», 2006. – 176 с.<br />

Поліщук Я. Міфологічний горизонт українського модернізму. – Івано-<br />

Франківськ, 2002.<br />

Малютіна Н.П. Українська драматургія кінця ХІХ–початку ХХ століття:<br />

аспекти родо-жанрової динаміки: Монографія. – Одеса, 2006.<br />

Павличко С. Канон класиків як поле гендерної боротьби // Павличко С.<br />

Фемінізм. – К., 2002. – С.213 – 218<br />

Агеєва В.П. Поетеса Зламу Століть. Творчість Лесі Українки в<br />

Постмодерній Інтерпретації. – К.: Либідь, 1999. – 264 с.<br />

Вольф К. От первого лица. – М., 1991.<br />

Вольф К.Кассандра. Медея. Летний этюд. – М., 2001.<br />

А.Ю.Ивлева (Саранск)<br />

УПОРЯДОЧЕННЫЙ КОСМОС ДЖ.ДЖОЙСА<br />

(ЛИТЕРАТУРА ПОТОКА СОЗНАНИЯ В ЭПОХУ ПОСТМОДЕРНИЗМА)<br />

Эпоху постмодернизма в литературе невозможно представить себе без<br />

литературы потока сознания, родоначальником которой традиционно считают<br />

Джеймса Джойса. Хотя хронологически он несколько не вписывается в<br />

признанные временные рамки культуры постмодернизма (вторая половина ХХ<br />

в.), тем не менее, именно Джойс впервые рассматривает в своем творчестве<br />

проблемы порядка и случайности, а также их оппозиции, которые являются<br />

сквозными для всей эпохи постмодернизма.<br />

Возникая как своеобразное продолжение авангардистских экспериментов,<br />

критически переосмысливших основы дидактично- рационалистического<br />

миропонимания Нового времени, постмодернизм переходит от констатации<br />

несостоятельности глобальных притязаний разума к попыткам обозначить<br />

ориентиры пост-неклассического интеллектуального опыта. Естественный мир<br />

© А.Ю.Ивлева, 2007<br />

55


культуры, согласно концепции постмодернизма, лишен привычной для нашего<br />

сознания иерархичности. Так, все элементы культурного пространства<br />

абсолютно самоценны и равнозначны, всякое деление на «высокое» и «низкое»,<br />

«элитарное» и «массовое» изначально абсурдны. Постмодернизм предполагает<br />

искусство цитирования, авторский монтаж фрагментов наличных культурных<br />

текстов в свободной технике бриколлажа. Личность Художника проявляется<br />

преимущественно в особой манере языковой игры. Реабилитируя человеческую<br />

субъективность, постмодернизм ставит знак равенства между фактом и<br />

фикцией, придает особую значимость продуктивным возможностям<br />

воображения. Следовательно, и философия постмодерна практически<br />

отказывается от традиционных претензий на четко артикулированную истину,<br />

превращаясь в своеобразный генератор метафор и языковых игр, таким<br />

образом, этические приоритеты сменяются эстетическими.<br />

Для постмодернизма характерен интерес к разнообразным формам<br />

спонтанного жизненного опыта, довербального или поливербального<br />

переживания реальности как естественному основанию произвольной<br />

активности сознания. Постмодернизм – как философское направление, это не<br />

классическая концепция, а скорее горькая констатация исчерпанности<br />

творческого потенциала Западной культуры, способной лишь на<br />

тиражирование уже однажды сказанного. Постмодернизм окружает себя<br />

бесконечным количеством символов, расшифровывание которых приводит к<br />

тупику, попытка выйти из него вновь приводит к исходному символу.<br />

Все вышесказанное визуализируется в творчестве Джойса. Писатель<br />

отвергает абсурдность, продолжая расценивать ее как одержимость, но<br />

проникается любовью к связности. Все его творчество – иллюстрация<br />

одержимости формальной организацией. Литературный мир,<br />

сконструированный Джойсом, имеет непосредственное отношение к<br />

католическому мифу. Исследователи жизни и творчества художника<br />

утверждают « В душе идет постоянная борьба двух начал – духовного и<br />

плотского» [Гениева 1982: 38]. И, несмотря на то, что традиционно считается,<br />

что только ранний Джойс хоть сколько-нибудь религиозен, а поздний<br />

полностью избавился от влияния церкви, мы осмелимся опровергнуть это<br />

суждение. Несмотря на то, что символический универсум художника не имеет<br />

ничего общего с католическим мифом, тем не менее, категории, определяющие<br />

этот мир, отбираются согласно учениям христианских святых, в частности,<br />

святого Фомы. Таковы они и в «Стивене – герое» и в «Портрете», и в «Улиссе».<br />

Таким образом, томистские категории – это не покров традиционной<br />

корректности, а новые, внушающие беспокойство обывателю, идеи. Для<br />

Джойса избранная схема позволяет скрыть и проиллюстрировать одновременно<br />

умственную позицию героя, за которой, безусловно, стоит и сам автор. Это<br />

восприятие и видение универсума как Упорядоченного Космоса, дает<br />

неоспоримое определение, в котором все находит свое место и обоснование. По<br />

сути, творчество Джойса – альтернатива средневековых «Сумм». Культура<br />

постмодернизма возникла как «реакция на это иерархизированное видение<br />

универсума, но даже в противостоянии этому видению ей никогда не удавалось<br />

56


полностью отделаться от его очарования, от величественного удобства модели<br />

Порядка, в котором все находит свое оправдание» [Эко 2003: 47].<br />

Логически напрашивается вывод о том, что история современной<br />

культуры представляет собой не что иное, как постоянную оппозицию между<br />

потребностью в порядке и необходимостью разглядеть в мире изменчивую<br />

форму, открытую для случайности и пронизанную возможностями. Однако,<br />

всякий раз, когда философы предпринимали попытки определить это новое<br />

состояние универсума, наполненного движения, они использовали формулы<br />

классического порядка, тем самым обрекая себя на неуспех. Пожалуй, наиболее<br />

живой образ мучений данного толка во всей своей полноте можно найти в<br />

художественном развитии Джойса. В фигуре этого художника данная<br />

диалектика проглядывает образцово – как в прямых высказываниях о поэтике,<br />

дошедших до нас, так и в самой структуре произведений. У Джойса поиски<br />

произведения искусства, предстающего эквивалентом целого мира, движется<br />

всегда в единственном направлении: от упорядоченности средневековых<br />

«Сумм», знакомой ему с детских и юношеских лет, к открытому, постоянно<br />

расширяющемуся и распространяющемуся универсуму, иллюстрацией<br />

которого может служить роман «Поминки по Финнегану». Но, несмотря на<br />

свою, казалось бы, бесконечную свободу, символический универсум Джойса,<br />

обладает моделью порядка, особым правилом прочтения, то есть, заданной<br />

формой. Оппозиция порядок – случайность, составляющая основу картины<br />

мира постмодерна, проникает в художественное произведение помимо воли<br />

автора, который прекрасно осознавая это, не противится данному феномену, а ,<br />

наоборот, строит на нем значительную часть своей поэтики.<br />

Первостепенную цель искусства Джойс видит в истине, не имеющей<br />

ничего общего с дидактикой, а направленной скорее на реальность. Писатель<br />

начисто отвергает морализаторство, отстаивая абсолютную моральную<br />

нейтральность художественного изображения. По мнению художника, красота<br />

содержит в себе нечто духовно вялое и грубо животное, она ограничивается<br />

лишь формой, поверхностью, и потому бесперспективна для искусства.<br />

Джеймс Джойс утверждал всем своим творчеством, что Великое искусство<br />

устремлено только к преследованию истины. В сопоставлении с этим видимым<br />

обязательством непосредственного контакта с повседневной реальностью,<br />

противоречивой кажется позиция, выдержанная в рассказе «Торжество черни»,<br />

в котором художник стремится к уединению и абсолютной изоляции<br />

Эти противоречия, по мнению У. Эко, вовсе не плод простой юношеской<br />

неумеренности художника, они, скорее, зародыш более глубоких противоречий<br />

и противоположных устремлений, существующих на протяжении всего<br />

творческого пути Джойса. С одной стороны, писатель, предлагает реципиенту<br />

точное и беспощадное изображение повседневной человеческой жизни, а с<br />

другой, обнаруживает пример поэзии, несущей откровение (эпифании) Джойса.<br />

Откровение обнаруживает истину, посредством красоты. Джойс не одинок в<br />

поисках красоты, достаточно вспомнить его соотечественника, талантливого<br />

английского писателя и драматурга О.Уайльда. Джойса нельзя назвать адептом<br />

эстета Уайльда, но влияние последнего было значительным. Только Джойс в<br />

57


своих неутомимых поисках идет дальше: для него красиво все, что истинно, то<br />

есть, наполнено смыслом. Впрочем, и здесь без, ставшего для нас<br />

противоречия, не обойтись. Прекрасное в сиянии истинного у Джойса<br />

предстает не как истина, прекрасная как таковая, но беспричинная красота,<br />

возникающая благодаря силе символа–образа и становящаяся по сути<br />

единственно возможной истиной. Идея художника о совпадении<br />

беспорядочности с ясновидением, скорее можно отнести к элементам<br />

символизма, унаследованного у Ибсена, Уайльда, Малларме. С другой стороны,<br />

содержащиеся в книгах поэта намеки на космическую великую память, скорее<br />

элементы теософии, усвоенной, благодаря контактам с Йейтсом. В свете<br />

данных наблюдений определение Прекрасного, как сияния Истинного<br />

окрашивается в двусмысленные тона: теперь уже Красота обосновывает<br />

Истину, а не наоборот. Возможно, во имя Красоты писатель выдвигает<br />

принцип безличности произведения искусства, столь типичный для поэтики<br />

Джойса. Художник будто бы абстрагируется от всего происходящего, делается<br />

равнодушным по отношению к своим героям, позволяя им жить предельно<br />

самостоятельно. Ясно, что по меньшей мере теоретически, драматическая<br />

форма для писателя представляет собой настоящую и подлинную форму<br />

искусства. Тем не менее, возникает целый ряд проблем относительно верного<br />

истолкования понятия безличности. Это понятие означает бегство от эмоций, но<br />

не отказ повествовать о них, для автобиографии, психологических схем,<br />

типичных для ряда авторов, проблема состоит в том, чтобы стать объективным<br />

сплетением ритмики текста и его символов. В этом смысле, роман Джойса<br />

«Улисс», может быть в одно и то же время огромной автобиографической<br />

картиной и замкнутым лингвистическим универсумом, значимым самим по<br />

себе, без каких-либо внешних отсылок, когда историография и метафизика<br />

излишни.<br />

Если немного отвлечься от легенд, созданных о Джойсе им самим, его<br />

биографами, отечественными и западными исследователями его творчества,<br />

философами–постмодернистами, то многое в его творческом наследии<br />

становится понятнее, проще и тривиальнее. Безмерно запутанная оппозиция<br />

порядка и случайности, включающая в себя множество составляющих, часть из<br />

которых мы уже упомянули, может быть интерпретирована в русле<br />

аристотелевской методологии: психологическое отношение произведения<br />

искусства к реципиенту, конструктивная логика произведения. Безусловно, мы<br />

не можем говорить о классической платонической составляющей данной<br />

методики, так как у Джойса она осложнена эстетическими томистскими<br />

формулировками. Очевидно, что художник приходит к мысли о сугубо<br />

структурной ценности произведения искусства, выражающей только<br />

собственную законность и не претендующую на универсальность и<br />

законодательство символического универсума. Рассуждая таким образом,<br />

Джойс углубляет и развивает и аристотелевскую методику, и томизм,<br />

нанизывая на них все новые и новые значения и символы, и, наконец,<br />

структурные основы символизма писателя, успешно маскируются, становясь<br />

едва узнаваемыми.<br />

58


Уайльд проповедовал идею «искусства ради искусства», а святой Фома<br />

утверждал, что прекрасным можно считать то, что приятно на вид. Однако,<br />

средневековая теория говорит об искусстве в широком смысле, устанавливая<br />

критерий ремесленной честности: красиво то, что служит своей конечной цели.<br />

Джойс, умело подменяя понятия, и действуя по внешним словесным, а не<br />

значимым атрибутам, с ловкостью казуиста прячет под средневековыми<br />

одеждами высказывания, принадлежащие Уайльду, для которого всякое<br />

искусство абсолютно бесполезно. Формализм логики, реальности, обыденности<br />

подсказывает Джойсу путь разрешения конфликта: сюжетного и реально<br />

жизненного. Художник переносит запутанность сознания и человеческого<br />

бытия в литературу, где, по его желанию, хаосу может быть навязан порядок.<br />

Так Джойс пытается улучшить человеческое в человечестве, создавая<br />

упорядоченный космос, озаряющий людей светом другого мира.<br />

Список литературы<br />

Гениева Е.Ю. Джеймс Джойс // Джойс Дж. Дублинцы. Портрет<br />

художника в юности. М.: Прогресс, 1982. С.7–38.<br />

Эко У. Поэтики Джойса. СПб.: Symposium, 2003. 490 c.<br />

А.В.Касьянов (Пермь)<br />

БИБЛЕЙСКИЙ И ЛИТЕРАТУРНЫЙ КОНТЕКСТЫ<br />

РОМАНА Ф.ГОРЕНШТЕЙНА «ПСАЛОМ»<br />

«Роман-размышление о четырех казнях Господних» (как назвал<br />

произведение сам автор) состоит из пяти частей. Каждая часть включает:<br />

«библейское предисловие» – вступление и «притчу» – фабульную часть; и<br />

рассказывает об одной из казней Господних, обрушившихся на землю, как<br />

предсказывал библейский пророк Иезекииль 1 :<br />

В заключительной части романа – «Притче о разбитой чаше» –<br />

рассказывается о «пятой казни»: «может, самая страшная, пятая казнь<br />

Господня, казнь, возвещенная через пророка Амоса, как четыре прежних<br />

возвещены были через пророка Иезекииля : от пятой казни – жажды и<br />

голода по Слову Господнему – не спасется нечестивец . От голода по<br />

Слову Господню, от жажды по утешению Господню умрет нечестивец в муках.<br />

Зато праведник насытится Словом Господним» [446] 2 .<br />

Герои последней притчи стремятся постичь библейские истины.<br />

Андрей Копосов, сын Дана-Антихриста от Веры Копосовой, вникая в<br />

смысл Евангелия, находит его противоположным современной церкви,<br />

проповедующей «языческое христианство». «Чуждая Христу христианская<br />

топь метафизических вопросов отняла у западной культуры значительную<br />

часть ее духовной силы, – рассуждает герой, – не давая подойти к тем<br />

библейским истинам, которые лежат в фундаменте бытия» [341]. Текст<br />

Священного Писания становится для него воспринятым откровением: «когда<br />

Андрей перестал себе доверять и пал духом, он прочел о Моисеевых<br />

© А.В.Касьянов, 2007<br />

59


скрижалях с каким-то чувством восторженного удивления, точно <br />

совершил вдруг восхождение за истиной куда-то вверх, в гору…» [342 – 343].<br />

Несомненно, здесь присутствует реминисценция, отсылающая к ветхозаветным<br />

временам: «И сказал Господь Моисею: взойди ко Мне на гору» (Исх. 24: 12);<br />

«Когда сходил Моисей с горы Синая, и две скрижали откровения были в руке<br />

, то Моисей не знал, что лице его стало сиять лучами оттого, что Бог<br />

говорил с ним» (Исх. 34: 29). Через духовные искания Копосова автор отсылает<br />

читателя к великому освободителю и законодателю еврейского народа первому<br />

библейскому пророку Моисею. Параллель духовных исканий героя с<br />

ветхозаветным эпизодом трактуется Горенштейном как «Исход из проклятого<br />

пространства» неверия, заблуждений, идолопоклонства, как «Исход в его<br />

Библейском понимании» [см.: Васильева 2005]. В сюжетном построении<br />

романа эта тема становится лейтмотивом, постоянно пополняющимся<br />

реминисценциями другого порядка.<br />

На примере помешательства Савелия Иволгина проследим контекстное<br />

проявление данного лейтмотива.<br />

Из-за своёго болезненного восприятия женщин, Иволгин пребывает в<br />

полубезумии от неутоленной похоти, в таком состоянии он создает в<br />

алхимической колбе двух «философских человечков». «Савелий, подросток,<br />

болезненный, задумчивый, правда, склонный не столько к мыслям,<br />

сколько к галлюцинациям» [279]. Эта склонность Иволгина к галлюцинациям,<br />

приведшая его в психиатрическую лечебницу, отсылает читателя сразу к двум<br />

шедеврам мировой литературы, – к «Фаусту» и «Мастеру и Маргарите».<br />

Горенштейн искусно объединил плод фантазии Вагнера из гетевской трагедии:<br />

Гомункула – маленькое существо, способное жить лишь в колбе, и клинику<br />

Стравинского из булгаковского романа.<br />

Когда душевнобольному Ивану Бездомному является мастер невозможно<br />

однозначно ответить: реален ли он или это всего лишь игра воображения. «Сон<br />

крался к Ивану, как вдруг решетка (окна, – А.К.) беззвучно поехала в<br />

сторону, и на балконе возникла таинственная фигура, прячущаяся от лунного<br />

света, и погрозила Ивану пальцем» [Булгаков 1989: 18]. С одной стороны,<br />

происходит раздвоение Бездомного, о чём свидетельствует даже авторское<br />

название главы: «Раздвоение Ивана». С другой – «в пользу мастера, <br />

говорит многое. Создатель романа о Иешуа, он в то же время сходит со<br />

сцены, уходит в тень, выступая лишь в качестве первопричины той<br />

неудержимой энергии , которая является источником сюжетного<br />

движения» [Ребель 2001: 108 – 109].<br />

Теперь обратимся к трагедии И.В. Гёте. Второй акт переносит читателя в<br />

незабвенный кабинет доктора Фауста, где во время странствий доктора<br />

трудится его ученик Вагнер. Мефистофель доставляет сюда Фауста как раз в<br />

тот момент, когда Вагнер по «таинственным рецептам созидает» Гомункула:<br />

«О боже! Прежнее детей прижитье<br />

Для нас – нелепость, сданная в архив.<br />

Тот нежный пункт, откуда жизнь, бывало,<br />

С волшебной силой проистекала,<br />

60


568].<br />

<br />

Роднила близкий мир, потом – чужой.<br />

Всё это выводом бесповоротным<br />

Отныне предоставлено животным,<br />

А жребий человека так высок,<br />

Что должен впредь иметь иной исток». –<br />

С вызывающей гордостью говорит Вагнер Мефистофелю [Гете 2002:<br />

Образ Гомункула – один из наиболее трудно поддающихся толкованию<br />

[Аникст 1979: 7 – 21]. У Гомункула – своя жизнь, почти трагическая, во всяком<br />

случае, кончающаяся гибелью. Однако, именно в его жизни и поисках, – прямо<br />

противоположных жизни и поискам самого Фауста, – Гёте даёт разгадку этого<br />

образа. Если Фауст томится по безусловному, – т.е. не связанному законами<br />

пространства и времени 3 , – бытию, то Гомункул, искусственно созданный в<br />

лаборатории алхимика, «скороспелый всезнайка» [Аникст 1979: 18], – для<br />

которого нет ни оков, ни преград в умозрительном плане, – томится по мирской<br />

обусловленности, по жизни, по плоти, по реальному существованию в реальном<br />

мире… Гомункул знает то, что еще не ясно Фаусту. Он понимает, что чисто<br />

умозрительное, чисто духовное начало, как раз в силу своей «абсолютности» –<br />

т..е. необусловленности, несвязанности законами социально-физической жизни<br />

и конкретно-исторической обстановкой – способно лишь на ущербное,<br />

неполноценное бытие. В этом контексте символична и гибель Гомункула, в<br />

бездну океана его «благословляет» древнегреческий философ-материалист<br />

Фалес:<br />

Пленись задачей небывалой,<br />

Начни творенья путь сначала.<br />

<br />

Пройди созданий ряд законный, –<br />

До человека далеко.<br />

Гомункул садится на Протея-дельфина» и, в итоге, разбивается о трон<br />

Галатеи (понимаемой в контексте трагедии как некая всепорождающая<br />

космическая сила). Его смерть служит предупреждением Фаусту в час, когда<br />

он, казалось бы, достигает цели своих стремлений: приближается к<br />

абсолютному, – к вечной красоте, воплощенной в образе Елены.<br />

Итак, Гомункул Вагнера и философские человечки Савелия в<br />

художественной реальности обоих произведений имеют двоякую природу. С<br />

одной стороны, они – всего лишь плод фантазии своих создателей, их<br />

воспаленные грёзы, их галлюцинации. «Образы, – как утверждает выдающийся<br />

отечественный психолог и философ С.Л. Рубинштейн, – которыми оперирует<br />

человек, не ограничиваются воспроизведением непосредственно воспринятого.<br />

Перед человеком в образах может предстать и то, чего он непосредственно не<br />

воспринимал, и то, чего вообще не было, и даже то, чего в такой именно<br />

конкретной форме в действительности и быть не может….. Под воображением<br />

в самом широком смысле слова иногда разумеют всякий процесс, протекающий<br />

в образах» [Рубинштейн 2000: 295]. С другой стороны, создаваемые<br />

61


воображением образы являются «носителями своего сугубо индивидуального<br />

психо-эмоционального облика». Иными словами, они наделены<br />

«самостоятельной личностной природой», органично развивающейся в<br />

обусловленных рамках данной художественной системы, как её полноправный<br />

персонаж, обладающий психическими свойствами. «Психические свойства – не<br />

изначальная данность; они формируются и развиваются в процессе<br />

деятельности личности» [Рубинштейн 2000: 513].<br />

Как известно, нечто подобное происходит и с литературными образами.<br />

Литературные герои в процессе их создания начинают жить как бы<br />

самостоятельно, по неписаным законам собственной органики, обретают некую<br />

внутреннюю суверенность и, под час, поступают вопреки изначальным<br />

авторским ожиданиям и предположениям.<br />

Нечто подобное происходит и с философскими человечками Савелия<br />

Иволгина. Они обретают некую «суверенность» по отношению к их<br />

«создателю». Иными словами, плод воображения начинает жить<br />

самостоятельной жизнью.<br />

Представляется небезынтересным проследить «хронологически»<br />

сумасшествие Иволгина. Опустим длительную подготовку к алхимическому<br />

опыту, начнём непосредственно с момента «зарождения» философских<br />

человечков:<br />

«Пузырек-зародыш поднялся кверху, да не просто пузырек, а уж нечто<br />

развившееся за ночь, с жилками» [410 – 411]. «С этого момента жизнь Савелия<br />

потеряла всякий смысл для него помимо опыта. Не выходя из дома, <br />

следил он, как бродит в колбе концентрат и пузырек становится все больше. За<br />

месяц четыре раза вливал он менструм, все увеличивая порции. И вот<br />

свершилось…» [411]. В классическом труде С..Л. Рубинштейна «Основы общей<br />

психологии» читаем: «В некоторых патологических случаях выступает резкое<br />

расщепление непосредственного переживания длительности и опосредованной<br />

оценки времени». И далее «шизофреники в состоянии опосредованно<br />

оценить время, но не способны его "ощутить", что связанно с «отрывом<br />

личности от реальности и образованием у нее второго бредового плана<br />

переживания» [Рубинштейн 2002: 254]. Для героя Горенштейна<br />

пространственно-временная реальность поделена на два мира: мир его комнаты,<br />

где находится «колба с философскими человечками», – самый «реальный»,<br />

самый «значимый» для Савелия мир. И мир внешний, вовне комнаты. Чужой,<br />

почти враждебный, он потерял для героя всякий смысл, нивелировался до<br />

биологических потребностей: «Савелий брал с собой термос с чаем, бутерброды<br />

с сыром, колбасой и запирался на целый день, выходя лишь по нужде» [408],<br />

«поел Савелий наскоро и удалился вновь к себе и заперся на ключ» [414].<br />

Однако даже в «своём» мире роль Иволгина двояка: «к Савелию они<br />

(философские человечки, – А.К.) относились со страхом и почтением» [411], «в<br />

ужасе зарыдал Савелий, уже не сердце болело у него, а душа» [420]. Герой,<br />

претендуя на роль бога-творца, в тоже время, даже в своём воображении, не<br />

перестаёт испытывать страх. Над ним довлеет подсознательное беспокойство,<br />

62


которое постепенно наполняет «пространство вымышленной реальности» и<br />

разрушает иллюзорный мир Иволгина:<br />

«– Мама, – тихо сказал Савелий, – мне кажется, что голова у меня стала<br />

маленькой, как булавочная головка, и через нее хотят продеть что-то очень<br />

большое…» [422].<br />

З.Фрейд отмечал, что «индивидуальные психические иллюзии тоже<br />

содержат зерно истины: сознание больного ухватывается именно за такое зерно<br />

и благодаря этому некритически принимает и всю систему иллюзий, на нем<br />

надстроенную» [Фрейд]. Этим наблюдением родоначальника психоанализа<br />

можно объяснить тот факт, что вымысел Савелия в основе своей повторяет<br />

библейскую легенду о сотворении человека: в колбе «вокруг них (философский<br />

человечков, – А.К.) выросло много трав и деревьев, от которых они питались»;<br />

«к Савелию они относились со страхом и почтением» (т.е. так, как Адам и Ева к<br />

Богу) [см.: 411]. Но особенно примечателен финал «крошечных мужчины и<br />

женщины» [411]: «вдруг услышал Савелий нечто шипящее и свистящее, и<br />

увидел, что мужчинка и женщина в колбе вкушают от того деревца, которое<br />

первым выросло и расцвело» [420]. Так, автор воссоздает картину грехопадения<br />

первых людей, которая тут же сменяется концом философских человечков –<br />

«апокалипсисом»: «под крышкой колбы скопился туман вроде облака.<br />

Буквально на глазах сгущалось это облако, и вот оно стало красным, как кровь.<br />

Из кровавого облака полыхнуло, и оба человечка поползли, пытаясь<br />

скрыться от огня. Поблекли краски в колбе, увяли травы, ссохлись<br />

деревья, как при засухе. Вот разверзлась земля в колбе, полыхнуло сильно<br />

огнем, и оба человечка, мужчинка и женщина, упали неподвижно и<br />

происходящим извержением были поглощены» [420].<br />

Если рассуждать метафорически, то, после «вкушения запретного плода»,<br />

«изгнание из рая» пережил только лишь Савелий, сменив «алхимическое<br />

пространство» своей комнаты на лечебницу для душевнобольных.<br />

Впрочем, здесь не менее важен подтекст «апокалипсического» конца<br />

философских человечков. Как нам кажется, автор сравнивает плод фантазии<br />

душевнобольного человека с нашим – реальным, обезумившим или «реально<br />

обезумившим» – миром; явно нуждающимся в «исходе из проклятого<br />

пространства»…<br />

В этом контексте может быть расшифрован и общий финал книги. Мир<br />

постигает пятая казнь Господня – жажда и голод по Слову Господнему, «зато<br />

праведник насытится Словом Господним»:<br />

Излечившийся Савелий; младенец Дан, – сын пророчицы Пелагеи и<br />

Антихриста; Андрей, – пошедший путём обретения истинной веры через<br />

сомнения; и сама Пелагея совершают фактический «исход из проклятого<br />

пространства». Зимний лес становится метафорой чистоты и вечного<br />

обновления жизни: «С такими чувствами, словно в Божий храм, вошли» они «в<br />

зимний лес . И услышали Андрей Копосов, сын Антихриста, Савелий<br />

Иволгин, грешник-алхимик, и пророчица Пелагея, жена Антихриста, голос<br />

Божий ясно, как никогда» [443 – 444].<br />

63


—————<br />

1 «Ибо так говорит Господь Бог: четыре тяжкие казни Мои – меч и голод, и лютых зверей и моровую язву –<br />

пошлю на Иерусалим…» (Иез. 14: 21).<br />

2 Автор воспроизводит здесь сказанное пророком Амосом: «Вот, наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я<br />

пошлю на землю голод, – не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних» (Ам. 8: 11).<br />

Цитаты из романа приводятся только с указанием страниц.<br />

3 Ср.: У философских человечков Савелий спрашивает:<br />

«– Каковы главные идеи мира?<br />

Ответил философский мужчина :<br />

– Главные идеи – это идея Времени и идея Пространства. Идея Времени – религиозная, идея Пространства –<br />

атеистическая. Идея Пространства родила философию и науку, идея Времени – религию и искусство. Однако<br />

позднее произошло кровосмешение. Идея Пространства – созерцательная, и человек способен достичь в ней<br />

иллюзии равенства с Богом. Идея Времени – деятельная, человек чувствует в ней свою слабость перед Будущим,<br />

зависимость от Будущего и нуждается в помощи Господа. Буддизм и античность – идеи Пространства. Библия –<br />

идея Времени. В идее Пространства, идее настоящего, идее красоты, гений достигает величия, но предела<br />

своего он все-таки достигает в идее Времени, идее Будущего» [411 – 412].<br />

Список литературы<br />

Аникст А.А. «Фауст» Гете. – М.: «Просвещение», 1979.<br />

Булгаков М.А. Мастер и Маргарита: [Роман]. – М.: Высш. шк., 1989.<br />

Васильева Э. Мессия – Пророк – Антихрист («Псалом» Ф.Горенштейна)<br />

// Toronto Slavic Quarterly. № 12. 2005.<br />

[http://www.utoronto.ca/tsq/12/vasileva12.shtml].<br />

Гете И.В. Стихотворения. Фауст / Пер. Б.Пастернака. – М.: РИПОЛ<br />

КЛАССИК, 2002.<br />

Горенштейн Ф. Псалом: Роман-размышление о четырех казнях<br />

Господних. – М.: ЭКСМО-Пресс, 2001.<br />

Ребель Г.М. Художественные миры романов Михаила Булгакова. –<br />

Пермь: Изд-во ПРИПИТ, 2001.<br />

Рубинштейн С.Л. Основы общей психологии. – СПб.: Питер, 2000.<br />

Фрейд З. Этот человек Моисей. / Пер. с англ. Нудельман Р.<br />

[http://psyillusions.narod.ru/freyd.html].<br />

Е.Р.Кирдянова (Нижний Новгород)<br />

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ КАРТИНА МИРА<br />

НЕМЕЦКОГО РЕАЛИЗМА ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XIX ВЕКА<br />

Литературная палитра Германии этого времени разнообразна: это и<br />

мюнхенский кружок (Пауль Гейзе, Эммануэль Гейбель, Герман Линнг,<br />

Адольф Фридрих фон Шак, позже Г.Фальке, Г.Залюс), и «Молодая<br />

Германия» (Карл Гуцков, Людольф Винбар, Генрих Лаубе, Теодор Мундт,<br />

Густав Кюне), и политические поэты (Георг Бюхнер, Людвиг Бёрне, затем<br />

Георг Гервег, Георг Веерт), и «Heimatkunst» («искусство родного угла» –<br />

очень разнородное по составу своих представителей). Однако в этот период<br />

не создаётся произведений, сопоставимых по своему художественному<br />

масштабу с произведениями эпохи романтизма.<br />

Тем не менее, поиски новой художественной эстетики в творчестве<br />

таких писателей, как Теодор Шторм, Вильгельм Раабе, Теодор Фонтане,<br />

© Е.Р.Кирдянова, 2007<br />

64


увенчиваются успехом, и немецкая литература уже на рубеже XIX и XX вв.<br />

обретает свежие импульсы.<br />

Немецкая реалистическая художественная картина мира может быть<br />

названа синтетической по своей природе, поскольку в ней причудливо<br />

уживались как прежние романтические тенденции, так и новые<br />

художественные принципы. При этом за словом «новые» стоят<br />

разнообразные тенденции: реалистические в общем смысле слова,<br />

натуралистические, символистские, импрессионистические. Такой<br />

синтетизм, на наш взгляд, является определяющей чертой немецкой<br />

литературы второй половины XIX в.<br />

Прежняя романтическая эстетика, давшая выдающиеся результаты и<br />

оказавшая влияние на литературный процесс XIX в. в целом, оставила после<br />

себя мощные художественные импульсы, которые продолжали<br />

реализовываться в новом литературном контексте. Однако содержание и<br />

форма реализации романтической традиции вступали в диалог с новой,<br />

прежде всего реалистической эстетикой. Кроме того, влияние философии<br />

позитивизма вновь актуализировало идеи Просвещения. Векторы<br />

взаимо(противо)действия этих тенденций и формировали диалектически<br />

сложную картину реалистического способа осмысления действительности.<br />

Однако, говоря о реалистичности этой литературной эпохи, нельзя<br />

обойти стороной серьёзные споры современных исследователей о<br />

содержании понятия «реализм» и точности его употребления. Новейший<br />

подход в трактовки этого понятия суммировала Л.Н.Полубояринова:<br />

«…реалистическое «пространство коммуникации» функционирует благодаря<br />

системе обмена представлениями о «реальности», «типичными» для<br />

соответствующего национального коллектива в определённый период его<br />

существования» [Полубояринова 2006: 11]. «Реалистическим» в том или<br />

ином произведении будет то, что читатель (реципиент), расшифрует,<br />

прочитает как реалистическое, узнает в нём своё представление об этой<br />

категории.<br />

Следует признать, что такой коммуникативно-рециптивный подход<br />

весьма продуктивен, поскольку позволяет уйти от канонизированности.<br />

Однако и оне отменяет поиски ответа на вопрос о конкретизации реализма в<br />

национальных литературах и институциональных свойствах реализма как<br />

художественной системы. В связи с этим мы считаем более продуктивным<br />

говорить о реалистической художественной картине мира, особенно<br />

применительно к немецкой литературе второй половины XIX в., поскольку<br />

это позволяет, в некотором роде, примерить существующие отклонения от<br />

общепризнанных реалистических постулатов.<br />

Обозначим два наиболее значимые элементы художественной картины<br />

мира немецкого реализма. Во-первых, диалог с ушедшим романтизмом. При<br />

этом авторы стремятся определить место в современном контексте таким<br />

романтическим идеям как порыв к мечте, поиски истинного,<br />

трансцендентального смысла, проявление двойственности натуры и т.п. В<br />

этом смысле, показательным произведением может быть «Летопись Птичьей<br />

65


слободы» В.Раабе. Здесь представлены три варианта реализации<br />

обозначенного диалога. Три центральных героя – Вельтен, Елена и Карл –<br />

это три вариации на заданную тему. Вельтен – реализация романтической<br />

концепции (герой-мечтатель, непонятый, находящийся в разладе с<br />

окружающей действительностью и уходящий внутренне в мир своей мечты),<br />

Елена – выбирающая между мечтой и действительностью действительность,<br />

благополучие, удобство, деньги, положение в обществе и Карл – наиболее<br />

обычный, средний, каких много. Именно Карлу автор и доверяет рассказ,<br />

поскольку его позиция более объективна: он и сочувствует, он же и видит<br />

минусы сложившихся обстоятельств, поступков и личных качеств друзей (и<br />

самого себя). Карл становится выразителем позиции автора, объективность<br />

(срединность) которой говорит о преимущественно реалистическом пафосе.<br />

Два же других персонажа – суть крайние, заострённые, а потому<br />

романтизированные типа героя-романтика (Вельтен) и уже крепнущей<br />

буржуазии, с её очень расчётливым взглядом на мир (Елена). За одним –<br />

прошлое, за другим – сегодняшний день и будущее. Перед нами образное<br />

соотношение того, что представляет собой типичный романтический<br />

конфликт: конфликт между мечтой и действительностью. Позиция же автора<br />

(устами Карла) обращает эту ситуацию в реалистическую, где обозначены<br />

причины и следствия, обычность, распространённость сходных<br />

обстоятельств, зафиксирована действительная ситуация (а не желаемая или<br />

возможная).<br />

Иной вариант диалога представлен в творчестве Т.Шторма. Он<br />

свободно оперирует романтической образностью, часто обращается к<br />

фольклорным мотивам, включает в повествование элементы таинственного,<br />

необъяснимого (новеллы «Иммензее», «Зелёный лист», «Ганс и Гейнц Кирх»,<br />

«Всадник на белом коне» и др.). Так же он обращается и к романтическому<br />

конфликту между мечтой и действительностью («Иммензее», «Лесной<br />

уголок» и др.). Однако, романтический по своей сути конфликт между<br />

мечтой и действительностью, воплощающийся через множество<br />

романтических приёмов, реализуется при отсутствии мотивов<br />

исключительности и подчеркивание обычности, типичности описанной<br />

ситуации и характеров героев, что говорит о приверженности<br />

реалистической эстетики.<br />

Второй элемент, который следует отметить – это редукция эпичности.<br />

Она проявляется в отсутствии стремления к широкому охвату<br />

действительности, многогранности и углублённости в исследуемую<br />

проблему. Многообразие связей действительности уступает место<br />

лаконичности и фрагментарности одновременно. Это качество мы<br />

обнаружим и в произведениях Раабе, и в произведениях Т.Шторма и<br />

Т.Фонтане. Романы последнего автора, очень выразительны в смысле<br />

отмеченной особенности. Примером может служить роман «Эффи Брист».<br />

Сюжет, сходство которого с сюжетом романа «Анна Каренина»<br />

Л.Н.Толстого довольно очевидно, решён автором очень своеобразно.<br />

Фонтане раскрывает конфликт, целиком сосредоточившись на судьбе Эффи,<br />

66


не расширяя повествование за счёт других сюжетных линий, которые бы<br />

могли оттенить, углубить, очертить масштаб конфликта. При этом Фонтане<br />

всё же говорит о судьбе Эффи, как о типичной.<br />

Фонтане часто использует умолчание, которое позволяет создать<br />

эффект неожиданности происходящего, но от этого автор теряет столь<br />

характерную для реализма позицию автора всеведущего. К тому же автор не<br />

стремится излагать свою развёрнутую позицию по поводу происходящего.<br />

Он словно знает, что тот читатель, который понимает, о чём идёт речь (т.е.<br />

знает сходные, типичные ситуации), не нуждается в авторском руководстве.<br />

Время в романе так же можно назвать редуцированным. Течение его<br />

прерывается, между эпизодами проходят месяцы, годы. Такие «обрывы»,<br />

скорее характерны для новеллы. Повествование теряет связность и<br />

определённость. Опустошённость значения времени особенно очевидна,<br />

когда возмездие за поступок настигает Эффи через семь лет, в тот момент,<br />

когда она далека от прежних иллюзий и слабостей.<br />

Описанные нами особенности только намечают основные направления<br />

анализа и реконструкции художественной картины мира немецкого реализма<br />

второй половины XIX в., явления чрезвычайно противоречивого и<br />

недостаточно исследованного в отечественном литературоведении.<br />

Список литературы<br />

Полубояринова Л.Н. Леопольд фон Захер-Мазох – австрийский<br />

писатель эпохи реализма». – СПб.: Наука, 2006.<br />

В.В.Котлярова (Челябинск)<br />

ПОЛИСТИЛИСТИКА ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНОЙ ДРАМЫ США<br />

XX ВЕКА В КУЛЬТУРОЛОГИЧЕСКОЙ ПАРАДИГМЕ<br />

СОВРЕМЕННОЙ ЭПОХИ<br />

В истории развития мировой художественной мысли наблюдается<br />

неустанное стремление к созданию новой эстетики при сохранении и опоре<br />

на могучий классический фундамент. Проблема сосуществования традиции и<br />

новаторства всегда актуальна как предмет дискуссионного осмысления<br />

самого процесса формирования культурологической парадигмы той или иной<br />

эпохи. В данной контексте для понимания своеобразия мирового<br />

литературного развития важно принять во внимание мудрую философскоэстетическую<br />

концепцию И.В.Гёте. В своих рассуждениях об искусстве он,<br />

как известно, исходил из художественной модели «театра жизни», «всякого и<br />

каждого», главная задача которого – «Представить понятной эту жизнь в ее<br />

многочисленных разветвлениях, вызванных как близкими, так и<br />

отдаленными мотивами» [Вагнер 1978: 361].<br />

Жизнь многолика и изменчива; она, помня о прошлом, активно<br />

функционирует в настоящем и, постоянно обновляясь, устремляется в<br />

будущее. Подобно В.Шекспиру, воплощая в своем творчестве принцип<br />

© В.В.Котлярова, 2007<br />

67


историзма, И.В.Гёте – философ, используя образы «Природы, Роста, Частицелого,<br />

Выражения, Реальности творчества, Новой классики, Романа»,<br />

пророчески предсказывал современную концепцию развития мирового<br />

литературного процесса. Мировая литература, согласно данной теории, «это<br />

не поступательно развивающаяся литературная история, не смена в<br />

линейной перспективе «течений» и «направлений», не череда больших<br />

(имперских) стилей – большие стили и свойственная им образцовость<br />

(нормативность, иконологичность) изжили себя и классицизм стал<br />

последним из них, – а разбегание единого, преодоление нормативности,<br />

многоголосье единичных творческих усилий» [Толмачев 2001: 129].<br />

С точки зрения современной культурологии, интересно рассуждение<br />

И.В.Гёте об интернационализме художественной мысли, которая уже «не<br />

европоцентрична» и непреодолимой преграды между «Западом» и<br />

«Востоком» не существует. Исходя из этого, «дух литературы сроден духу<br />

музыки, он дышит там, где захочет, единовременен конкретным поэту и<br />

поэтике, завершающим историю и зачинающим миф прорыва к истории как<br />

сверхчеловечеству, как эстетической бесконечности» [Гёте 1980: 162].<br />

Таким образом, предсказывая современную культурологическую<br />

парадигму, И.В.Гёте утверждает в частном всеобщее, в индивидуальном<br />

общечеловеческое.<br />

Впоследствии данная философско-эстетическая концепция будет<br />

развиваться в теоретических работах поэтического гения XX в. – Томаса<br />

Стернза Элиота. Так, в своей знаменитой работе «Традиция и<br />

индивидуальный талант» (1919) он делает акцент на «чувстве истории»,<br />

которое является основой понимания взаимосвязи традиции и новаторства.<br />

«Чувство истории, – рассуждает Т.С.Элиот, – в свою очередь предполагает<br />

понимание той истины, что прошлое не только прошло, но продолжается<br />

сегодня; «Чувство истории побуждает писать,…ощущая, что вся литература<br />

Европы от Гомера до наших дней, и внутри неё, – вся литература<br />

собственной твоей страны существует единовременно и образует<br />

единовременный соразмерный ряд. Это чувство истории, являющееся<br />

чувством вневременного, равно как и текущего, – вневременного и текущего<br />

вместе, – оно-то и включает писателя в традицию. И вместе с тем оно дает<br />

писателю чрезвычайно отчетливое ощущение своего места во времени, своей<br />

современности» [Элиот 1997: 158].<br />

По нашему мнению, и теория, и художественная практика Томаса<br />

Стернза Элиота уже в первые десятилетия XX в. гениально предугадала<br />

такой феномен современной культуры, как постмодернизм, главным<br />

постулатом которого является интертекстуальность. «Чувство истории»,<br />

теоретически обоснованное в статье «Традиция и индивидуальный талант»,<br />

получило блестящее практическое воплощение в «Любовной песне<br />

Дж.Альфреда Пруфрока (1915) и поэме «Бесплодная земля» (1922).<br />

Элиотовская интертекстуальность проявилась здесь в причудливом сплаве<br />

библейских мотивов; античной, христианской, восточной мифологии; в<br />

обращении к творчеству Данте, В.Шекспира, Д.Донна, Э.Спенсера,<br />

68


Ш.Бодлера. В новаторской поэтике Т.С.Элиота как предсказание<br />

культурологической парадигмы конца XX – начала XXI вв. использован<br />

принцип синтезирования разных искусств – музыки, живописи,<br />

кинематографа.<br />

В еще большей степени явление интертекстуальности обнаруживается<br />

в «Улиссе» (1921) Джеймса Джойса. Это – революция в жанре романа,<br />

предсказание философско-художественных исканий XX в. «Поток сознания»<br />

как основа стиля «Улисса» вбирает в себя весь мировой художественный<br />

опыт. В романе обнаруживается такое оригинальное качество современной<br />

поэтики, как полистилистика – использование сочетания художественной,<br />

<strong>документ</strong>альной и публицистической прозы; научных трактатов, форм и<br />

языка других искусств. Это динамическое соприкосновение разных стилей<br />

порождает многомерное интертекстуальное культурное пространство<br />

романа. Д.Джойс открыл новые художественные возможности не только<br />

жанра романа, но и всей современной литературы, когда предрекал: «XX век<br />

– это стиль». С ним солидаризировался известный теоретик искусства,<br />

поборник создания «другой литературы» – Хосе Ортега-И-Гассет, который в<br />

своих работах 1920-х гг, – «Дегуманизация искусства» и «Мысли о романе»<br />

указывал на значительность для искусства «воли к стилю».<br />

В культурологической парадигме современной эпохи следует особо<br />

выделить такое явление, как полистилистика. В процессе исследования<br />

данного феномена следует, по нашему мнению, опираться на вышеуказанные<br />

открытия и отталкиваться от работ М.М.Бахтина, его концепции «романа как<br />

целого и одновременно многостильного, разноречивого и многоголосого<br />

явления». При этом следует учитывать движение мировой художественной<br />

мысли от модернизма и авангардизма начала XX в. через «новый роман»,<br />

«театр абсурда», «конкретную поэзию» к «новому полифоническому<br />

реализму» и постмодернизму рубежа XX – XXI вв. В современную эпоху,<br />

когда культура мыслится как «вся преемственность, вся – эхо»,<br />

полистилистика стала универсальным художественным средством для<br />

философского обоснования взаимосвязи времен, «своего» и «чужого»,<br />

национального и интернационального. В процессе формирования<br />

современной культурологической парадигмы мировую значимость<br />

приобрели оригинальные работы теоретиков структурализма и<br />

постмодернизма – Ролана Барта, Юлии Кристевой, Жака Деррида, Жана<br />

Бодрийара, Жюля Делёза, Жана-Франсуа Лиотара. Согласно их<br />

рассуждениям, «автор всякого текста превращается в пустое пространство<br />

проекции интертекстуальной игры», в результате чего «все – интертекст»,<br />

«мир как текст», вся литература – своеобразная «эхо-камера». Для<br />

постмодернизма интертекстуальность стала одним из главных принципов<br />

художественной деятельности. В 1970–1980-е гг. в условиях кризиса<br />

гуманизма и традиционных эстетических ценностей постмодернизм вышел<br />

на авансцену современной культуры и обновил модернизм, как считает Ж.-<br />

Ф.Лиотар, «плюрализмом форм и технических приемов, эклектическим<br />

эпатажем, сближением с массовой культурой».. Интертекстуальность ярко и<br />

69


талантливо заявила о себе в самобытном художественном дискурсе<br />

произведений У.Эко («Имя розы», «Маятник Фуко»), М.Бредбери<br />

(«Профессор Криминале»), Д.Барнса («История мира в 10 1\2 главах»),<br />

А.Грея («Бедные – несчастные»), С.Гейма («Агасфер»), Т.Стоппарда<br />

(«Аркадия»), М.Павича (« Хазарский словарь», «Последняя любовь в<br />

Константинополе», «Вечность и еще один день»).<br />

На рубеже XX–XXI вв. постмодернизм сплавил воедино не только<br />

культуры, создавая свою полистилистику, но и времена – прошлое,<br />

настоящее и будущее. Он трансформировал известный принцип Д.Кроче –<br />

«все современно» в девиз – «все современно, исторично и относительно».<br />

В недрах сложной и интересной культурологической ситуации XX–<br />

XXI вв. формировалась и развивалась экспериментальная драма США. Здесь,<br />

начиная с Юджина О'Нила – основоположника национальной социальнопсихологической<br />

драмы, американское театральное искусство XX в. –<br />

феномен разнообразного взаимодействия традиционного и<br />

экспериментального, постоянного обновления и развития сценического<br />

языка посредством как творческого освоения разных стилевых манер, так и<br />

создания оригинальных художественных систем. Творчество Максвелла<br />

Андерсона, Лилиан Хеллман, Теннесси Уильямса, Клиффорда Одетса,<br />

Артура Миллера – свидетельство мудрого синтезирования классических<br />

традиций и новаторских эстетических достижений.<br />

Особое место в истории развития американской драматургии<br />

принадлежит Эдварду Олби и плеяде молодых писателейэкспериментаторов,<br />

создателей «вне-бродвейского» театра второй половины<br />

XX в., среди которых – Д.Гелбер, А.Копит, Д.Ричардсон, К.Браун, С.Шепард,<br />

Ж.-К.Ван Италли, Р.Уилсон, Р.Формен, Ли Брюер, Н.Саймон, Д.Мэмет. В их<br />

творчестве полистилистика становится основой новаторского<br />

художественного мышления, приметой актуализации драматургических<br />

философско-эстетических исканий.<br />

Художественная природа театра Эдварда Олби – выдающегося<br />

современного писателя США – настолько сложна и многообразна, что<br />

критики и литературоведы единодушно относят его к числу наиболее<br />

дискуссионных драматургов нашего времени. В научном мире США<br />

исследователи сближают художественную манеру драматурга то с реализмом<br />

(М.Рутенберг, Х.Бигсби, К. Хьюгс); то с эстетикой «театра абсурда»<br />

(М.Эсслин, Р.Эмэчер, Р.Кон); то с символизмом, натурализмом,<br />

экспрессионизмом, модернизмом (Г.Клермен, Д.Триллинг, А.Стенз,<br />

Л.Каспер). Американская критика упрекает Э.Олби в «подновлении старого<br />

жилья», усматривая в стилевой полифонии его пьес подражание разным<br />

драматическим школам в ущерб оригинальности (Р.Брустейн).<br />

Такое многообразие критических оценок и суждений обусловлено, на<br />

наш взгляд, тем, что свое эстетическое кредо Эдвард Олби сформулировал<br />

весьма противоречиво, отдавая дань восхищения ибсено-чеховской<br />

традиции, с одной стороны, и декларируя принцип: «Необычное.<br />

Невероятное. Неожиданное – вот природа театра», с другой. В этом<br />

70


причудливом сочетании тридиционного и экспериментального драматург<br />

выступает талантливым последователем американских писателей старшего<br />

поколения, начиная с Юджина О'Нила, в художественном мире которого<br />

классическая реалистическая тенденция виртуозно взаимодействует с<br />

модернистскими и авангардистскими приемами письма. Эдвард Олби,<br />

полагая, что «А.П.Чехов несет ответственность за развитие всей мировой<br />

драмы XX века», неустанно экспериментирует с разными стилевыми<br />

системами.<br />

Каждая из его пьес, начиная с таких ранних произведений, как<br />

«История в зоопарке» (1958), «Смерть Бесси Смит» (1959), «Американская<br />

мечта» (1960), «Кто боится Вирджинии Вулф» (1962), имея реалистическую<br />

основу, поражает уникальным стилистическим полифонизмом, когда<br />

эстетика «театра абсурда» сплавляется с элементами символизма,<br />

натурализма, экспрессионизма с целью создания картины дисгармонии и<br />

трагичности социального и человеческого бытия. Чеховская классическая<br />

традиция в сочетании с модернистским художественным комплексом<br />

талантливо обнаруживается в разработке философской проблемы жизни и<br />

смерти в такой пьесе Э.Олби, как «Все кончено» (1971). Самые «темные и<br />

загадочные произведения драматурга – «Крошка Алиса» (1964), «Ящик» и<br />

«Цитаты из сочинений Председателя Мао-Цзе-Дуна»(1968) представляют<br />

философско-эстетическое экспериментаторство в стиле сюрреализма и<br />

неомодернизма, что позволяет писателю создать гротесковый универсальный<br />

космос «бытия и небытия».<br />

По нашему мнению, своеобразным предсказанием данных пьес Э.Олби<br />

и экспериментальной драмы США второй половины XX в. можно считать<br />

«Экстраваганцы» Бернарда Шоу, который в пьесе 1931 г. «Горько, но<br />

правда» писал: «Детерминизм погиб, разрушенный, погребенный вместе с<br />

сотнями мертвых религий».<br />

Это уже был дерзкий вызов реализму, и в произведениях Б. Шоу,<br />

начиная с «Дома, где разбиваются сердца», появились странные персонажи.<br />

Как отмечал сам автор, «в них во всех есть что-то фантастическое, что-то<br />

нереальное и противоестественное, что-то неблагополучное. Они слишком<br />

нелепы, чтобы можно было поверить в их существование. Но они и не<br />

вымысел: в газетах только и пишут, что о них» [Шоу 1979: 23].<br />

То же самое можно сказать и о героях экспериментальных драм<br />

Эдварда Олби.<br />

Э.Олби во многом – последователь Б.Шоу, который свою новую<br />

эстетику обозначил, как «фантастическая реальность», «реальное<br />

фантастическое».<br />

Это было его новаторское стремление отозваться на правду<br />

современной действительности, представшей как хаос и абсурд.<br />

«Наши души теперь в лохмотьях», – безотрадно констатировали<br />

персонажи «Экстраваганц». «Души оказались в лохмотьях» и у героев пьес<br />

Э.Олби, и у героев вышеназванных авторов – создателей экспериментальной<br />

драмы США второй половины XX в. Их неоавангардистский философско-<br />

71


художественный поиск стал альтернативой как реалистического театра, так и<br />

бродвейской «well made play».<br />

В пьесах Э. Олби середины 1990-х гг. – «Морской пейзаж» (1975),<br />

«Дама из Дюбюка» (1980), «Человек с тремя руками» (1983), «Три высокие<br />

женщины» (1991) явственно проступают постмодернистские тенденции.<br />

Появление каждого из этих произведений сопровождала острая полемика в<br />

научных и театрально-критических кругах. Эта дискуссионная атмосфера<br />

была во многом обусловлена склонностью писателя к стилевому<br />

полифонизму, неожиданным экспериментам в сфере взаимодействия<br />

фантастического и реалистического, созданию нового сценического<br />

метаязыка. В наибольше степени новаторское художественное мышление<br />

Э.Олби проявилось в пьесе «Три высокие женщины», которая была<br />

удостоена престижной Пулитцеровской премии. В известной нам рецензии на<br />

данную пьесу крупного театрального обозревателя Р.Брустейна, названной<br />

«Реабилитация Эдварда Олби», особо отмечается искусство создания ее<br />

центрального характера, и вся драма объявлена «личным и<br />

профессиональным триумфом автора». С этим суждением можно полностью<br />

согласиться, поскольку, как нам представляется, в этой пьесе<br />

выкристаллизовывается облик искусства будущего. На это указывают ее<br />

жанровые особенности как философско-аллегорической драмы; вечная тема<br />

жизни и смерти, оригинально пропущенная через призму библейской притчи<br />

о блудном сыне, с одной стороны, и трагизм современного человеческого<br />

бытия, с другой; сочетание предельной условности и реалистической<br />

заостренности в сфере характерологии.<br />

В экспериментальной поэтике пьесы Э. Олби виртуозно использует<br />

эстетику контрапункта, сочетая ее с такими абсурдистскими приёмами<br />

письма, как алогизм, парадокс, повтор ключевых слов и реплик, перебивка<br />

мысли, склонность к непредсказуемости, гротескная игра словами и их<br />

смысловым наполнением. В духе постмодернистского художественного<br />

сознания конкретный характер подменяется здесь предельной абстракцией,<br />

схемой, чертежом, предполагающими субъективное авторское и<br />

читательское восприятие. «Три высокие женщины» («Высокие от<br />

английского – «Tall» – «невероятные, немыслимые, потрясающие,<br />

великолепные, таинственные, непостижимые, загадочные, неразгаданные») –<br />

«АВС» – разные жизненные эпохи человека и человечества – рождение,<br />

расцвет, закат. Эта философская концепция была довольно трагифицирована,<br />

что подтверждает влияние экзистенциализма на театр Эдварда Олби. Так,<br />

«С» в финале пьесы отрицает жизнь, прожитую «А», на что «А» отвечает<br />

репликами об абсурдности существования «С» и «В». Однако появление в<br />

развязке драмы безмолвного молодого человека, беспутного сына<br />

умирающей «А», дарует и ей, и ему духовный ренессанс. Таким образом,<br />

вплетение в экзистенциалистскую философскую концепцию пьесы<br />

библейского мотива возвращения и возрождения блудного сына придает ее<br />

открытому финалу гуманистическую просветленность и позволяет открыть в<br />

ней перспективы развития будущего.<br />

72


Интеллектуальный театр Эдварда Олби, начиная с 1950–1960-х гг.,<br />

возглавляет экспериментальное движение американской драматургической<br />

мысли. Вслед за «мэтром» по пути вызова коммерческому Бродвею, поиска<br />

новых форм и средств художественной выразительности идет талантливое<br />

поколение американских драматургов, критическое умонастроение и дерзкая<br />

полистилистика которых ярко представлена в таких пьесах, как «Связной» и<br />

«Яблоко» Д.Гелбера; «Индейцы» А.Копита; «Каземат» К.Брауна; «Чикаго»,<br />

«Мать Икара», «Ла Туриста» С.Шепарда; «Блудный сын», «Юмор<br />

висельника» Д.Ричардсона; «Америка, ура!» Ж.-К.Ван Италли.<br />

Экспериментальная типологическая общность данных произведений<br />

явственно обнаруживается на уровне поэтики. Это – тяготение к<br />

сатирическим и философско-психологическим жанровым модификациям,<br />

смешение стилей, сознательное ироническое переосмысление традиционных<br />

эстетических 5 XX в., синтезируя европейский и национальный<br />

художественный опыт, на сценических подмостках США появились такие<br />

поборники «вне-вне-Бродвейского» театра, как Л.Уилсон, Р.Формен,<br />

Л.Брюер. В их лучших пьесах – «Падение ангелов» Л.Уилсона,<br />

«Египтология» Р.Формена, «Прелюдия к «Смерти в Венеции» Л.Брюера ярко<br />

обнаруживается стремление сплавить классическую литературную традицию<br />

с модернистскими, авангардистскими и постмодернистскими достижениями<br />

XX в. Так, на путях эффективного синтезирования разных национальных,<br />

интеллектуальных, эстетических, стилевых, методологических достижений и<br />

открытий экспериментальная драма США предугадывает и создает новое<br />

искусство XXI в.<br />

Список литературы<br />

Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.<br />

Барт Р. S/Z. М., 1994.<br />

Вагнер Р. Опера и драма // Вагнер Р.. Избранные работы. М., 1978.<br />

Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975.<br />

Гёте И.В. Собрание сочинений: В 10 т. М., 1980. Т 10.<br />

Ильин И. Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция<br />

научного мифа. М., 1988.<br />

Кристева Ю. Бахтин, слово, диалог и роман. // Вестник московского<br />

университета. Серия 9. Филология. 1995. № 1.<br />

Ортега-И-Гассет Х. Эстетика. Философия культуры. М., 1990<br />

Толмачев В.М. Где искать XXI век? // Зарубежная литература второго<br />

тысячелетия. 1000 – 2000. М., 2001.<br />

Художественные ориентиры зарубежной литературы XX века. М., 2002.<br />

Шоу Б. Три пьесы для пуритан // Шоу Б. Полное собрание пьес: В 6 т.<br />

Л., 1979.<br />

Элиот Т.С. Традиция и индивидуальный талант // Назначение поэзии.<br />

М., 1977.<br />

Albee E. The zoo story. The American Dream. Who is afraid of Virginia<br />

Wolf? The Death of Bessie Smith and other plays. N.Y., 1990.<br />

Albee E. Three tall woman. N.Y., 1995.<br />

73


Adler T. The Pirandello in Albee. The Problem of knowing in “The Lady<br />

from Dubuque» // Essays about Edward Albee. N.Y., 1990.<br />

Amachar B. Edward Albee. N.Y., 1969.<br />

Bigsby Ch. Albee. Edinburgh, 1969.<br />

Purdon S. The limits of reason. «Seascape» as psychic metaphor // Essays<br />

about Edward Albee. N.Y., 1990.<br />

Robinson M. The Other American Drama. N.Y., 1995.<br />

Rutenberg M. Edward Albee: playwright in protest. N.Y., 1969.<br />

Schroeder P. The Presence of the Past in Modern American Drama. N.Y.,<br />

1990.<br />

Т.Г.Лазарева (Курган)<br />

ШОТЛАНДСКИЕ КЛАНЫ И РЫЦАРИ В БИТВЕ ПРИ ОТТЕБОРНЕ<br />

(О КОММЕНТАРИЯХ ВАЛЬТЕРА СКОТТА<br />

К ОДНОЙ БАЛЛАДНОЙ СТРОФЕ)<br />

Баллада «Битва при Оттеборне» (The Battle of Otterborn), впервые<br />

опубликованная в XVIII в. не на лубочных листках, а в сборниках старинной<br />

поэзии (Томасом Перси в 1765 г; затем Ричардом Хердом в 1776 г. и<br />

Вальтером Скоттом в 1802 г.), сразу привлекла к себе особое внимание<br />

исследователей – фольклористов, литературоведов, историков, – достаточно<br />

посмотреть библиографию по этому вопросу [Arngart, 9-11]. Из всех баллад,<br />

бытовавших на территории Пограничья XVIII в., как шотландского, так и<br />

английского, она была самой популярной. Соответственно району бытования<br />

баллады, существовало несколько ее вариантов.<br />

Вариант баллады, приведенный в «Песнях Шотландского Пограничья»<br />

часто пели на территории графства Селкирк, где Скотт занимал пост шерифа.<br />

Баллада рассказывает о том, как в августе храбрый Дуглас (doughty Douglas)<br />

собрал своих родственников – кланы Гордонов, Грэмов, Линдсеев и<br />

отправился грабить английское Пограничье. К нему не присоединился лишь<br />

клан Джардинов (the Jardines), «о чем до сих пор жалеет». Ограбив несколько<br />

поместий, Дуглас подошел к Ньюкаслу, где гарнизоном стоял лорд Перси<br />

(Lord Henry Percy Hotspur). Спор между двумя лордами решался в поединке.<br />

Лорд Перси был сбит копьем лорда Дугласа, и если бы не помощь солдат<br />

Перси, то Дуглас убил бы его. А пока он взял только его меч. Лорд Перси<br />

потребовал повторить поединок и предложил Дугласу подождать его у<br />

Оттеборна. Дуглас согласился ждать только три дня, поскольку там мало<br />

пропитания для его солдат. Шотландцы встали лагерем на ночь, и вдруг паж<br />

лорда Дугласа сообщает, что подходит лорд Перси с войском. Дуглас сначала<br />

не поверил, потому, в спешке собираясь на битву, забыл надеть шлем. В<br />

результате, в поединке с Перси он был смертельно ранен в голову.<br />

When Percy wi’ the Douglas met,<br />

I wat he was fu’ fain!<br />

© Т.Г.Лазарева, 2007<br />

74


They swakked their swords, till sair they swat,<br />

And the blood ran down like rain.<br />

But Percy with his good broad sword,<br />

That could so sharply wound,<br />

Has wounded Douglas on the brow,<br />

Till he fell to the ground.<br />

Умирающий Дуглас позвал к себе своего племянника сэра Хью<br />

Мантгомери (Sir Hugh Montgomery) и приказал похоронить его под кустом<br />

папоротника, но никому не говорить об этом. Сэр Хью отомстил за смерть<br />

своего дяди, захватив в плен лорда Перси. Когда Перси спросил имя своего<br />

победителя и кому он должен вверить свою судьбу, сэр Хью предложил ему<br />

поклониться кусту папоротника 1 . Побежденный отказался, сообщив, что<br />

может довериться только двум своим противникам – лорду Дугласу или Хью<br />

Монтгомери. На этом баллада заканчивается.<br />

The deed was done at the Otterbourne,<br />

About the breaking of the day;<br />

Earl Douglas was buried at the braken bush,<br />

And the Percy led captive away.<br />

Такое случается очень редко, возможно, это единственный случай,<br />

пишет Олоф Арнгарт, автор одной из последних монографий, посвященных<br />

балладе, когда битва небольшого политического масштаба стала сюжетом не<br />

менее семи народных баллад и их вариантов. Но именно это случилось с<br />

битвой при Оттеборне 1388 г. С таким определением исторического значения<br />

этой битвы, однако, ни Скотт, ни многие его соплеменники не согласились<br />

бы. Конечно, для ученого конца XX в. битва двух войск, численностью в<br />

несколько тысяч человек с каждой стороны, на фоне двух мировых войн с<br />

потерями в десятки миллионов, кажется «небольшой политической<br />

важности» (of little political importance). Однако для XIV в., когда шотландцы<br />

вели постоянную борьбу за независимость, эта битва, по мнению<br />

средневековых историков, «не имела себе равных даже в те воинственные<br />

времена» [Скотт 2005: 309].<br />

Все исследователи баллады рассматривают ее на историческом фоне с<br />

подтверждением или опровержениями сюжетных линий и персонажей<br />

историческими хрониками, т.е. используют метод, разработанный Скоттом.<br />

Самым цитируемым историком в этой связи является французский историк<br />

XV в. Фруассар [18]. Скотт, помимо «Хроник» Фруассара 2 , ссылается также<br />

на Фордуна (Fordun’s Latin Scotchronicon) [8], Голиншеда (Hollinshed) [9],<br />

Годскрофта (Godscroft) [10]. Олоф Арнгарт, например, в качестве своих<br />

источников упоминает английского хрониста Томаса Уолсингэма (Thomas<br />

Walsingham, 1395) [20], Джона Маерна (John Maherne, 1415), продолжившего<br />

Полихроникон Рэналфа Хайдена (Ranulph Higden) [14], Хроники Генри<br />

Найтона (Henry Knighton) [7] и Джона Хардинга (John Harding) [19]. Из<br />

шотландских источников ему известна стихотворная Хроника Эндрю<br />

Уинтона (Andrew Wyntoun) [21], Шотландская Хроника Фордуна, которую<br />

75


продолжил Уолтер Бауэр (Walter Bower), а также Хроники Буканана<br />

(Buchanan) [5], Боэция (Boethius/Boece) [4], Годскрофта, Мейджера (Major)<br />

[11] и других историков. Таким образом, Арнгарт противоречит сам себе:<br />

если битва при Оттеборне описывалась с той или иной степенью<br />

подробности большим количеством историков и хронистов, то назвать ее<br />

«малой политической важности» вряд ли представляется возможным.<br />

Самым цитируемым описанием битвы при Оттеборне в работах<br />

историков и филологов является отрывок из «Хроник» Фруассара<br />

[Froissart,392-404 ff.]. Скотт при работе над комментариями к балладе также<br />

обращался к этому труду.<br />

В Предисловии к тексту баллады Скотт, пересказывая Фруассара,<br />

сообщает, что в 1387 г. Джеймс, граф Дуглас, вместе со своим братом графом<br />

Мюрреем вторгся в Нортумберленд во главе трехтысячного войска (по<br />

данным Арнгарта, то были 300-400 рыцарей и 2000 пехотинцев и лучников<br />

[Arngart,13]). В это же время сыновья шотландского короля графы Файф и<br />

Стратерн (Earls of Fife and Strathern) грабили Западное Пограничье<br />

английской территории. Дуглас дошел до Ньюкасла, в котором располагался<br />

гарнизон прославленного Генри Перси, по прозвищу Хотспер (Горячая<br />

Шпора). В сражении под стенами города Дуглас, согласно историческим<br />

<strong>документ</strong>ам, в поединке с Перси захватил знамя англичанина и, подняв<br />

высоко, поклялся, что увезет его в Шотландию и установит на стенах своего<br />

замка Далкейт. Перси же поклялся, что не допустит, чтобы его знамя<br />

пересекло границы Англии и попало в Шотландию. Собрав войска, равные<br />

(шотландские историки утверждают, что значительно превосходящие)<br />

войску Дугласа, Перси напал ночью на лагерь шотландцев у местечка<br />

Оттеборн в 32-х милях от Ньюкасла (15 августа 1388 г.). Битва шла при<br />

лунном свете. Обе стороны сражались храбро и, по свидетельству Фруассара,<br />

никто не хотел уступить противнику ни в доблести, ни в славе. Смертельно<br />

раненый Дуглас приказал скрыть его смерть от сражающихся и поднять его<br />

знамя, дабы не лишить мужества тех, кто пришел с ним. Верные ему сквайры<br />

с кличем «Дуглас! Дуглас!» возобновили натиск на англичан. Благо, в<br />

темноте англичане также не поняли, кого убили, ибо тогда «воспряли бы<br />

духом». На рассвете битва почти закончилась, поскольку к Джеймсу Дугласу<br />

на помощь пришло шотландское войско. Братья Перси, Ральф и Генри, были<br />

захвачены в плен, оставшиеся в живых бежали [Scott 1868: 56-57; Arngart, 13-<br />

20].<br />

Фруассар признал, что из всех битв и сражений, малых и больших,<br />

описанных в его Историях, битва при Оттеборне была самой тяжелой и<br />

упорной (the sorest and best foughten), в которой не было ни трусов, ни<br />

подлецов (without cowards or faynte hertes). Обе стороны проявили всю<br />

доблесть и упорство, на какие были только способны [Froissart, cap.CXliiii;<br />

Arngart, 18].<br />

По мнению Арнгарта, свидетельства Фруассара более соответствуют<br />

действительности, нежели других хронистов, поскольку тот черпал свои<br />

сведения от участников битвы с той и другой стороны и в любом случае<br />

76


сохранял нейтралитет, не испытывая предубеждения ни к тем, ни к другим.<br />

Историки же двух стран описывали битву при Оттеборне соответственно<br />

своим предубеждениям к противнику.<br />

Скотт в собрании «Песни Шотландского Пограничья» (Minstrelsy of the<br />

Scottish Border, 1802–1803) приводит, как уже отмечалось, шотландский<br />

вариант баллады, поскольку английская версия была напечатана в<br />

«Памятниках старинной английской поэзии» Томаса Перси (Reliques of<br />

Ancient English Poetry, 1765) [Percy, 32]. Скотт не анализирует текст баллады<br />

с художественной точки зрения, его интересует историческая подоплека<br />

сюжета и соответствие информации, содержащейся в балладе,<br />

действительным событиям. Поэтому в Предисловии к ней, первое, о чем он<br />

рассказывает, это о месте, где проходила битва. Земля, на которой это<br />

достопамятное событие произошло, сообщает Скотт, в настоящее время<br />

является собственностью Джона Дэвидсона (John Davidson), эсквайра из<br />

Ньюкасла и до сих пор называется Крест Битвы (Battle-Cross) из-за креста,<br />

ошибочно называемого Крест Перси. Этот крест воздвигнут на месте, где, по<br />

предположениям, был убит храбрый лорд Дуглас. Замок Оттеборн, который<br />

Дуглас осадил, с его обширными владениями, в настоящее время является<br />

собственностью Джеймса Эллиса, эсквайра. Он также владеет возвышением<br />

Фодаун Хил (Fawdoun Hill) недалеко от поселения, на котором еще можно<br />

разглядеть, пишет Скотт, следы шотландского лагеря, что полностью<br />

соответствует стихам баллады<br />

They lighted high on Otterbourn. 3<br />

Графские Поляны (Earl’s Meadows) с прекрасным источником под<br />

названием Родник Перси также принадлежит землям Эллиса. Лагерь на<br />

холме Фодаун Хил находится в миле от Креста Битвы. Но, по мнению<br />

Скотта, это нисколько не нарушает исторической правды, поскольку,<br />

учитывая значительные силы противников, а также ярость, с какой они<br />

сражались, естественно, что они постоянно меняли свое местоположение, а<br />

значит, и сражение распространилось по всем окрестностям [Scott 1868: 58].<br />

Рассматривая разные варианты песни, Скотт рассуждает об их<br />

исторической достоверности и соответствии нравам того времени. Он,<br />

например, отзывается о варианте баллады в сборнике Херда (Mr Herd’s<br />

Collection of Scottish Songs and Ballads. Edinburgh, 1774) [12] как о мало<br />

соответствующем действительности, поскольку по ее сюжету Дуглас<br />

погибает не в битве, а в результате предательства. При этом Скотт ссылается<br />

на Годскрофта 4 , по мнению которого, песня шотландцев об Оттеборне<br />

повествует о реальном историческом событии: августовское нападение на<br />

англичан в отместку за грабеж прошлого года, разделение шотландской<br />

армии, часть которой отправилась с Дугласом, а большая часть – с графами<br />

Файфа. Судя по строфе, которую историк привел:<br />

It fell about the Lammas tide,<br />

When yeomen win their hay,<br />

The dochty Douglas ‘gan to ride,<br />

In England to take a prey, –<br />

77


он пользовался вариантом, где Дуглас погибает во время битвы, а не до<br />

нее в результате предательства пажа [Scott 1868: 57]. Однако Годскрофт<br />

сообщает о слухах, согласно которым, Дуглас был убит своим пажом-грумом<br />

за то, что ударил его за медлительность в подготовке оружия к битве. Паж в<br />

отместку плохо застегнул доспехи лорда и в момент, когда схватка с<br />

англичанами достигла своего эпогея, вонзил кинжал в щель между<br />

доспехами. В разных вариантах баллады этот мотив представлен по-разному,<br />

и захоронение великого Дугласа тоже указывается различных местах. По<br />

мнению шотландских историков до Скотта, и сам Скотт считает, что мотив<br />

предательства не имеет под собой никаких оснований, кроме желания<br />

сочинителя найти какую-нибудь необычную причину для гибели столь<br />

выдающегося воина. Скотт рассматривает различные варианты баллады о<br />

предательстве с исторической точки зрения, и все они вызывают у него<br />

большие сомнения. Кроме того, вариант, напечатанный в сборнике Херда,<br />

содержит, по мнению Скотта, очень много неточностей и несуразностей.<br />

Генри Хотспер (Горячая Шпора), например, назван графом Перси, хотя в<br />

действительности он этого титула никогда не носил. Дуглас похоронен не на<br />

поле битвы, как сообщает баллада, а в Мелрозском аббатстве, где до сих пор<br />

стоит его надгробие. И хотя, пишет Скотт, в этом варианте очень много<br />

строф и стихов, совпадающих с английским вариантом из «Памятников»<br />

Перси, однако баллада Херда гораздо короче и менее выразительна. Все<br />

перечисленные недостатки делают ее малопривлекательной для Скотта.<br />

Относительно английского варианта баллады об Оттеборне,<br />

опубликованного епископом Перси, Скотт считает совершенно естественным<br />

предубеждение против шотландцев, поскольку написана она с точки зрения<br />

англичан, их противников. В предисловии к шотландскому варианту он, как<br />

уже было отмечено, не сравнивает тексты, очевидно, считая это излишним,<br />

для него важнее историческая правда. Современным читателям, мало<br />

знакомым с обоими вариантами, однако, не помешает обратить внимание на<br />

разницу, чтобы понять принцип Скотта при публикации баллад.<br />

В английском варианте шотландцы представлены как значительно<br />

превосходящие по количеству английское войско. Приводятся даже цифры: у<br />

англичан войско насчитывало 9000 человек, а шотландское – 44 тыс. 5 Смерть<br />

лорда Дугласа описана так же, как и в шотландском варианте, но о пленении<br />

Генри Перси не говорится ни слова, на него лишь таинственно намекается в<br />

паре строк. Англичане восхваляются за доблесть и оправдываются за<br />

неудачу, а шотландцы критикуются за жестокость. Кроме того, особенно<br />

подчеркивается высокомерное отношение Дугласа к Перси и его воинам. А в<br />

свете смерти Дугласа все его хвастовство и язвительные замечания в адрес<br />

англичан представляются в ироническом свете [Arngart, 24].<br />

Скотт не опровергает точку зрения английского менестреля и не спорит<br />

с антиквариями, напечатавшими его песню со своими комментариями. Он<br />

печатает шотландский вариант с предисловием, в котором основное<br />

внимание уделяет выяснению подлинных имен персонажей, упомянутых в<br />

балладе. В сносках представлены строфы из английского варианта, дабы<br />

78


показать различия между ними, но Скотт оставляет их без комментария. Он<br />

комментирует только одну единственную строфу баллады, где перечислены<br />

шотландские кланы из войска Дугласа. В результате возникает любопытная<br />

картина.<br />

В Предисловии к балладе Скотт пишет, что при всем уважении к<br />

епископу Перси он не может не высказать некоторых сомнений по<br />

отношению к его сведениям об именах, встречающихся в балладах об<br />

Оттеборне и охоте на Чевиотских холмах (баллада «Охота на Чевиотских<br />

холмах», по предположению некоторых ученых, также посвящена битве 1388<br />

г.). «Джон де Ловель, шериф Нортумберленда в 34-й <br />

Генриха VII (John de Lovele, Sheriff of Northumberland, 34 th Henry VII)» в<br />

примечаниях Перси, по мнению Скотта, - это ошибка, поскольку Генрих VII<br />

правил всего 24 года, а под указанным именем, очевидно, подразумевается<br />

Джон де Лаваль (John de Lavale), рыцарь из замка Делаваль (Delavale Castle),<br />

шериф в 34-й год правления Генриха VIII (1509-1547). И вряд ли можно<br />

сомневаться, пишет Скотт, что именно этого рыцаря в балладе называют<br />

«благородный Ловель» (the gentil Lovel). «Сэр Раф, богатый Рагби» (Sir Raff<br />

the rich Rugbe), очевидно, был сэром Ральфом Невилем из замка Рейби (Sir<br />

Ralph Neville of Raby Castle), сын первого графа Вестморленда и кузен<br />

Хотспера. В доказательство своего предположения Скотт указывает, что в<br />

более поздней версии баллады об Оттеборне его называют «сэр Ральф<br />

Рейби» (Sir Ralph Raby), то есть «из Рейби».<br />

Прославленный Хотспер, сын первого графа Нортурберленда, в 1335 г.<br />

был правителем Бервика и губернатором восточного Марча, и в этой<br />

должности просто его обязанностью было отразить нападение Дугласа на<br />

английские земли. Сэр Генри Фитцхью (Sir Henry Fitzhugh), упоминаемый в<br />

балладе, был одним из военачальников графа Нортумберлендского в битве<br />

при Хомильдоне (Homeldown, 1402).<br />

Сведения, данные епископом Томасом Перси о сэре Джоне Эгерстоне<br />

(Sir John Agurstone) из баллады, также кажутся Скотту сомнительными. Этот<br />

персонаж якобы был одним из Хагерстонов из Хагерстона (the Hagerstones of<br />

Hagerston) и принадлежал одному Нортумберлендскому семейству. Однако,<br />

по мнению Скотта, несмотря на превратности военных времен, вряд ли хоть<br />

один из шотландских баронов владел землями в Нортумберленде, в то время<br />

когда англичане захватили города Бервик (Berwick) и Роксбург (Roxburgh) и<br />

лежащие между ними крепости Уорк (Wark), Корнхил (Cornhill) и Норэм<br />

(Norham). Скотт предполагает, что упомянутый в балладе сэр Джон Эгерстон<br />

(Sir John Agurstone) был одним из клана Рузерфордов (the Rutherfords),<br />

баронов Иджерстана, или Иджерстона (Edgerstane /Edgerston), воинственного<br />

семейства, которое долгое время процветало в Шотландском Пограничье.<br />

Его представители именно в описываемый период были вассалами Дугласов.<br />

Критически относясь к пояснениям Томаса Перси о персонажах баллады,<br />

Скотт, однако, благодарен ему за то, что тот перечислил в своих<br />

комментариях всех шотландских графов, участвовавших в битве, - Мантейта,<br />

Букана, Хантли (the Earls of Monteith, Buchan, Huntly), баронов - Максвелла,<br />

79


Джонстона, Суинтона (Barons of Maxwell, Johnston, Swinton) из местечка с<br />

тем же названием. При этом Скотт не преминул сообщить, что семейство<br />

Суинтонов породило очень много выдающихся шотландских воинов. Скотт<br />

особенно благодарен епископу Перси за то, что он упомянул в ряду великих<br />

воинов того времени и сэра Давида (Sir David), или, по замечанию Перси, то<br />

был сэр Вальтер (Sir Walter) Скотт из Бакклю (Scott of Buccleuch), а также<br />

Стюарта из Гэриса (Stewart of Garies) и Мюррея из Кокпула (Murray of<br />

Cockpool). Для Скотта все эти имена – носители исторической памяти, вехи,<br />

по которым можно проследить историю шотландского народа. Может быть,<br />

именно поэтому он в своих примечаниях к балладе ограничивается<br />

историческими справками о кланах, выступивших на стороне Дугласа –<br />

Гордонов, Грэмов и Линдсеев. Все они упоминаются во второй строфе<br />

баллады, которую он услышал в Эттрикском лесу:<br />

He chose the Gordons’ and the Græmes,<br />

With them the Lindesays, light and gay;<br />

But the Jardines wald not with him ride,<br />

And they rue it to this day.<br />

В частности, рассказывая о Гордонах, Скотт ссылается на<br />

свидетельства Раймера (Rymer) [15], который писал, что прославленное<br />

семейство Гордонов первоначально обосновалось на землях клана Гордонов<br />

и Хантли в графстве Бервик и таким образом является родом из Пограничья.<br />

Но в 1300 г. Адам Гордон (Adam de Gordon) был назначен губернатором<br />

Марча, и семейство переселилось в графства Абердин и Инвернес. От<br />

Роберта Брюса, короля Шотландии в 1306–1329 гг., он получил дарственную<br />

на поместье, конфискованное у Давида Стрейболджи, графа Атолла (David de<br />

Straihbolgie, Earl of Athol), но не мог вступить во владение, поскольку граф<br />

вернул себе расположение короля, а с ним и поместье. Джон Гордон,<br />

праправнук Адама, Снова получил хартию на земли Стрейболджи уже от<br />

Роберта II (1371–1390) и теперь окончательно, поскольку Давид, граф Атолл,<br />

последний из рода Стрейболджи, был убит в битве при Килблане (Kilblane).<br />

Эта дарственная помечена 13 июля 1376 г. Джон Гордон, которому<br />

приказали переместиться с территорий, постоянно враждующих между собой<br />

шотландцев и англичан, в земли, населенные горцами, очень сильным и<br />

воинственным народом, сам был выдающимся воином. Многие из его<br />

подвигов описаны в хрониках того беспокойного периода.<br />

В качестве примера таких подвигов, Скотт сообщает своим читателям,<br />

что в 1371–1372 гг. английские пограничники вторглись в земли Гордонов на<br />

территории Восточного Марча в Шотландии и опустошили их. Сэр Джон<br />

Гордон ответил тем же, совершив рейд по Нортумберленду и собрав<br />

огромную добычу. Но когда он возвращался назад с награбленным, на него<br />

неожиданно напал сэр Джон Лилберн (Sir John Lilburne), нортумбериец,<br />

который с превосходящими силами устроил засаду, чтобы перехватить обоз<br />

Гордона. Гордон обратился к своим соратникам с речью, ободрил их и<br />

храбро атаковал англичан. Раз пять побывав на краю гибели, он полностью<br />

разгромил противника, убил многих южан 6 , а их руководителя и его брата<br />

80


взял в плен. По свидетельству приора Лохливена (the Prior of Lochlevin), он<br />

был серьезно ранен, но<br />

“There rays a welle grete renowne,<br />

And gretly prysyd wes gud Gordown.” 7<br />

Вскоре после этого военного подвига сэр Гордон встретился и разбил<br />

на голову сэра Томаса Масгрейва (Sir Thomas Musgrave), прославленного в<br />

английском Пограничье воина, и пленил его. По свидетельству Уинтона, во<br />

всем Пограничье в то время славу делили два человека – сэр Джон Гордон в<br />

Восточном Марче и лорд Джонстон (the Lord of Johnstone) – в Западном.<br />

В другой раз сэр Джон Гордон, говорят, почти захватил своей<br />

внезапной атакой город Бервик, расположенный в Английском Пограничье,<br />

но сил не хватило удержать это преимущество – гарнизон города<br />

значительно превосходил силы Гордона, и последнему пришлось оставить<br />

свое предприятие.<br />

Скотт отмечает, что баллада очень точно представляет этого воина в<br />

войске Дугласа при Оттеборне. Поскольку Гордон владел обширными<br />

северными территориями, то он привел с собой шотландских горцев с<br />

широкими мечами, а с Восточного Пограничья за ним пришли копьеносцы.<br />

Он погиб рядом со своим храбрым предводителем в той смертельной<br />

схватке, и даже английская баллада, по своему тону довольно враждебная по<br />

отношению к шотландцам, повествует о его доблести и благоразумии:<br />

The Yerle of Huntley, cawte and kene.<br />

При всем уважении к достоинствам своего земляка, Скотт все-таки<br />

следует исторической правде и потому уточняет, что титул графа в песне<br />

присвоили ему преждевременно. Графство Хантли было впервые даровано<br />

Александру Ситону (Alexander Seaton), женившемуся на внучке героя<br />

Оттеборна и получившему этот титул от земель Хантли на севере страны.<br />

Скотт всегда считал очень важным отметить связь далекой истории с<br />

современностью, а проследить эту связь наиболее наглядным образом можно<br />

через поколения в семействе некогда прославленных героев. Именно поэтому<br />

его всегда интересовала генеалогия, он постоянно указывает на ныне<br />

живущих потомков некогда прославленных в стране людей. Очевидно, он<br />

считал, что доблесть предков не исчезает, но сохраняется и даже<br />

накапливается с каждым новым поколением. И в данном случае, рассказывая<br />

о клане Гордонов, он сообщает, что помимо старшего сына Адама,<br />

унаследовавшего все титулы рода, сэр Джон Гордон оставил еще двух<br />

сыновей, хорошо известных в истории Шотландии под именами Джек (Jack)<br />

и Тэм (Tam). Первый стал родоначальником Гордонов из Питлерга (the<br />

Gordons of Pitlurg), а второй основал семейство Лесмуар (Lesmoir), или Крэг-<br />

Гордонов (the Craig-Gordons). Эта семья сейчас представлена Джеймсом<br />

Гордоном, эсквайром Крэга (James Gordon, Esq. of Craig), который является<br />

одиннадцатым потомком по прямой линии сэра Джона Гордона.<br />

С точки зрения Скотта, о клане Грэмов тоже нужно сказать уже<br />

потому, что представители его оставили яркий след на страницах<br />

шотландской Истории. Он пишет, что всегда многочисленный и влиятельный<br />

81


в Пограничье клан Грэмов является чисто шотландским. Глава клана Грэм<br />

Нетерби (Netherby) ведет свой род от Джона Сверкающий Меч (John with the<br />

bright sword), сына Мэлис Грэма, графа Ментейтского (Malice Grǽme, Earl of<br />

Menteith), жившего в XIV в. Позднее они стали англичанами, как сказано в<br />

<strong>документ</strong>е, и обосновались на Спорных Территориях (the Debateable Land),<br />

пока Яков VI (очевидно, опечатка и имеется в виду Яков I) не попытался<br />

отправить клан в Ирландию. Объяснение этому факту Скотт нашел в<br />

Декларации Его Величества: «…Все кланы, особенно Грэмы,<br />

показали себя неподходящими для проживания на этих территориях людьми,<br />

вследствие чего все их земли могут быть переданы другим с<br />

доброй и честной репутацией». Тем не менее, отмечает Скотт, в правление<br />

Генриха IV (1399–1413) клан Грэмов Пограничья был еще верен<br />

Шотландской короне, если судить по башне-крепости Грэмов в Анандейле,<br />

Стенам Грэмов в Твидейле и другим замкам на территории Шотландии,<br />

которым они дали свое имя. Больше достоверных фактов о клане Грэмов у<br />

Скотта нет, но он предлагает своим читателям самим сделать вывод: Грэмы<br />

Леннокса и Ментейта (the Græmes of the Lennox and Menteith), всегда готовые<br />

пролить кровь за свою страну, не могли не вступить в войско Дугласа.<br />

Однако больше всего внимания Скотт уделяет клану Линдсеев, также<br />

упомянутому в балладе. Его обширное повествование об этом клане можно<br />

объяснить не особым расположением к какому-либо его отдельному<br />

представителю – современнику Скотта, а исторической памятью,<br />

зафиксированной в именах его представителей. Любимый Скоттом Фруассар<br />

воспел подвиги шотландских рыцарей в Европе, и немалую лепту в<br />

героическую историю Средневековья внесли именно представители клана<br />

Линдсеев. Скотт, завороженный подвигами рыцарей, и особенно<br />

шотландских, не мог не сообщить о них своим читателям.<br />

Примечание о клане Линдсеев начинается с сообщения о том, что<br />

главой его в период битвы при Оттеборне был Давид Линдсей, лорд Гленеск<br />

(David Lindissay, Lord of Glenesk), впоследствии граф Кроуфорд (Earl of<br />

Crawford). Если судить по обычаям того времени, пишет Скотт, он был<br />

совершенным рыцарем. Он выжил в битве при Оттеборне, а потом и в резне<br />

при Хомилдоне (Homildon, 1402 г.). О его силе и сноровке ходили легенды. В<br />

мае 1390 г. он поехал в Англию в поисках приключений, как тó и было<br />

положено рыцарю. Там на Лондонском мосту он бился в поединке с лордом<br />

Уэллсом, английским рыцарем, с таким мастерством и так успешно, что<br />

вызвал у зрителей подозрение, будто прикреплен к седлу. Тогда он, подъехав<br />

к трону короля, без чьей-либо помощи соскочил с седла в полном<br />

вооружении и доспехах и столь же самостоятельно вновь взгромоздился на<br />

него, что свидетельствовало об огромной силе. В 1392 г. Линдсея чуть не<br />

убили при странных обстоятельствах. Скотт приводит свидетельство, взятое<br />

из «Шотландской Хроники» Уинтона. Отряд катеранов (the Caterans), или<br />

диких горцев, неожиданно спустился с Грэмпианских холмов (предгорья) и<br />

занялся грабежом области Ангус (Angus). Шериф этой области Уолтер<br />

Огилви (Walter Ogilvy) и сэр Патрик Грей (Sir Patrick Gray) выступили<br />

82


против них. К ним присоединился сэр Давид Линдсей. Весь их кортеж не<br />

превышал 60 человек, а горцев было более 300. Тем не менее, веря в<br />

превосходство вооружения и дисциплины, рыцари напали на вторгшихся<br />

горцев у местечка Гэсклун (Gasclune) в области Сторман (Stormont). Однако<br />

битва завершилась не в их пользу. Огилви, его брат и многие их сотоварищи<br />

были сброшены с коней и убиты. Линдсей, в полном вооружении, убил очень<br />

многих плохо вооруженных и полураздетых катеранов. Однако когда он<br />

пришпилил одного из них копьем к земле, умирающий горец, собрав все<br />

силы, так ударил своим мечом по ноге, что прорубил кожу стремени,<br />

стальной сапог рыцаря и чуть не отрубил ему ногу. Горец умер, а Линдсея с<br />

трудом вытащили с поля битвы его соратники. Ссылаясь все на того же<br />

Уинтона, Скотт сообщает, что Линдсей известен и тем, что дал отпор<br />

знаменитому Хотсперу (Горячая Шпора). Во время встречи всех правителей<br />

английского и шотландского Пограничья у местечка Холдейн Стэнк (Haldane<br />

Stank) Линдсей обратил внимание на то, что Перси появился в доспехах, хотя<br />

по условиям договора о таких встречах, все должны быть безоружны. Перси<br />

пояснил свое поведение тем, что опасается нападения английских рыцарей,<br />

(хотя сам именно в это время замышлял восстание против своего короля 8 ,<br />

увековеченное в пьесе Шекспира). В ответ на заявление Генри Хотспера<br />

Линдсей воскликнул: «Да, сэр Генри! Я заметил, что Вы гораздо<br />

основательнее вооружаетесь против шотландской пехоты, чем против<br />

английских рыцарей!» Именно поэтому за представителями клана Линдсеев<br />

закрепилась репутация «жизнерадостных и веселых» (light and gay), замечает<br />

Скотт, и трудно сказать, чего для него в этом историческом анекдоте больше<br />

– остроумной шутки или гордости за шотландца.<br />

Скотт, ссылаясь на Фруассара, сообщает, что в битве при Оттеборне<br />

участвовало трое Линдсеев – сэр Уильям, сэр Джеймс и сэр Александр. Сэру<br />

Джеймсу Линдсею пришлось испытать, по мнению Фруассара,<br />

«удивительные превратности войны» (“a strange chance of war”). Как<br />

описывает историк, сэр Мэтью Ридман (Sir Mathewe Reedman), англичанин,<br />

правитель Бервика, поняв, что исход битвы уже решен, начал постепенно<br />

удаляться от основного места сражения. Сэр Джеймс, заметив удаляющегося<br />

всадника, решил воспользоваться случаем и «завоевать себе почести». Он<br />

начал погоню за Мэтью Ридманом. Когда Линдсей приблизился к нему<br />

настолько близко, что уже мог достать копьем, то воскликнул: «Сэр Рыцарь,<br />

повернитесь! И не стыдно Вам так удирать?! Я – Джеймс Линдсей! Если Вы<br />

не повернетесь ко мне лицом, то я ударю вас сзади!» Сэр Мэтью, не<br />

произнеся ни слова, лишь пришпорил коня. И так они мчались еще три мили.<br />

В конце концов, конь сэра Мэтью захромал и упал. Мэтью Ридман соскочил с<br />

него и лишь тогда повернулся к сэру Джеймсу, готовый защищаться с мечом<br />

в руке. Шотландец попытался ударить его копьем в грудь, но сэр Мэтью<br />

уклонился, и копье вонзилось в землю. Английский рыцарь перерубил его<br />

мечом. Сэр Джеймс, увидев, что потерял копье, спешился и вытащил боевой<br />

топорик из-за пояса, который всегда носил с собой сзади, – оружие, которым<br />

любой шотландец владел великолепно. Он начал орудовать им с такой<br />

83


быстротой и лёгкостью, и так наседал на англичанина, что тот с трудом<br />

отбивался даже мечом. Так они сражались довольно долго, и не нашлось<br />

никого из их окружения, кто бы рискнул остановить этот бой. Наконец сэр<br />

Джеймс Линдсей нанес противнику такие быстрые и мощные удары и с<br />

такого близкого расстояния, что меч сэра Мэтью оказался бесполезным в<br />

этой ситуации, а сам рыцарь так запыхался, отражая эти удары, что в конце<br />

концов сдался, произнеся: «Сэр Джеймс Линдсей, я сдаюсь Вам!» Шотландец<br />

в ответ произнес обязательные для всякого рыцарского поединка фразы: «Я<br />

принимаю Вас. Жизнь или смерть (rescue or no rescue)?» Скотт дословно<br />

приводит разговор двух противников, только что бившихся не на жизнь, а на<br />

смерть, дабы показать не только высокий уровень их рыцарственности, но и<br />

отсутствие какого-либо национального ожесточения. Было бы большим<br />

упущением не воспроизвести столь показательный диалог и в данной работе,<br />

дабы полнее представить идею Скотта: нравы той эпохи были далеки от<br />

идей, называемых в современном мире националистическими. Эти же<br />

представления о рыцарстве он разовьет в своей большой работе «Эссе о<br />

рыцарстве» (1814–1818), написанной для Энциклопедии Британника [Scott<br />

1837: 193–262].<br />

И так, рыцарь Ридман на вопрос шотландца: «Жизнь или смерть?»<br />

отвечает: «Жизнь! Поскольку ты вел себя со мной благородно!» – «И ты не<br />

раскаешься в этом (I shall not fayle that)!» – сообщил Линдсей и поднял меч<br />

англичанина. – «Что ты хочешь, чтобы я сделал [для своего выкупа]? Я твой<br />

пленник, ты победил меня [в честном бою]. Я бы с радостью вернулся в<br />

Ньюкасл, а через две недели прибуду в Шотландию в то место, куда<br />

скажешь». – «Я согласен, – ответил Линдсей. – Поклянись своей верой, что<br />

явишься в Эдинбург в течение четырех недель, и куда бы ты не поехал,<br />

объявляй везде, что ты мой пленник». Сэр Мэтью поклялся, что выполнит<br />

все, как велено.<br />

На этих мирных обещаниях рыцари расстались, и Ридман поехал в<br />

Ньюкасл. Но превратности военной судьбы всегда очень причудливы,<br />

считает Фруассар. А вслед за ним и Скотт. Так случилось и Линдсеем. Он, не<br />

проехав и мили, встретил отряд в 500 всадников во главе с епископом<br />

Дарэмским. Линдсей подъехал к отряду, в полной уверенности, что это<br />

шотландцы, а когда понял, что ошибся, – бежать было уже поздно. Епископ<br />

предложил Джеймсу Линдсею сдаться. Разговор между ними тоже очень<br />

показателен.<br />

– Вы кто? – спросил Линдсей.<br />

– Я – еписком Дарэмский.<br />

– Откуда Вы идете, сэр?<br />

– Я иду с битвы, на которой ни разу не пришлось ударить. И эту ночь<br />

хочу провести в Ньюкасле, а Вы должны пойти со мной.<br />

– У меня нет выбора, – ответил Линдсей, – мне придется сделать это. Я<br />

взял в плен, и меня взяли в плен, – таковы превратности войны.<br />

Линдсея доставили в Ньюкасл в покои епископа. Когда Линдсей сидел,<br />

облокотившись на подоконник, в глубокой задумчивости, в комнату вошел<br />

84


сэр Мэтью Ридман. Увидев Линдсея, сэр Мэтью с удивлением воскликнул:<br />

«Сэр Джеймс Линдсей! Что привело Вас сюда?» Сэр Джеймс очнулся от<br />

грустных раздумий и ответил: «Клянусь небом, сэр Мэтью, не я, но судьба<br />

привела меня сюда. Когда мы расстались, я случайно натолкнулся на<br />

епископа Дарэмского и стал его пленником так же, как Вы – моим. Я так<br />

понимаю сейчас, что Вам нет нужды ехать в Эдинбург для уплаты мне<br />

выкупа. Думаю, мы можем произвести обмен прямо здесь, если епископ не<br />

против». – «Отлично, дорогой рыцарь, - ответил Ридман. – Мы вдвоем уже<br />

можем прийти к согласию, приглашаю Вас к себе на обед. А что<br />

касается епископа и наших людей, то они поехали в рейд против вас, и не<br />

могу даже предположить, что мы узнаем по его возвращении». – «Хорошо, я<br />

согласен пообедать с Вами», - ответил Линдсей.<br />

Нельзя не восхититься, вслед за Скоттом, культурой поведения<br />

противников. И гимн рыцарскому поведению (хотя в настоящее время это<br />

выражение подразумевает только отношение к даме) Скотт поет, приводя<br />

строфу из Ариосто:<br />

O gran bontá dè cavalieri antique!<br />

Eran rivali, eran di fè diversi;<br />

E si seulian de gil aspri colpi iniqui<br />

Zper tutta la persona anco dolersi;<br />

E pur selve oscure, e calle iniqui<br />

Insieme vas senza sospetta aversi.<br />

L’Orlando 9<br />

Это единственный комментарий Cкотта к огромному отрывку из<br />

Фруассара.<br />

Вся информация о шотландских кланах, участвовавших в битве при<br />

Оттеборне, казалось бы, не имеет прямого отношения к балладе. Совершенно<br />

излишними кажутся и его уточнения об участниках битвы с английской<br />

стороны, исправления комментариев Томаса Перси и Ричарда Херда<br />

выглядят также ненужными. Рассказы-родословные о великих потомках<br />

современников Скотта, имеющих хоть какое-то отношение к<br />

обстоятельствам битвы, как правило, отбрасываются исследователями. Сам<br />

Скотт не делает никаких выводов, не спорит с английской версией баллады<br />

и, казалось бы, сохраняет нейтралитет. Однако если учесть вписанность<br />

текста баллады в рамку из предисловия и комментариев, а также сноски и<br />

глоссарий, то патриотизм Скотта становится очевиден. Скотт показывает, что<br />

шотландцы выиграли в битве не благодаря численному превосходству, а<br />

потому что шотландские рыцари не уступали английским не только в<br />

храбрости и доблести, но и в мастерстве и искусстве владения оружием.<br />

Среди «дикого» народа было очень много воинов, прославившихся в странах<br />

Европы благодаря своим подвигам. Они изучали и прекрасно знали военное<br />

искусство того времени. Именно поэтому Скотту кажется очень важным<br />

обратить внимание читателей на указание баллады, что клан Джардинов,<br />

вассалов Дугласов, не присоединился к его войску. По его мнению, это могло<br />

быть только из-за кровной мести, столь частой в те времена. Но тем самым<br />

85


этот клан лишил себя возможности проявить свою доблесть и силу и, как в<br />

балладе поется, «об этом жалеет и по сей день».<br />

Кроме того, уважительное отношение к прославленным именам<br />

маркирует представление Скотта о воплощенной в представителях клана<br />

связи времен, материализованном ходе истории. Соответственно, баллада<br />

выступает как о своеобразный исторический <strong>документ</strong> в художественной<br />

оболочке, а комментарий, основанный на свидетельствах современников<br />

описанных событий, как доказательство ее исторической правоты.<br />

—————<br />

1 Фрэнсис Чайлд, автор пятитомного собрания английских и шотландских баллад, сообщает, что требование<br />

Монтгомери к побежденному Перси сдаться кусту папоротника совершенно не соответствует поведению<br />

сражающихся в тот исторический период постоянных столкновений, и совершенно оправдывает презрение<br />

Хотспера к торговцам балладами, которым он отличался [Child, 294].<br />

2 Cкотт пользовался французской рукописью, найденной в библиотеке одного из своих друзей.<br />

3 Они зажгли костры высоко на Оттеборне.<br />

4 Скотт пользовался Эдинбургским изданием «Истории» Годскрофта (1743).<br />

5 Олоф Арнгарт, находясь под магией цифр, выражает свое негодование по поводу поведения шотландцев, и<br />

подтверждение ему находит в воспоминаниях Кэрри, графа Монмаутского (Carey, Earl of Monmouth),<br />

бывшего во время правления королевы Марии правителем всего английского Пограничья. Граф<br />

Монмаутский сообщает, что шотландцы, в соответствии с древней традицией организовывали охоту с<br />

гончими в лесах Пограничья, совершенно не считаясь с установленной границей между Англией и<br />

Шотландией. Другими словами, браконьерствовали в лесах Северной Англии. Кэрри надоело такое<br />

пренебрежение его властью на вверенной ему территории, и он направил против шотландских охотников<br />

отряд, захватил двенадцать знатных шотландцев и продержал их у себя целых три дня, пока те не<br />

пообещали, что больше не будут охотиться на английских землях. Граф отпустил их. Это милосердие<br />

вызывает умиление у современного ученого [Arngart, p.88-89]. При этом Олоф Арнгарт забывает о нравах<br />

того времени и о взаимных грабежах на территории Пограничья. Читателю же нужно помнить, что, согласно<br />

историческим источникам, войско шотландцев было поделено, и в распоряжении лорда Дугласа было 2500-<br />

3000 человек [Arngart, 91].<br />

6 Английское Пограничье расположено к югу от Шотландии, соответственно жителей его шотландцы также<br />

называли южанами.<br />

7 Этот набег будет [всеми] прославлен<br />

А доблестный Гордон удостоен особой почести.<br />

8 Скотт имеет в виду хронику «Генрих IV».<br />

9 Ах, как хороши были старинные эти витязи!<br />

Враги по вере, соперники по любви;<br />

Еще томные всем телом<br />

От боли боевых ударов,<br />

А уж вот они оба с чистым сердцем<br />

Мчат вдвоем по черным чащам и кривым тропам. (Пер. свободным стихом М.Л.Гаспарова). [Ариосто<br />

1993: 26].<br />

Список литературы<br />

Ариосто Людовико. Неистовый Роланд: В 2-х т. – Т. 1. – М.: Наука,<br />

1993. – 575 с.<br />

Скотт В. История Шотландии. Дедушкины рассказы. /Пер. с англ.<br />

Т.Бердиковой, М.Тюнькиной. М.: Б.С.Г.-ПРЕСС, 2005. 479 с.<br />

Arngart, Olof. Two English Border Ballads. The Battle of Otterborn. The<br />

Hunting of the Chaviot //Acta Universitatis Lundensis. Sectio I. Theologica<br />

Juridica Humaniora 18. – GWK GLEERUP Lund (Berlinska Boktryckeriet, Lund<br />

1973) – 100 p. Библиография на с.9-11.<br />

Boethius, H. The Chronicles of Scotland. Compiled by Hector Boece.<br />

Translated into Scotch by John Bellenden, 1531. Ed. R.W. Chambers and E.C.<br />

Batho. Scottish Text Society Publications, Ser. 3, vols 10, 15. Edinburgh 1937,<br />

1941.<br />

86


Buchanan, G. Rerum Scoticarum Historia. Edinburgh 1583. Also: The<br />

History of Scotland. Translated from the Latin of George Buchanan… By John<br />

Watkins. Lodon, 1827.<br />

The English and Scottish Popular Ballads /Ed. by Francis James Child; In 5<br />

vols. – New York: Dover Publications, Inc., 1965. P.289-302.<br />

Chronicon Henrici Knighton. Ed. J.R.Lumby. Chron. & Mem. 1889-95.<br />

Fordun: Johannis de Fordun Scotichronicon, cum supplementis ac<br />

continuatione Walteri Boweri [ante 1449]. Edinburgh, 1759.<br />

Holinshed, R. Holinshed’s Chronicles of England, Scotland and Ireland, I –<br />

IV. London, 1807-08.<br />

Hume of Godscroft, D. The History of the Houses of Douglas and Angus.<br />

Edinburgh, 1644.<br />

Major, J. A History of Greater Britain [1521]. Ed. A.Constable. Scottish<br />

Hist. Society Publications 10. Edinburgh, 1892.<br />

Mr Herd’s Collection of Scottish Songs and Ballads. Edinburgh, 1774. In 2<br />

vols.<br />

Percy, Th. Reliques of Ancient English Poetry, consisting of old heroic<br />

ballads, songs, etc. by Thomas Percy. A New Edition / Ed. by Edward Walford,<br />

M.A. with a Glossary and Life. – London: Frederick Warne and Co., … [1880] –<br />

438 p.<br />

Polichronicon Ranulphi Higden Ed. C. Babington and J.R.Lumby. Chron. &<br />

Mem., 1865-86.<br />

Rymer’s Foedera, A.D. 1377-1391. Ed. J.Caley and F.Holbrooke. Rolls<br />

Series 1869 ff.<br />

Scott W. An Essay on Chivalry // Scott W. Miscellaneous Prose Works. In 7<br />

vols. V. 4. Paris: Baudry’s European Library, 1837. P.193-262.<br />

Scott W. The Poetical Works of Sir Walter Scott, Bart. Vol.1. Border<br />

Minstrelsy.1. Edinburgh: Adam and Charles Black, 1868. P.56-62.<br />

Sir John Froissart’s Chronicles of England, France, Spain, Portugal,<br />

Scotland… Translated from the original French at the command of King Henry<br />

VIII by John Bourchier, Lord Berners. Reprinted from Pynson’s edition of 1523<br />

and 1525. London, 1812.<br />

The Chronicle of John Harding. Ed. H. Ellis. London, 1812.<br />

Thomæ Walsingham quondam monachi S. Albany Historia Anglicana. Ed.<br />

H.Th.Riley. Chron.& Mem. 1864.<br />

Wyntoun, A. De Orygynale Cronykil of Scotland [c. 1420]. Ed. D. Laing.<br />

Edinburgh 1872-1879.<br />

87


Л.С.Лыкова (Пермь)<br />

ОБРАЗ ХУДОЖНИКА В РОМАНЕ ЛИОНА ФЕЙХТВАНГЕРА «ГОЙЯ»<br />

Художник – тот, кто видит вещи не<br />

такими, каковы они, а такими, каков он сам.<br />

Неизвестный автор<br />

Одно только и есть счастие: творить.<br />

Живет лишь тот, кто творит. Остальные –<br />

это тени, блуждающие по земле, чуждые<br />

жизни. Все радости жизни – радости<br />

творчества: любовь, гений, действие – это<br />

разряды силы, родившиеся в пламени единого<br />

костра.<br />

Р.Роллан<br />

«Если и есть художник, взывающий к разгадке, то это Гойя», – сказал о<br />

знаменитом испанском живописце Хосе Ортега-и-Гассет.<br />

Роман Л.Фейхтвангера «Гойя, или тяжкий путь познания» – одна из<br />

возможных отгадок. Жизни и творчеству Гойи посвящали свои работы<br />

многие исследователи, среди которых Хосе Ортега-и-Гассет, Ричард Шикель,<br />

М.Шнайдер, В.Н.Прокофьев. Однако среди всех искусствоведческих и<br />

культурологических работ произведение Фейхтвангера стоит особняком. Это<br />

– роман. Причём своеобразие его заключается в том, что «Гойя, или тяжкий<br />

путь познания» в жанровом отношении представляет собой синтез двух<br />

романных разновидностей: это одновременно роман о художнике и<br />

исторический роман. Фейхтвангер видел в жанре исторического романа, в<br />

первую очередь, возможность «создать простейшим способом иллюзию<br />

действительности», стилизовав свое повествование. Исторический роман для<br />

него – не более чем средство «создания перспективы», позволяющей<br />

претендовать на объективность изображаемой картины мира.<br />

Гойя, пожалуй, одна из самых противоречивых фигур в искусстве<br />

Испании, окутанная флёром мифов, загадок и легенд. Среди исследователей<br />

его творчества нет единого мнения ни о его личности, ни о его биографии,<br />

ни о природе его гениальности. О жизни и творчестве Гойи сохранилось не<br />

много <strong>документ</strong>ов и достоверных свидетельств: испанцы не приверженцы<br />

кропотливого сберегания памятников, долговременной их консервации; как<br />

отмечает Ричард Шикель в своей работе «Мир Гойи», память для испанца –<br />

это история, а история творится в повседневности. Особенно малочисленны<br />

сведения о его детстве и юности, о годах формирования его личности и<br />

становления Гойи как художника.<br />

В своём романе Фейхтвангер кропотливо и убедительно лепит образ<br />

художника, то выверяя имена, факты и события с <strong>документ</strong>альной<br />

точностью, то домысливая, – отчасти из-за скудности достоверных данных,<br />

но главным образом потому, что у писателя была другая задача,<br />

обусловленная его взглядами на функции и содержание исторического<br />

романа. В эссе «О смысле и бессмыслице исторического романа»<br />

Фейхтвангер признаётся, что видит в этом жанре прежде всего возможность<br />

© Л.С.Лыкова, 2007<br />

88


«выразить собственное… мироощущение и создать такую субъективную<br />

картину мира, которая может непосредственно воздействовать на читателя».<br />

Фейхтвангер творит свой мир и своего Гойю.<br />

Автор много внимания уделяет описанию как самого процесса<br />

творчества Гойи, так и результатов этого творчества.<br />

Творчество для Гойи – это, с одной стороны, профессия, ремесло. Он<br />

пишет много, он работает на заказ, причём часто прибегает к помощи своего<br />

помощника и друга Агустина, поручая тому – не слишком талантливому, но<br />

поднаторевшему – дописывать второстепенные по важности части картины<br />

(так, создавая портрет Карла IV, изображающий монарха верхом на коне,<br />

Гойя поручил Агустину написать круп лошади). Сюжеты его картин очень<br />

разнообразны. Хосе Ортега-и-Гассет пишет: «Широчайшая тесситура его тем<br />

не означает ни особого вдохновения, ни особой чувствительности.<br />

Напротив, она свидетельствует о том, что Гойя, подобно прочим испанским<br />

художникам своего времени, заперт в тесных рамках каждодневного труда,<br />

как простой чиновник, выполняющий рутинные поручения» [Хосе Ортега-и-<br />

Гассет 1997: 252].<br />

С другой стороны, выполняя заказы вельмож, Гойя вкладывает в<br />

портреты своё личное отношение к модели, стараясь не польстить<br />

портретируемому, а выявить его характерные черты, показать настоящую<br />

сущность человека, открыть в нём то, что скрыто под маской. И это почти<br />

всегда ему удаётся. Вообще для Гойи, как его изображает автор, не<br />

существует еще проблемы принципиальной неосуществимости творческого<br />

замысла, свойственной героям-художникам, например, позднего романтизма,<br />

– проблемы, которую афористически метко выразил М.Пришвин, сказав:<br />

«Творчество – это страсть, умирающая в форме». Для Гойи же, напротив,<br />

живопись – это и универсальное средство самовыражения, и способ<br />

коммуникации – «всеобщий язык», как определяет это молодой поэт<br />

Кинтана.<br />

Гойя в интерпретации Фейхтвангера – одновременно и блестящий<br />

художник, и гениальный дипломат: изображая на своих портретах высший<br />

свет испанского общества таким, каким он его видит, не скрывая пороков и<br />

недостатков, Гойя остается придворным живописцем, не попадает в опалу<br />

благодаря своей проницательности, «мужицкой хитрости» и умению<br />

разбираться во всех интригах и взаимоотношениях королевского двора.<br />

Противоречие между мироощущением художника, его представлениями об<br />

обществе и власть имущих и необходимостью угодить последним,<br />

выполнить государственный (монарший) заказ постепенно углубляется на<br />

протяжении повествования и достигает своей кульминации в конце (эпизод, в<br />

котором Гойя преподносит в дар королеве серию офортов «Капричос»). И в<br />

этой сложнейшей игре, в которую были вовлечены самые опасные и<br />

влиятельные лица, в том числе Великий инквизитор, Гойя одержал победу.<br />

Эту сверхъестественную гибкость художника отмечал Эрнест Хемингуэй,<br />

который сказал, глядя на «Портрет семьи короля Карла IV»: «Разве это не<br />

шедевр ненависти? Посмотрите, как он выразил своё отвращение к каждому<br />

89


персонажу. Каким же талантом надо обладать, чтобы, так выполнив заказ,<br />

ублажить короля, который, по своей глупости, не видел, каким изобразил его<br />

Гойя перед всем миром?»<br />

Одной из наиболее поразительных черт Гойи было постоянное<br />

стремление к освоению новых техник, новых способов изображения. Уже в<br />

глубокой старости, например, он начал осваивать недавно появившуюся<br />

технику литографии и вырезать фигурки из кости. Для огромного количества<br />

самых разнообразных, невероятных, подчас мифологических,<br />

фантасмагорических образов, рождавшихся в его голове, он умел находить<br />

средства выражения. Так, например, «Гойю всегда привлекали жуткие,<br />

нечеловеческие образы, свидетельствовавшие об иррациональности<br />

окружающего мира и расстроенной психике людей. Он рисовал их в<br />

«Капричос» и «Диспаратес»; они возникают в последние годы его жизни и в<br />

«чёрных картинах» [Шикель 1998: 22]. Открытие Гойей способа передачи<br />

изменённых психических состояний человека, его фантазий, страхов и<br />

призраков делает его в этом смысле предшественником сюрреалистов.<br />

Автор не показывает поры становления художника, не повествует о его<br />

детстве, юности, о периоде ученичества, как можно было бы ожидать из<br />

названия. Уже на первых страницах читателю явлен зрелый, состоявшийся<br />

человек, находящийся в расцвете своей карьеры и многое создавший,<br />

многого достигший на творческом и жизненном пути. Повествование<br />

«застаёт» Гойю как раз в тот момент, когда «его жизнь вошла в колею»,<br />

когда он ощутил благополучие в семейной жизни, пользовался<br />

покровительством знатнейших лиц и был в фаворе у королевской четы, не<br />

знал недостатка в заказах и деньгах. Правда, об этом благополучии автор<br />

говорит уже в прошедшем времени: «…того, что было два дня назад, уже<br />

нет» [Фейхтвангер 1982: 26].<br />

Так в самом начале романа судьба главного героя меняется, совершает<br />

крутой поворот: начинается любовная коллизия, которая станет сюжетной<br />

структурообразующей повествования. Встреча с герцогиней Альба, внезапно<br />

вспыхнувшая страсть к ней дают Гойе импульс к творческому развитию, и на<br />

протяжении всего романа взаимовлияние этих двух сфер, которыми живёт, в<br />

которых существует художник, – любви и искусства – будет составлять<br />

канву повествования. Причём в центре этой истории находится образ гордой,<br />

своенравной и пленительной герцогини Альба. Роман начинается, когда Гойя<br />

влюбляется а герцогиню (тут важен именно факт влюбленности, а не<br />

знакомства, которое остается за скобками повествования. В самом начале<br />

романа Гойя и герцогиня Альба уже знакомы, он уже писал её портрет,<br />

который счёл неудачным, посмотрев на него глазами не просто живописца, а<br />

влюблённого мужчины).<br />

Историки искусства не высказывают полной уверенности в том, что у<br />

Гойи и герцогини Альба была связь. Одним из наиболее убедительных, хотя<br />

и косвенных, аргументов в пользу этого предположения является портрет,<br />

написанный Гойей в 1797 г., после того, как Гойя и герцогиня Альба провели<br />

несколько месяцев в её поместье на юге Испании. Она одета в чёрное, цвет<br />

90


траура, – недавно умер муж, но платье её точно такое же, как у кокетливой<br />

махи. На руке герцогини 2 кольца, на одном надпись – «Альба», на другом –<br />

«Гойя». Она указывает пальцем на слова, написанные на песке: «Solo Goya»<br />

– «Только Гойя» – одно из немногочисленных свидетельств того, что их<br />

отношения носили более интимный характер и не ограничивались<br />

покровительством, оказываемым аристократкой придворному живописцу.<br />

Одним из ключевых моментов романа является создание Гойей,<br />

возможно, самых известных его портретов: «Обнажённая маха», «Одетая<br />

маха» (обе – около 1800 г.). Большинство считает, что на этих картинах<br />

изображена герцогиня Альба, так как ни одна легенда в искусстве не пустила<br />

столь глубокие корни в воображение публики, как романтическое<br />

предположение, что во время своего страстного романа с герцогиней Альба<br />

Гойя увековечил её на этих двух полотнах [Шикель 1998: 68].<br />

Распространению и укреплению этой легенды немало поспособствовал<br />

Фейхтвангер своим романом. Он вдохнул в эту легенду жизнь, сотворил<br />

убедительную мистификацию, соединив вымысел и те немногие косвенные<br />

свидетельства, которые сохранились.<br />

«Гойя, или тяжкий путь познания» – это роман о художнике страстном,<br />

темпераментном, честолюбивом и независимом. Только неистовая, не<br />

изживаемая ничем любовь могла заставить такого человека написать<br />

обнажённую натуру в эпоху господства инквизиции. «Ню» Гойи – это «не<br />

спокойное, реалистическое изучение анатомии человеческого тела; это живая<br />

женщина, реальная, но соблазнительно романтизированная» [Шикель 1998:<br />

68]. Ф. Гойя изумительно передал изменчивую, нежную и одновременно<br />

огненную натуру испанки, о которой ещё великий Мигель Сервантес сказал,<br />

что она – «ангел в церкви, дома, на улице… и дьявол в любви».<br />

Автор не только показывает читателю сам процесс творчества, но и<br />

подробнейшим образом описывает произведения художника, глядя на них<br />

глазами то публики, то Агустина, то самого Гойи, но всегда – на удивление<br />

одинаково проницательно и компетентно. Экфрасис выполняет здесь не<br />

только изобразительную функцию, но и раскрывает читателю личность<br />

художника, помогает понять его через созданные им картины.<br />

Каждое произведение, создание которого показано в романе,<br />

становится и вехой в жизни героя, и значимым элементом сюжета. Судьба,<br />

любовь, страдания и одиночество, тяжёлая болезнь, приведшая к глухоте,<br />

отгородившей художника от остального мира и людей, – всё это тесно<br />

переплетается с его творчеством, жизнь и искусство находятся в<br />

синкретическом единстве и взаимной обусловленности.<br />

«Народность» – одна из ярчайших черт образа Гойи. Фейхтвангер<br />

рисует Гойю, с одной стороны, как типичного представителя испанского<br />

народа, с другой – как выдающегося человека, называя его, ещё не явленного<br />

читателю, «одним из немногих настоящих мужчин в Испании» [Фейхтвангер<br />

1982: 24]. Весь роман до последней своей страницы будет раскрытием и<br />

обоснованием этого тезиса. Примечательно, что автор говорит о главном<br />

герое, заранее (читатель еще не имел возможности составить свое мнение о<br />

91


нём) аттестуя его именно как мужчину, а не как художника. Человеческое в<br />

Гойе занимает Фейхтвангера ничуть не меньше (а может быть, и больше),<br />

чем художническое.<br />

Повествование строится по кинематографическому принципу: от<br />

общего плана – к среднему и далее – к крупному плану: каждая часть романа<br />

начинается обширной экспозицией, из которой читатель узнаёт о<br />

политической, социальной, культурной ситуации в Испании; затем<br />

обрисовывается ближний круг Гойи, и лишь после этого – сам Гойя, его<br />

положение, мысли, состояние, его творчество. Автор вписывает своего героя<br />

в широчайший социокультурный и политический контекст, показывает те<br />

связи, которые существуют между художником и современным ему миром.<br />

Описывая нравы, обычаи, менталитет испанцев того времени, их<br />

гордость, страстность, энергичность, честолюбие, Фейхтвангер неизменно<br />

подчёркивает, что все эти черты в полной мере присущи Гойе. Гойя<br />

бережлив, осторожен и суеверен, как крестьянин, он часто мыслит<br />

народными пословицами и поговорками, многие офорты из серии<br />

«Капричос» содержат в своих названиях и комментариях народные<br />

изречения. Темперамент и гордость Гойи сочетаются в нём с простонародной<br />

изворотливостью, которая помогает ему выходить целым и невредимым из<br />

самых запутанных и опасных жизненных перипетий. Узнав о том, что Гойя<br />

нарушил её запрет на изображение обнаженной натуры, инквизиция<br />

прислала ему приглашение, обычно предшествующее аутодафе, но Гойю, повидимому,<br />

не судили – его картина не была сожжена, а сам художник – не<br />

посажен в тюрьму.<br />

Образ Гойи, созданный Фейхтвангером, – это сплав мифов, догадок,<br />

<strong>документ</strong>альных свидетельств и большой доли авторского вымысла. Мы<br />

рассмотрели лишь некоторые из слагаемых этого образа, достойного более<br />

полного и тщательного изучения.<br />

Список литературы<br />

Фейхтвангер Л. Гойя, или тяжкий путь познания. М., 1982.<br />

Прокофьев В.Н. Гойя в искусстве романтической эпохи. М., 1986.<br />

Хосе Ортега-и-Гассет. Веласкес. Гойя. М., 1997.<br />

Шикель Р. Мир Гойи. 1746–1828. М., 1998.<br />

А.Ф.Любимова (Пермь)<br />

ЖАНР ПРОИЗВОДСТВЕНОГО РОМАНА-АНТИУТОПИИ<br />

Антиутопия, как жанр живой и развивающийся, впитывает в себя<br />

содержательные и эстетические новации современной эпохи, существуя в<br />

системе постмодернизма как явление метахудожественное. Она прибегает<br />

зачастую к приему переосмысления текстов разных жанров, в том числе, и<br />

производственного романа, структура которого складывается уже<br />

классической литературе. Эпоха крупного капитала породила чудовищные<br />

А.Ф.Любимова, 2007<br />

92


формы отчуждения производства от человека, у Э.Золя оно<br />

персонифицируется, изображается как самодостаточное, независимое от<br />

человека, более того, подчиняющее его себе. Рынок («Чрево Парижа», 1873),<br />

модный магазин («Дамское счастье», 1883), шахта («Жерминаль», 1885),<br />

биржа («Деньги», 1891) становятся метафорой человека, свойства которого<br />

переносятся на эти гигантские образы-обобщения. Этот принцип<br />

изображения производственной реальности становится типологическим и в<br />

новое время материализуется в романах А.Хейли: отель («Отель», 1965),<br />

аэропорт («Аэропорт», 1968), автозавод («Колеса», 1971). Человек здесь<br />

смиряется перед метафизическим глобализмом индустриального монстра,<br />

играя по его правилам.<br />

В производственных постмодернистских антиутопических романах<br />

К.Уотерхауза («Конторские будни», 1978), В.Сорокина («Сердца четырех»,<br />

1999), Ф.Бегбедера («99 франков», 2000), Ж.Грегора («Безголовые», 2003)<br />

сам производственный процесс становится высшей онтологической<br />

реальностью. Он сообщает человеку знание об устройстве мира, его законах<br />

и удерживает его в пределах социальной системы. Сфера механической<br />

жизни представляется высшим идеалом, она функционально совершенна и<br />

целесообразна в отличие от сферы физического бытия. Так, гиперреальность<br />

в романе К.Уотерхауза «Конторские будни» – офисы фирмы Альбион.<br />

Тысячи служащих обрабатывают здесь никому неведомые статистические<br />

данные, письма пересылаются из отдела в отдел, молчат телефоны, ничто не<br />

должно нарушить порядок, смысл которого скрыт от всех. Пространство<br />

«Альбиона» расширяется безмерно, читатель узнает, что такие фирмы есть во<br />

всех крупных городах Англии, и она похожи друг на друга как две капли<br />

воды. В мире романа В.Сорокина «Сердца четырех» «вообще не различаются<br />

одушевленная и неодушевленная материя. В книге ведутся интенсивные<br />

производственные процессы, объектами которых могут быть и люди, и<br />

машины» [Генис 1994: 248].<br />

В романе французского писателя Ф.Грегора «Безголовые» в центре<br />

сюжета – гигантская торговая компания. Здесь все заполнено бешеной<br />

деятельностью, но читатель никогда не узнает о мотивах этой активности,<br />

смысл ее недоступен и самим героям. Постмодернистская антиутопия<br />

изобразила людей в состоянии «ошеломления» разума: «Враг затаился. И с<br />

этим невидимым, ничем не выдающим себя врагом они чувствовали себя<br />

неспособными бороться» [Грегор 2005: 81]. Конс, герой романа Грегора, в<br />

попытке найти место для размышлений запирается в туалетной кабинке и,<br />

сидя на унитазе, плачет и говорит себе: «“Посмотри, во что превратилась<br />

твоя жизнь”, не слишком, правда, понимая природу своей грусти, ни того,<br />

какое отношение имело ко всему этому понятие жизни» [Грегор 2005: 82].<br />

Философ Льюис Мэмфорд рассматривает историю цивилизации как<br />

процесс формирования социально-политической мегамашины, целью<br />

которой была «мобилизация большой массы людей и строгая координация их<br />

деятельности во времени и пространстве для достижения заранее<br />

определенной, ясно видимой и рассчитанной цели» [Утопия и утопической<br />

93


мышление 1991: 87]. Производственная корпорация и является одной из<br />

ячеек этой современной мегамашины – доказывает антиутопия. В<br />

художественном мире антиутопического романа время перестало обладать<br />

принципиальными, присущими ему свойствами. Оно бессодержательно,<br />

временной процесс ничего не меняет, здесь все втягивается в «черную дыру»<br />

парадоксов и беспамятства. Герои живут в полном забвении истории,<br />

настоящее для них – день в конторе, офисе, а будущее их занимает как<br />

возможность продолжения настоящего. Угроза увольнения из компании,<br />

когда трагически рушится сама идея постоянства жизни, комментируется в<br />

романе Грегора так: «Незримый перст указывал на ветеранов, словно в чемто<br />

их обвиняя. А теперь в этой невидимой руке оказался зажат кинжал»<br />

[Грегор 2005: 36]. Конс, остро переживая ситуацию, полагает, что<br />

«иерархическая структура компании, организация труда … расположение<br />

зданий, постановка задач и система сбыта товаров» [Там же: 36] должны<br />

остаться неизменными. «Качественно дифференцированное время<br />

превращается в некую однородную среду, где постоянно … присутствуют<br />

раз и навсегда установленные структуры и типы» [Утопия и утопической<br />

мышление 1991: 162].<br />

В производственном антиутопическом романе очень важен мотив<br />

антропологического кризиса, причем, если авангардисты предлагали<br />

антитезу современной машины и уязвимого человека, то постмодернисты<br />

могут синтезировать свойства живой и неживой материи. И та, и другая<br />

настолько несовершенны, что авторская концепция воспринимается как<br />

концепция всеобщего кризиса: деструкция духовных и физических<br />

элементов влечет за собой глобальные катастрофы. Физическим уродством<br />

отмечены одинаковые однорукие швейцары в фирме «Альбион» и ей<br />

подобных. В финале книги В.Сорокина непонятный технологический<br />

процесс превращает тела героев спрессованные кубики с замороженными<br />

сердцами. Производство абсурдно по результатам, оно бесцельно, как и сама<br />

жизнь героев.<br />

В романе Жана Грегора «Безголовые» императив метафоры,<br />

вынесенной в заголовок, выражен в образной динамике. Появление в офисе<br />

безголового начальника отдела Грин-Вуда, потом его зама и все новых<br />

сотрудников породило эпидемию падения голов. У грузчиков сносит головы<br />

на складе, когда они попадают в аварию, у кого-то голова просто остается на<br />

подушке после сна: «Жизнь она такая штука: однажды утром ты<br />

просыпаешься, а головы у тебя больше нет… Случилось то, что должно было<br />

случиться» [Грегор 2005: 92-93].Обыденность гротеска здесь сродни<br />

обыденности сюжета производственной антиутопии. Грузчики Белам и<br />

Стюп, лишившись голов (на них упал поддон), «были живы и здоровы», на<br />

пол не пролилось ни капли крови. «Все прекрасно», – восклицают они.<br />

Отвалившиеся головы многие хранят в банках с формалином.<br />

Устойчивый антиутопический мотив обезличивания человека<br />

акцентирован и у Грегора: на комбинезонах служащих фирмы с некоторых<br />

пор обязателен опознавательный значок, так как идентифицировать человека<br />

94


без головы по телосложению и походке весьма затруднительно. Лишение<br />

метаморфозы обезглавливания всякой таинственности, подчеркивание ее<br />

механицизма, низведение до повседневного акта выводит этот прием за<br />

рамки кафкианской и гоголевской традиции. Скорее, возможно сближение<br />

манеры Грегора с поэтикой образа Салтыкова-Щедрина, «Историю одного<br />

города» которого можно рассматривать в контексте антиутопической<br />

традиции. Органчик из названного романа – прообраз той модели, которая<br />

существует в произведении Грегора: «Градоначальниково тело, облеченное в<br />

виц-мундир, сидело за письменным столом, а перед ним, на кипе<br />

недоимочных реестров, лежала, в виде щегольского пресс-папье, совершенно<br />

пустая градоначальникова голова [Салтыков-Щедрин 1975: 46]. Она<br />

требовала ремонта, и часовщик Байбаков пытается ее починить, но у<br />

градоначальника появляется двойник, начинается процесс размножения<br />

голов, который с трудом удается остановить, посадив самозванцев в сосуды,<br />

наполненные спиртом.<br />

В романе Грегора описывается модное увлечение: протезирование<br />

голов. Идеальный образец – голова безупречного исполнителя с короткой<br />

офисной стрижкой, ясными глазами и вечной улыбкой. Кульминационный<br />

момент – в голове начальника отдела Грин-Вуда испортился электронный<br />

механизм, и последствия этого были ужасны: «Язык завалился набок, глаза<br />

смотрели в разные стороны (один в потолок, а другой в пол), а брови<br />

шевелились от статистического напряжения» [Грегор 2005: 129]. Грин-Вуд<br />

пытается оторвать себе голову, потом, когда ему это удалось, служащие<br />

играют ею в футбол.<br />

В антиутопии Грегора конфликт получает своеобразное зеркальное<br />

воплощение. Против безголовых в фирме выступает единственный человек с<br />

головой, но без тела, которого он лишился при несчастном случае. Протез<br />

тела позволяет ему двигаться, а главное, он не утратил своей<br />

индивидуальности и способности мыслить, страдать, любить. Убивая в<br />

отчаянном поединке Грин-Вуда, Конс видит в нем воплощение социального<br />

зла и бездушного автоматизма Системы. Конс – живой человек, по его лицу<br />

течет кровь, он чувствует в себе способность противостоять Власти.<br />

«Что за жизнь, если человеку нельзя посмотреть в глаза» [Грегор 2005:<br />

198] – эта фраза из романа могла бы быть его эпиграфом. Рассматриваемый<br />

жанр, используя метахудожественные символы и приемы деформации<br />

художественного образа, «логику аномалий» философской фантастики,<br />

разрушает грань между реальностью и фантазией, заставляя читателя<br />

поверить в абсурдность и безумие художественного мира антиутопии.<br />

Список литературы<br />

Бегбедер Ф. 99 франков. М., 2003.<br />

Генис А. Треугольник // Иностр.лит. 1994. № 10.<br />

Грегор Ж. Безголовые. М., 2005.<br />

Мэмфорд Л. Миф машины // Утопия и утопические мышления. М.,<br />

1991.<br />

95


Салтыков-Щедрин М. История одного города // Салтыков-Щедрин М.<br />

История одного города. Господа Головлевы. Сказки. М., 1975. Т.44. (Б-ка<br />

всемир.лит.).<br />

Я.Мойсиева-Гушева (Македония, Скопье)<br />

РОЛЬ ВООБРАЖЕНИЯ В ДЕМОНИЗАЦИИ ЖЕНЩИНЫ<br />

Роль воображения как особого вида творческой энергии, которая<br />

участвует в создании мира, может рассматриваться в двух противоположных<br />

аспектах. Один, позитивный, связан с прославлением сущностей, с их<br />

созданием и приумножением, а другой, негативный, сводится к демонизации<br />

чего-либо или преодолению смертности. В статье мы остановимся на втором<br />

аспекте, а именно, на демонизации женщины в представлениях о ведьмах.<br />

Подобные представления используются при анализе сущностей через<br />

оппозиции (верх – низ, восток – запад, женщина – мужчина и т.д.). Впрочем,<br />

речь идет о взаимодействии воображения и универсальных принципов,<br />

актуальных всегда и везде.<br />

Чтобы живо представить себе роль воображения в различных<br />

хронотопических связях, рассмотрим два произведения, рассказ «Отпечаток<br />

сердца на стене» сербского писателя Борислава Пекича из сборника<br />

рассказов «Новый Иерусалим» (1988) и рассказ «Три маленькие ведьмы и<br />

Дерево ночи» македонского автора Влады Урошевича из сборника «Моя<br />

сестра Эмилия» (1994). Сопоставляя два текста, написанных разными<br />

авторами и построенных на различных основаниях (так, Пекич, создавая<br />

воображаемую историю, использует реальных героев и события, а Урошевич<br />

остается в области фантастики), можно обнаружить, что в сфере<br />

воображаемого у них имеются сходные черты. Это сходство внутри<br />

воображаемых структур обусловлено общими системными элементами,<br />

используемыми для создания образов ведьм, а также сходством в манере<br />

повествования, от которой зависит способ представления реальности.<br />

Первая ассоциация, связанная с ведьмами, присутствует еще в<br />

средневековых представлениях о демонизации существ черного цвета. В<br />

комментариях психоаналитиков она всегда обусловлена бедами, тоской и<br />

депрессией, которые вызваны иррациональными страхами перед<br />

опасностями, таящимися в ночи. Ощущение дискомфорта перед мистикой<br />

ночной жизни испытывают и люди, и животные. К нему прочно привязан<br />

детский страх перед черным цветом, символом невидимой разрушающей<br />

опасности, часто сопровождающимся чувством вины. Подобные<br />

конструкции воображения трансформируют страх человека в<br />

разрушительную агрессию [Брил 1993: 44], на этот раз агрессию мужчины по<br />

отношению к женщине. Потребность в демонизации женщины связана с<br />

поворотом от доминировавшего некогда матриархата к патриархату.<br />

Очевидно, что речь идет о трансформации мужских желаний и страхов перед<br />

© Я.Мойсиева-Гушева, 2007<br />

96


неудачами в воображаемые фигуры ведьм. Отсюда и связь ведьм со злом,<br />

основанная на негативной оценке черного. К вышеизложенному добавляется<br />

изоморфизм понятия черного и мрачный символ грязи – густой и липкой<br />

черной жидкости, которая ассоциируется с рождением и смертью. Страх<br />

перед чернотой ночи – это субстанция смерти, темные родовые воды<br />

дьяволицы Лилит, демона ночи, испытывающей непреодолимое желание<br />

поглощать и порождать. Лилит – это подсознательная модель для создания<br />

образов волшебниц, ведьм, безобразных одноглазых существ, которыми<br />

изобилует фольклорная иконография [Durand 1991: 90]. Именно поэтому<br />

воображение помещает все действия ведьм в темноту ночи или связывает их<br />

с черной грязью. Так, в своем рассказе Пекич с тонкой иронией<br />

рассматривает грязь как знак, по которому распознают ведьму: Sutradan sam<br />

se uverio da je valjanje po blatu glavna nevolja Conewdonea. Vrlo brzo pošto se iz<br />

kuće izađe, pogotovo ako se ko za praznik ili svečanost obukao, danju kao god i<br />

noču, na mestu koje se nije dalo predvideti, pa ni zaobići, čoveka su veštice<br />

sačekale, oko njega kolo zaigrale i zakovitlale olujni vir koji bi ga bacio u najbližu<br />

kaljugu... Veštice, dakle, moraju biti jedine čiste žene u crkvi [Pekić 1988: 98].<br />

Последовательно анализируя роль воображения в представлениях о<br />

демонизации существ, Пекич вводит в корпус знаковых индикаторов<br />

нечистой силы кошку. Согласно народным поверьям, кошка, особенно<br />

черная, – это животное, обладающее злыми магическими силами [Стоjковска<br />

2004: 169]. Именно такая кошка в рассказе Пекича указывает на превращение<br />

в нечистую силу. Снять абсурдные обвинения с девушки, на крыше дома<br />

которой видели кошку, не могут даже удивленные протесты главного героя,<br />

на основании слов которого были сделаны выводы: Jesam li ili nisam prstom<br />

pokazao na kuču u kojoj se veštica Winslow preobrazila u lepu devojku, pa u crnu<br />

mačku, i, tek počto je izgorela vratila u pravo obličje gadne babaroge?Rekoh da<br />

jesam, ali da prebražaj nisam video.<br />

– Nisi ni mogao – rekao je Master Walker sumorno. – Niko ga nikad nije<br />

video. To i jeste jedan od najubedljivih dokaza njenog saveza sa đavolom.<br />

Rekoh, takođe da ne znam zašto sam to učinio, zašto sam kriknuo i na<br />

steričinu kuču prst uperio, kad ništa od svega o čemu govori nisam video... [Pekić<br />

1988: 92]. Ничто не может поколебать уверенности охотников за ведьмами в<br />

реальности происходящего. Они способны из такого обыденного<br />

происшествия, как прогулка кошки по крыше, сплести необычную историю.<br />

Достаточно самого присутствия кошки или любого другого знака, который в<br />

антропологической структуре фантазии опознается как демонический, чтобы<br />

начать страшную церемонию. А таких знаков множество.<br />

У Урошевича колдовство связано с жабами, крысами и летучими<br />

мышами, хтоническими существами, порожденными хаосом Апокалипсиса и<br />

символизирующими зло. Согласно поверьям, ведьмы используют<br />

хтонических животных для приготовления волшебных зелий,<br />

одурманивающих людей. Все эти формы жизни, с одной стороны, благодаря<br />

своим кинетическим способностям, способны предсказывать несчастья, а с<br />

другой стороны, ассоциируются с категорией женскости. Подтверждают эти<br />

97


представления и данные лингвистов о том, что в языках некоторых<br />

индейских племен Южной Америки женскость семантически тождественна<br />

анимализму [Durand 1991: 90]. Присутствие чего-то животного, более<br />

низкого, нечеловеческого, не только a propos указывает на женщину, но и<br />

считается нечистым, связанным с представлениями о злобных ведьмах.<br />

В создании имиджа любой ведьмы обязательное место занимает такой<br />

атрибут, как метла. Метла символизирует сверхъестественную силу.<br />

Подметая, ведьма наносит вред человеческой душе. Так думает и охотник на<br />

ведьм, герой Пекича: Naiđoh iznenada na lepojku u prvom redu klupa,<br />

tamnoputu, mršavu i sasvim golu koja je u ruci, mesto Sv. pisma, stezala držalju<br />

metle, uglavljene između butina. Oćuteh neglu ukočenost i hladnoču, istu jezu koju<br />

sam – sad se svega setih – ostio na trgu u King's Lynny kad sam pokazao vešticu<br />

Rebeccu Winslow... [Pekić 1988: 101]. Каждая ведьма летает на метле,<br />

поднимаясь в необозримые высоты, где свободно можно предаваться своим<br />

женским фантазиям. Метла, кроме всего прочего, – это и фаллический<br />

символ, но прежде всего это символ тех сил, с которыми нужно совладать.<br />

Средневековый страх перед злыми силами породил целую науку об<br />

искусстве распознавания и борьбы с ведьмами. Наиболее часто<br />

используемым методом был укол шилом, который применял и борец с<br />

ведьмами, мистер Джон Блэксмит – герой рассказа Пекича: Morali su se,<br />

takođe, nači Satanini znaci, belege podložnosti đavolu, pečati ugovora s njim. Oni<br />

su traženi pomoču tri palca dugog šila, pa kad bi se našli i proboli niti su krv<br />

ispuštali, niti je bodeni inakvu nelagodu osečao [Pekić 1988: 107]. Если кровь у<br />

оцепеневших от ужаса жертв шла плохо, это указывало на их союз с сатаной.<br />

Истекание кровью – это испытание правдой, доказательство, что жертва<br />

разоблачена и призналась в преступлении. Подобное испытание уходит<br />

корнями в архетипические представления о крови. Поэтика крови будит<br />

ассоциации, связанные с рождением, теплом и жизнью [Chevalier 1983: 327],<br />

а отсутствие крови на теле жертвы указывает на нечто неживое,<br />

нехарактерное для человека, ассоциирующееся с колдовством. В оценке<br />

крови содержится амбивалентное мифологическое представление о крови как<br />

об истоке и конце жизни, ассоциирующееся с женским началом и<br />

менструальным циклом. Символика крови связана с жизнью, со смертью, с<br />

цикличностью, с понятием непрерывности и необходимости единства<br />

противоположностей, с темными заклинаниями, которые не только пугают<br />

нас, но и будят любопытство.<br />

Еще один символ, указывающий на цикличность, встречается при<br />

описании реквизита ведьмы. Ведьмы обычно в хозяйстве используют<br />

веретено. Веретено ведьмы представляет собой страшный символ<br />

непрерывного течения времени, повторяемости временных циклов,<br />

возвращающих стародавний образ жизни, когда доминировала женская воля.<br />

Отсюда и поверье, упомянутое в рассказе Пекича, что веретено – это<br />

сильнейшее оружие ведьмы: Verovalo se, a ja iz zanata potvrđujem, da je<br />

vreteno jedno od najgroznijih demonskih alatki. Na njegovom se točku raspleteni<br />

98


ožji konci naše sudbine ponovo upliču voljom veštice koja ga okreče [Pekić 1988:<br />

80].<br />

В популярных неоязыческих представлениях ведьма предстает как<br />

женщина-шаман, которая христианской пропагандой были провозглашена<br />

нечистой силой. Подобное отношение церкви обусловлено конкуренцией.<br />

Взамен старой языческой магии новая церковь создает собственную<br />

методологию, сходную с языческой техникой амулетов и талисманов,<br />

которая включает святых и божественные реликвии. Отношение церкви к<br />

ведьмам было весьма суровым, однако сама идея объявлять ведьм нечистыми<br />

и убивать была известна еще предхристианским религиям. Негативное<br />

отношение к колдовству мы встречаем у многих народов, включая народы<br />

Азии, Африки и Америки. Приверженцы многих религий используют слово<br />

«колдовство» в пейоративном значении, обозначая им все чуждые<br />

магические действия и ритуалы, за исключением собственных религиозных<br />

обрядов.<br />

Таким образом, термин «ведьма» имеет весьма долгую и сложную<br />

историю. Используясь в разных культурах, он часто имеет сходные значения.<br />

Каждая культура обладает собственной системой концептов, относящихся к<br />

магии и религии, однако образы злых и добрых духов, лежащие в их основе,<br />

являются общими для всех народов, делая антропологию универсальной.<br />

Наконец, рассмотрим использованные писателями приемы описания<br />

действительности. Отношение автора к описываемой материи отражается в<br />

манере повествования. Автор, пытаясь изложить собственную позицию,<br />

опосредованно, через рассказчика, проецирует свои убеждения на читателя.<br />

Анализируя позицию повествователя, мы вскрываем позицию автора. Так,<br />

произведение Пекича начинается с истории анонимного повествователя,<br />

комментирующего найденный в XVI в. текст, где излагается история жизни<br />

Джона Блэксмита – прирожденного охотника на ведьм. Потом следы<br />

анонимного повествователя бесследно исчезают, роль рассказчика берет на<br />

себя сам Блэксмит. Рассказ Урошевича поделен на девять частей,<br />

обозначенных римскими цифрами, в первой части повествование идет от<br />

лица неизвестного рассказчика, а во второй – рассказчиком становится один<br />

из участников необычных событий. В остальных главах рассказчики<br />

постоянно сменяют друг друга. В обоих текстах используется прием<br />

двойного повествования. У Пекича внешний повествователь проверяет<br />

странную историю и сам едва верит в то, что рассказывает, в то время как<br />

Урошевич открыто говорит, что его история полностью вымышлена.<br />

Внутренние рассказчики в обоих текстах являются одновременно и героями<br />

истории. В их сознании преломляются все образы и события,<br />

действительность предстает в субъективных переживаниях внутренних<br />

повествователей. Особо хотелось бы отметить тот факт, что в обоих<br />

рассказах присутствует детская перспектива, исполненная фантазии. В<br />

рассказе Урошевича действительность представлена с позиции ребенка,<br />

наивно верящего в чудеса. У Пекича в процессе повествования детская<br />

перспектива трансформируется во взгляд взрослого человека, который<br />

99


сомневается в чудесном характер событий. Позиция ребенка-рассказчика в<br />

отдельных частях рассказа Урошевича [Капушевска-Дракулевска 1998: 85]<br />

открывает возможность перехода из рационального пространства в<br />

иррациональное, из мира взрослого человека, воскрешающего события<br />

собственного детства, в мир ребенка, живущего в прошлом и активно<br />

участвующего в описываемых событиях. Действительность, осмысляемая в<br />

переживаниях рассказчика, трансформируется в иную реальность,<br />

обогащенную детской фантазией. Открывается новый мир, в котором<br />

обычное становится необычным, естественное – неестественным, реальное –<br />

нереальным. В этом детском мире реальное сменяется воображаемым.<br />

Мнимый эффект достоверности событий достигается при помощи<br />

повествования от первого лица. В отдельных частях рассказа ощущается, что<br />

дети-рассказчики и сами убеждены в реальности собственных приключений,<br />

и поэтому вдохновенно сплетают необычные истории о появлении трех<br />

женщин-ведьм.<br />

В рассказе Урошевича один из основных образов – это двоюродная<br />

сестра героя Эмилия, проворная и любопытная девочка с необычными<br />

повадками. Своей интуицией и активностью она намного превосходит<br />

главного героя, он лишь спутник и свидетель необычных приключений,<br />

инициатором которых является Эмилия. В самом взгляде Эмилии ощущается<br />

что-то сверхъестественное: Необычайно широко открытые глаза, словно<br />

ничего не видят или же видят что-то иное, недоступное другим [Урошевиќ<br />

1994: 51]. В ней потенцирована бессознательная, подавленная, темная<br />

сторона человеческой природы. Эмилия совершает сексуальную инициацию<br />

юного героя, чья бурная фантазия рождает образы трех ведьм, наблюдающих<br />

за этим актом, которые, как он признается в конце, были выдуманы для того,<br />

чтобы сделать историю привлекательней [Урошевиќ 1994: 51].<br />

Детская перспектива ощущается и в выборе имен для маленьких ведьм.<br />

Звучание имен ассоциируется с детской речью, и именно ребенок<br />

реконструирует значения, скрывающиеся за внешней оболочкой имени:<br />

взмахи крыльев Гуги, безобразный старческий облик Джуджи и<br />

материнскую, женскую природу Мумы. В основе этих реконструкций лежат<br />

известные антропологические структуры Дюрана, формирующие облик<br />

ведьмы. Во-первых, это способность летать [Chevalier 1983: 348], которая<br />

сублимирует желание достижения внутренней гармонии и разрешения<br />

конфликта между светлым и темным, добрым и злым, приверженцами<br />

сатаны и церкви, между полами. Во-вторых, желание летать часто<br />

характерно для тех, кто не в состоянии его осуществить. Представляют себя<br />

летающими женщины, находящиеся в тени, а их вознесение символизирует<br />

не реальные возможности, а фантастические желания. По древним поверьям,<br />

шаманы обладали способностью летать, а значит, понимали женские тайны<br />

[Elijade 1990: 339]. Фантастические женские образы – сфинксы, вилы,<br />

горгульи, а также ведьмы – всегда обладают способностью летать. Они часто<br />

изображаются в виде безобразных существ с видимыми телесными изъянами:<br />

горбатые, с длинными носами, пальцами и ногтями, с выпуклыми глазами. В<br />

100


таком образе представлено коллективное наследство, обусловленное<br />

негативной оценкой женской природы. Ее мы встречаем еще в библейских<br />

легендах о создании Евы из ребра Адама и ее постыдном грехопадении.<br />

Деградация роли женщины была продолжена в христианстве, это подавление<br />

ее сексуальности и недооценка желаний. Писательская интуиция Урошевича<br />

связывает универсальное зло с представлениями о ведьмах, женщинах,<br />

которые обладали сверхъестественными способностями, даром знахарства,<br />

способностью экспериментировать с недозволенным. В рассказе ведьмы<br />

изображаются как необычайно безобразные маленькие женщины: Гуга<br />

имаше шилесто кренати уши што прилегаа на уши на лилјак… Мума имаше<br />

мали очиња со оторбешени клепки што прилегаа на очи на краставите<br />

жаби…Џуџа имаше лице избрчкано како [Урошевиќ 1994: 49].<br />

Ночное дерево из рассказа Урошевича и темный изоморфизм<br />

ассоциируются с мифом о создании огня, имеющем сексуальную подоплеку,<br />

который пересказывает Дюран [Duran 1991: 284]. В мифе упоминается<br />

безобразное миниатюрное, похожее не чертенка, существо Некили, которое<br />

намного раньше человека умело добывать огонь, совершая быстрые<br />

круговые движения. Круговое движение, столь существенное для развития<br />

прогресса (добывание огня, изобретение колеса и т.д.), имеет свой прототип в<br />

человеческом микрокосмосе, в сексуальных движениях. Миф о ритме<br />

сексуальных движений предопределяет соотношение ритма менструации с<br />

сезонным или лунным циклом плодородия. Дерево ночи, на котором сидят<br />

три маленькие ведьмы из рассказа Урошевича, символизирует прогресс и<br />

техническую ремифологизацию, а его атрибуты и вертикальная форма –<br />

вегетационную и лунную цикличность и человеческую сексуальность. В<br />

воображении любое дерево указывает направление движения, за его<br />

динамической структурой скрывается представление о созревании и<br />

вертикальном росте. Соединение всех структур воображения, появляющихся<br />

в рассказе Урошевича, подводит нас к заключению, что три маленькие<br />

ведьмы не только наблюдают, но и ускоряют процесс созревания юных<br />

героев. Разрушая все барьеры между детьми и взрослыми, они подводят<br />

героев к границам дозволенного и позволяют войти в запретное<br />

пространство. Оценка роли ведьм как позитивной или негативной, конечно<br />

же, зависит от идеологии эпохи, и человек вынужден приспосабливаться к ее<br />

законам.<br />

И Урошевич, и Пекич не являются приверженцами негативного<br />

отношения к колдовству и в своих повествовательных реконструкциях<br />

пускаются на поиски его истоков, подрывая его основы некоторым<br />

сомнением в изложении (Урошевич и Пекич) или богохульными сценами<br />

(Пекич). У Урошевича колебание и нерешительность в оценке природы<br />

происходящего связаны с фантастичностью событий и разрушением<br />

темпоральности феномена. Однако колебания в оценке характерны не для<br />

всего повествования в целом, а лишь для тех фрагментов, которые<br />

передаются с помощью детской перспективы. Фантастический эффект,<br />

101


сквозящий в этих частях истории, освобождает героев от временных границ,<br />

помещая ведьм из событий прошлого во вневременное пространство.<br />

В отличие от Урошевича, Пекич повествует о средневековых событиях.<br />

Еще в самом начале анонимный рассказчик подвергает сомнению мотивы, по<br />

которым главный герой, обнаруживающий свой божественный дар, предает<br />

огласке странную историю об охоте на ведьм. Вопреки ожидаемому он не<br />

сомневается в необычном даре героя, потому что убежден в существовании<br />

людей с такими способностями. Но имеются ли истинные причины для<br />

обнародования этой истории – вот неожиданный ироничный вопрос, который<br />

задает рассказчик. Его обращение к читателю звучит так: Izgleda da ga je<br />

otkriče toliko zaprepastilo – u kojoj meri zadovoljilo, zadivilo, ili možda porazilo,<br />

ne zna se – da je, smatrajuči svoje iskustvo poučnim za bližnje, nepisao ovu<br />

ispovest. Ali kako nam je ni u kakvom vidu nije predao – do rukopisa sam<br />

slučajno došao – zaključak o brizi treba uzeti s nešto obazrivosti [Pekić 1988: 63].<br />

Этими колебаниями автор добивается формы кажущейся<br />

доверительности. Автор только для виду предоставляет рассказчику<br />

неограниченные возможности. За каждым утверждением рассказчика<br />

скрывается внимательный взгляд автора, который, по всей видимости, не<br />

согласен с размышлениями главного героя. Эта констатация находит<br />

подтверждение в употреблении пересказывательных форм и модальных слов:<br />

до ракописот случајно сум дошол, изгледа, не се знае, не одам толку далеку<br />

да тврдам, чья функция, по словам Успенского [Uspenski 1979: 123], состоит<br />

в демонстрации удивления общественными идеологическими ценностями.<br />

Так автор добивается иронического эффекта, вплетающегося в сюжетную<br />

канву рассказа, высмеивает нелогичность идей, стратегий охоты и процесса<br />

суда над ведьмами. Особенно остро ирония ощущается в последней части<br />

рассказа, в ситуации наивысшего душевного напряжения, когда речь идет об<br />

испытании близких. Ироничное отношение автора к Блэксмиту чувствуется в<br />

тех сценах, где он обвиняет собственную мать в колдовстве, указывая на нее<br />

пальцем. Своим беспристрастным жестом Блэксмит вызывает восхищение у<br />

народа. Однако при этом он пытается спасти мать от болезненного<br />

испытания шилом: Mister Hopkins je stajao između mene i Staroste Thomasa<br />

Rivetta.<br />

– Podvrgao sam vašu gospođu majku ispitu s vodo – reče.<br />

– I šta je bilo? – upitah, s nadom..<br />

– Potonula je..<br />

– Zošto je onda vešate?- viknuo sam.<br />

– Zaustavite pogubjlenje!<br />

– Nemoguče! To bi značilo da vi, odnosno da bog nije u pravu! – rekao je<br />

Hopkins. – Doduše kod mene i mojih zaostalih metoda bio bi to dokaz nevinosti i ja<br />

bih je pustio.<br />

– Pa zašto niste?<br />

– Ko sam ja da se suprotstavljam vašem daru, Mister Blacksmith? (Pekić<br />

1988: 119).<br />

102


В сущности, в трагикомической исповеди Блэксмита открывается<br />

отношение автора к абсурдной идее охоты на ведьм. Сегодня уже никто не<br />

боится колдовских чар, но все опасаются обвинений, использующихся как<br />

общественно одобренное средство для выражения недоброжелательного<br />

отношения. Никто не верит в существование фантастических ведьм, но все<br />

осознают реальность извечного противостояния мужчин и женщин. Именно<br />

поэтому и сегодня тема ведьм вызывает интерес, однако к решению этой<br />

проблемы мы подходим с абсолютно иных позиций, что становится<br />

очевидным из предложенного анализа двух рассказов современных<br />

писателей.<br />

Перевод с макед. Н.Боронниковой<br />

Список литературы<br />

Chevalier J., Geerbrant A. Rječnik simbola / J. Chevalier, A. Geerbrant.<br />

Zagreb: Nakladni zavod Matice hrvatske, 1983.<br />

Durant G. Antropološke strukture imaginarnog / G. Durant. Zagreb: August<br />

Cesarec, 1991.<br />

Elijade M. Šamanizam / M. Elijade. Sremski Karlovci: Izdavačka knjizara<br />

Zorana Stojanovića, 1990.<br />

Lucka E. Torquemada i inkvizicija u Španiji / E.Lucka. Beograd: Nolit,<br />

1933.<br />

Mišle Ž. Veštice / Ž. Mišle. Beograd: Vuk Karadžic, 1986.<br />

Pekić B. Novi Jerusalim / B. Pekić. Beograd: Nolit, 1988.<br />

Uspenski B.A. Poetika kompozicije, semjotika ikone / B.A. Uspenski.<br />

Beograd: Nolit, 1979.<br />

Брил Ж. Лилит или мрачна мајка / Ж. Брил. Сремски Карловци и Нови<br />

Сад: Издавачка књижара Зорана Стојановића, 1993.<br />

Капушевска-Дракулевска Л. Во лавиринтите на фантастиката /<br />

Л. Капушевска-Дракулевска. Скопје: Магор, 1998.<br />

Стојковска Г. Речник на јужнословенската митологија / Г. Стојковска.<br />

Скопје: Три, 2004.<br />

Урошевиќ В. Мојата роднина Емилија / В. Урошевиќ. Скопје:<br />

Македонска книга, 1994.<br />

А.К.Никулина (Уфа)<br />

МИФОЛОГИЯ ТОРНТОНА УАЙЛДЕРА<br />

Т.Уайлдер вошел в американскую литературу в ту эпоху, когда США<br />

переживали бурный исторический период. «Век джаза», Великая Депрессия,<br />

«красные тридцатые» занимали умы современников, оказывая<br />

непосредственное влияние на их творчество. Уайлдер же словно не замечал<br />

происходящего вокруг. В его романах речь идет о Риме, Перу, Греции…<br />

Писателя обвиняли в эскейпизме, но Уайлдер, на самом деле от<br />

реальности никогда не бежал: просто у него был собственный способ<br />

© А.К.Никулина, 2007<br />

103


видения реальности. То, к чему он всегда стремился, – не преходящая правда<br />

этого мгновения, а вечная, неизменная правда, абсолютная истина бытия.<br />

Все творчество Уайлдера может быть охарактеризовано как<br />

сознательная попытка творения собственного мифа. Не случайно Амос<br />

Уайлдер назвал его «современным мифотворцем» [Wilder 1980: 41]. Одним<br />

из основных признаков современного мифотворчества, по определению<br />

Н.Д.Тамарченко, является «не наличие в произведении определенных<br />

(общеизвестных) мифологических персонажей и сюжетных мотивов, а<br />

создаваемая художественной структурой возможность превращения всего<br />

сиюминутного, эмпирически или исторически реального в мире и человеке в<br />

отражение или воспроизведение вечных прообразов» [Литературные<br />

термины 1999: 47]. Человек в произведениях Т.Уайлдера всегда предстает на<br />

фоне вечности, он ощущает свою неразрывную связь с универсумом во всей<br />

его полноте – временной, пространственной, духовной. Сам писатель в одной<br />

из своих лекций отмечал: «Миф, парабола, притча лежат у истоков всей<br />

художественной литературы» [Wilder 1979: 118]. А в конце жизни в письме к<br />

У.Полу с одобрением указывал на изменение тенденций в развитии<br />

современного творчества: «Мы становимся свидетелями заката веры в<br />

правдоподобность описаний «жизни» со стороны. Новый подход зовется<br />

«мифом» – это существенная правда, представленная в повествовательной<br />

форме в свете всеобщности, что не исключает и индивидуальной ценности<br />

каждой человеческой души» [Wilder 1999: 183].<br />

Авторы статьи «Литература и мифы» в энциклопедии «Мифы народов<br />

мира» Ю.М.Лотман, З.Г.Минц и Е.М.Мелетинский считают, что<br />

возродившийся интерес к мифу во второй половине XX века проявился в<br />

трех основных формах. Это, во-первых, прямое использование<br />

мифологических образов и сюжетов; во-вторых, установка на создание<br />

авторских мифов (отход от бытовой эмпирии и создание символических<br />

вечных коллизий); и, в-третьих, мифологическое моделирование истории или<br />

человеческой жизни [Мифы народов мира 1988: 62]. На протяжении своей<br />

писательской карьеры Уайлдер отдал дань всем трем указанным формам.<br />

Образы античных богов неоднократно появляются на страницах его романов,<br />

вплетаясь в сюжетную ткань повествования – в частности, в романах<br />

«Каббала», «Мартовские иды» и «День восьмой». Писатель также широко<br />

использует архетипические образы, заимствованные как из античной, так и<br />

из библейско-христианской традиции. Уайлдеровский герой – не столько<br />

представитель конкретной эпохи и среды, сколько воплощение человеческой<br />

природы в целом (Everyman). Во все эпохи он сталкивается с одними и теми<br />

же проблемами, ищет ответы на вечные вопросы бытия. С другой стороны,<br />

Уайлдер «мифологизирует» современность: за обыденными и<br />

малозначительными действиями он пытается найти вечный универсальный<br />

смысл. «Насколько тривиальным или насколько значительным событием<br />

является приготовление завтрака, домашняя ссора, «любовная сцена»,<br />

смерть?» – задается он вопросом во вступлении к пьесе «Наш городок».<br />

Современная Америка Уайлдера тоже становится частью вечного мифа. Так,<br />

104


например, Д.Лойд полагает, что «в своих четырех американских романах<br />

(тех, где действие происходит в Америке, или где участвуют персонажиамериканцы)…<br />

Уайлдер представляет четыре мифические фигуры: это<br />

американец заграницей в первом романе, американец-фанатик во втором,<br />

американский гений-самоучка в третьем и американец как воплощение<br />

самодостаточности в последнем» [Wilder 1999: 150].<br />

Можно сказать, что в противоположность большинству своих<br />

современников, изучавших человека на фоне эпохи, Уайлдер представляет<br />

человека на фоне вселенной, единой и неизменной. Писатель, отзывавшийся<br />

о реалистическом методе как о «славе романа» [Wilder 1979: 174] и высоко<br />

ценивший произведения европейских классиков XIX века, тем не менее<br />

полагал, что роман «неповторимых ситуаций», каковым, по его мнению,<br />

является реалистический роман, не в состоянии дать достаточную пищу для<br />

размышлений читателю XX в. В своих произведениях Уайлдер<br />

ориентировался на создание такой универсальной картины бытия, где бы<br />

каждый единичный человек оказывался помещен «в необъятную картину<br />

всеобщности, среди всех людей, которые жили и умерли, во все времена, во<br />

всю мировую географию, среди всех национальностей и мировых<br />

катаклизмов» [Wilder 1979: 176]. Этой задаче подчинены все особенности<br />

художественного мира его произведений.<br />

Так, пространственно-временные характеристики в его романах всегда<br />

обладают достаточной долей условности. Географические и<br />

культурологические подробности никогда не имели для автора<br />

первостепенного значения. Действие каждого нового романа Уайлдера<br />

разворачивается в новом месте, зачастую отстоящим от прежнего на сотни и<br />

даже тысячи километров, но это не отражается на основной проблематике<br />

произведений. В какой бы точке земного шара, в каком историческом<br />

окружении ни находился человек, он всегда оказывается перед лицом одного<br />

и того же морального выбора между добром и злом, милосердием и<br />

эгоизмом, верой и безверием. Мир в трактовке Уайлдера предстает единым и<br />

неделимым: границы оказываются условными, географические названия<br />

преходящими. «Рим существовал до Рима, и когда Рим обратится в пустыню,<br />

воздвигнется новый Рим, и не один», – утверждается в романе «Каббала»<br />

[Уайлдер 1988: 134]. «Будет еще не один Ньюпорт, прежде чем нас постигнет<br />

участь Гиссарлыка», – заключает персонаж «Теофила Норта» [Wilder 1990:<br />

371].<br />

М.Каули в заглавии одной из своих статей назвал Уайлдера<br />

«человеком, отменившим время». Действительно, та точка зрения, к которой<br />

пришел писатель в ходе своих философских размышлений и художественных<br />

экспериментов, если и не отрицала движения времени в прямом смысле, то,<br />

во всяком случае, наделяла его высшим непреходящим значением.<br />

Многообразные формы действительности и их вечно изменчивый характер<br />

теряли свой самодовлеющий смысл, будучи вписаны в одну «историю», один<br />

замысел, охватывающий весь путь от зарождения первых живых существ до<br />

кульминации творения – эпохи Духа. Уже в раннем творчестве писателя<br />

105


возникает восприятие времени как единого цельнотканого полотна, хотя<br />

словесное выражение этот образ найдет лишь много лет спустя в романе<br />

«День восьмой».<br />

Эта пространственно-временная всеобщность объясняет и<br />

существование вечных тем, вечных вопросов, вечных ситуаций выбора.<br />

Персонажи Уайлдера, переходя из романа в роман, меняют облик, возраст,<br />

национальность, привычки, но по сути остаются одними и теми же. «Эти<br />

радикальные критики, на мой взгляд, не правы, представляя человека лишь<br />

продуктом экономического порядка, при котором он живет, – говорил<br />

Уайлдер. – Основные эмоции – любовь, ненависть, страх, гнев, удивление –<br />

присущи каждому человеку в любой среде, во все времена» [Simon 1979: 87].<br />

Человеческая природа, несмотря на смену эпох, до сих пор претерпевала<br />

крайне мало серьезных изменений, полагает писатель. Глядя на окружающий<br />

его мир, он мог бы повторить вслед за Лабрюйером – одним из своих<br />

любимых авторов в юношеские годы: «Через сто лет мир в существе своем<br />

останется прежним: сохранится сцена, сохранятся декорации, сменятся<br />

только актеры… На подмостки уже выходят другие люди, призванные<br />

сыграть те же роли в той же пьесе» [Лабрюйер 1974: 333]. Не случайно,<br />

например, Джордж Браш из романа «К небу мой путь», действие которого<br />

разворачивается в США в период Великой депрессии, незадолго до этого уже<br />

появлялся в «древнегреческом» романе Уайлдера «Женщина с Андроса» и<br />

присутствовал на пиру у Хрисиды в качестве безымянного молодого<br />

человека, внезапно разразившегося бурной тирадой, обличающей образ<br />

жизни андрианки на Бриносе, а фраза из «Женщины с Андроса» о медленно<br />

взрослеющей добродетели послужила эпиграфом к роману «К небу мой<br />

путь», как бы подчеркивая их связь и преемственность. Исторический<br />

колорит мало занимает Уайлдера. Его персонажи, отделенные друг от друга<br />

веками и даже тысячелетиями, всегда смогли бы понять друг друга,<br />

поскольку вопросы, которые они задают себе, – те же самые, будь то<br />

античная Греция или современная Америка. «Я пишу сначала так, как будто<br />

говорю о знакомых людях. А потом изучаю историческую эпоху – потом, а<br />

не до того», – объяснял Уайлдер [Readings 1998: 99].<br />

Герои Уайлдера, независимо от их социального статуса, рода<br />

деятельности, индивидуальных жизненных обстоятельств, всегда в первую<br />

очередь заняты поисками истины. И это придает им общие черты. Так,<br />

анализируя путь Джорджа Браша, героя романа «К небу мой путь», писатель<br />

утверждает, что это роман «о всех нас в молодости» [Harrison 1983: 146].<br />

Юлий Цезарь в романе «Мартовские иды» превращается в универсального<br />

человека-мыслителя, поднимающегося над конкретностью эпохи и среды.<br />

Члены семьи Эшли в романе «День восьмой», будучи, с одной стороны,<br />

типичными американцами, с другой – перерастают узкие национальные<br />

рамки и наделяются общечеловеческой значимостью. «Я нисколько не<br />

удивлюсь…, если какой-нибудь исследователь обнаружит, что у Джона<br />

Эшли и его детей есть прототипы, скажем, в Китае двенадцатого века или в<br />

финской саге», – писал Г.Хикс [Hicks 1967: 27]. Уайлдер занят поисками<br />

106


истинного человека на все времена, и он его для себя несомненно находит.<br />

Истинный герой – это человек, умеющий чувствовать и размышлять; от него<br />

не скрыта ни одна из трагических сторон жизни, но при этом он не теряет<br />

надежды и смело продолжает свой избранный путь; он умеет верить – в этом<br />

состоит его главное преимущество; он открывает для себя преображающую<br />

силу подлинной любви; он ищет смысл жизни и, практически, его находит в<br />

осознании своей незаменимой роли во всеобщем грандиозном замысле<br />

мироздания. Как бы незаметна, на первый взгляд, ни была эта роль, она<br />

обретает непреходящую ценность для того, кто понял, что все в мире<br />

взаимосвязано.<br />

Таким образом, создавая свой художественный мир, Уайлдер<br />

стремится, прежде всего, дать обобщающую картину действительности,<br />

выявить универсальные законы, определяющие развитие мира и движение<br />

отдельной человеческой жизни, утвердить великие нравственные истины как<br />

основу самосовершенствования души, дать человеку возможность<br />

почувствовать опору в мироздании и обрести веру, которая позволит ему<br />

уверенно смотреть в будущее.<br />

Список литературы<br />

Ларошфуко Ф. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. Характеры.<br />

М., 1974.<br />

Литературоведческие термины: (материалы к словарю). Вып. 2.<br />

Коломна, 1999.<br />

Мифы народов мира. Энциклопедия: В 2 т. Гл. ред. С.А.Токарев. М.,<br />

1988. Т. 2.<br />

Уайлдер Т. Избранное. Сборник. Сост. Ю.Г. Фридштейн. М., 1988.<br />

Harrison G.D. The Enthusiast. A life of Thornton Wilder. New Haven &<br />

New York, 1983.<br />

Hicks G. The second week of creation // Saturday Review of Literature.<br />

1967. April 1. P. 25 – 27.<br />

Readings on Thornton Wilder / Katie de Koster, book editor. San Diego,<br />

1998.<br />

Simon L. Thornton Wilder: His world. New York, 1979.<br />

Wilder A.N. Thornton Wilder and his public. Philadelphia, 1980.<br />

Wilder T. American Characteristics and Other Essays. New York, 1979.<br />

Wilder Thornton: New Essays / Ed. by Martin Blank, Dalma Hunyadi<br />

Brunauer, David Garrett Izzo. West Cornwall, 1999.<br />

Wilder T. Theophilus North. New York, 1990.<br />

107


В.М.Паверман (Екатеринбург)<br />

ГЕРОИЧЕСКАЯ КОМЕДИЯ ЭДМОНА РОСТАНА<br />

«СИРАНО ДЕ БЕРЖЕРАК»: ОПЫТ СЦЕНИЧЕСКОГО<br />

ВОПЛОЩЕНИЯ<br />

Когда в конце XIX столетия французскую сцену захлестнула волна<br />

декадентской драматургии, когда на подмостках театра пышно расцвели<br />

развлекательство и ложная романтика, как комета во мраке, вспыхнуло<br />

творение драматурга, сделавшее своего создателя бессмертным. Героическая<br />

комедия Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак» вот уже второе столетие не<br />

сходит с афиш театров мира. Спектаклем по этой пьесе открыл весной 1984 г.<br />

гастроли в Свердловске коллектив Государственного театра для детей и<br />

юношества Казахстана.<br />

В постановке алмаатинцев нашли свое отражение жизнеутверждающий<br />

пафос пьесы, ее сатира и лиризм. Однако эта мысль нуждается в уточнении,<br />

поскольку разные исполнители выявляют замысел истории, рассказанной<br />

Ростаном, с различными идейными акцентами: приходится говорить о двух<br />

вариантах трактовки образа главного героя, которые предлагают театр и<br />

режиссер Р.Андриасян.<br />

Безусловно, Сирано – чужак в обывательском мире, и понятно его<br />

отвращение к корыстолюбию, лицемерию, чванству. Против бездушия хозяев<br />

жизни восстает Сирано и выходит победителем. Конечно, ему не дано<br />

совладать с царством чистогана физически. Но он постоянно уничтожает его<br />

своими стихами, суждениями, наконец, всем своим бунтарским поведением.<br />

Что же мы видим в спектакле? Глубоко прав Г.Федоров, показывая<br />

Сирано в состоянии острейшей конфронтации с высшим светом. Но<br />

непонятно другое: почему естественное для героя состояние оборачивается<br />

таким катастрофическим отчуждением личности, какое ощущается в игре<br />

актера? Почему его Сирано занял позицию ирониста в отношении всего и<br />

вся? Ведь мир – это не только высший свет. В трактовке артиста Сирано<br />

отчужден от своих единомышленников, а ведь именно это единение питает<br />

оптимистическую идею характера. Но в спектакле пафос отрицания<br />

бездуховности, свойственный поборнику справедливости, оборачивается<br />

озлобленностью неудачника: облик мятежного поэта утрачивает героику.<br />

Не потому ли так маловыразительна в спектакле знаменитая сцена у<br />

балкона Роксаны? Возвышенные стихи Ростана звучат приглушеннопессимистически,<br />

не чувствуется в них духовной силы Сирано. И как<br />

следствие: из очень лирической сцены уходит поэтическое начало, романтика<br />

оборачивается бытовизмом. И вполне закономерна реакция зала – смех...<br />

Гораздо более верной представляется трактовка де Бержерака,<br />

предложенная Ю.Сининым. В игре артиста, в противоположность<br />

самоуглубленности Сирано – Федорова, доминирует тенденция к открытости<br />

героя внешнему миру, к той слитности с ним, которая позволяет говорить о<br />

разнообразных формах психологической связи персонажа с<br />

© В.М.Паверман, 2007<br />

108


действительностью – от проникновенного лиризма до сарказма. Такая гамма<br />

отношений позволяет исполнителю раскрыть натуру Сирано во всей ее<br />

многогранности. Благодаря выбранному ракурсу изображения высвечивается<br />

и трагизм положения мятежного поэта в жестоком мире, и его братство с<br />

близкими по духу соотечественниками. В таком двойном взгляде на главный<br />

характер пьесы – основа его героизации в предложенной трактовке, ибо<br />

героика возможна лишь тогда, когда имеет место самопожертвование<br />

человека ради светлых идеалов. В противном случае приходится говорить о<br />

стоицизме. Думается, последний присущ Сирано – Федорову, в то время как<br />

Ю.Синин высвечивает героику образа. Вспомним короткий ответ, который<br />

дает де Бержерак графу де Гишу (С.Сальников), упомянувшему о ветряных<br />

мельницах из «Дон Кихота». Того смельчака, что вздумает уцепиться за их<br />

крылья, вещает вельможа, они «довольно часто сбрасывают в грязь». Сирано<br />

парирует: « Или подбрасывают к звездам!» Эту реплику Г.Федоров<br />

произносит с нисходящей интонацией, с затаенной, холодной угрозой.<br />

Ю.Синин – с дерзким, радостным вызовом. Короткая фраза как бы<br />

аккумулирует в себе сущность прочтения образа тем и другим исполнителем.<br />

В прямой зависимости от идейного наполнения фигуры главного героя<br />

комедии находится стиль игры Т.Сининой в роли Роксаны. Если в паре с<br />

Г.Федоровым ощущается некоторая скованность сценического поведения<br />

актрисы, психологическая одномерность героини, то в ансамбле с Ю.<br />

Сининым Роксана выглядит более сильной, более одухотворенной,<br />

отчетливее прослеживается динамика характера.<br />

Кристиан в исполнении П.Королькова и И.Горшкова – прежде всего<br />

недалекий малый, что, конечно, соответствует запмыслу Ростана. Но ведь<br />

красивая внешность Кристана – это то, чего лишен Сирано, и,<br />

соответственно, счастливый избранник Роксаны обделен умом де Бержерака.<br />

Следовательно, оба персонажа должны быть соизмеримы в чисто<br />

человеческом плане как сценические фигуры, как носители красоты и ума –<br />

тех двух духовных ценностей, между которыми на протяжении всей пьесы<br />

делает выбор Роксана. В спектакле же выявление заурядности Кристиана<br />

идет по линии принижения его как личности, а ведь он смел, благороден,<br />

честен, верен в любви.<br />

В художественной структуре постановки дают себя знать некоторые<br />

режиссерские передержки. Вряд ли стоило вводить в ткань спектакля эпизод<br />

потасовки мушкетеров: он, в принципе, не привносит ничего нового ни в<br />

портрет собирательного образа – «гвардейцев-гасконцев», ни в картину<br />

эпохи, воссозданную Ростаном.<br />

И внутри самого этого эпизода постановщикам изменяет чувство меры:<br />

вспомним выбитые зубы одного из драчунов. Несколько назойливым<br />

воспринимается и заключительный аккорд спектакля – приходящие в<br />

движение декорации, «разбегающиеся» от шпаги Сирано. Подобная<br />

метафора в своей условности идет вразрез с реалистически достоверным<br />

ключом воплощения комедии на сцене алмаатинцев.<br />

109


Вызывает удивление и другое: почему такая яркая, оптимистическая<br />

пьеса решена в столь маловыразительном декорационном оформлении<br />

(художник А.Черепанов)? Тусклая цветовая палитра диссонирует с отлично<br />

сшитыми, красочными костюмами (художник по костюмам Н.Праслова) и<br />

хорошо разработанными эпизодами сражений на шпагах (фехтовальные<br />

сцены и бои поставлены С.Сальниковым).<br />

Музыкальный образ спектакля удачно сочетает героическую и<br />

лирическую темы, хотя в сцене драки вряд ли стоило подсвечивать<br />

происходящее мужественной мелодией «это гвардейцы-гасконцы...», которая<br />

очень к месту звучит в действительно героической сцене гибели мушкетеров<br />

(композитор Э.Богушевский).<br />

Итак, две версии образа Сирано, из которых одна, несомненно, имеет<br />

приоритет перед другой. Одна дает спектаклю верное направление, другая<br />

обедняет его. Говорить в данном случае о правомерности двойного<br />

прочтения пьесы нельзя: оно оборачивается двойственностью режиссерской<br />

позиции. С этой точки зрения постановка нуждается в уточнении.<br />

И.А.Пикулева (Пермь)<br />

ЖАНР БАЛЛАДЫ<br />

В ЛИТЕРАТУРНОМ ТВОРЧЕСТВЕ ОБРИ БЕРДСЛИ<br />

Синтез разнородных стилевых элементов в искусстве модерна,<br />

художественные поиски в области жанров на рубеже XIX–XX вв. создавали<br />

особое творческое настроение, под влиянием которого формировались<br />

поэтические устремления английского графика Обри Бердсли (Aubrey<br />

Beardsley, 1892–1898). Его современник А.Симонс вспоминал, что Бердсли<br />

очень хотел быть писателем: “Beardsley was very anxious to be a write”<br />

[Beardsley 1925: 17]. Критик Р.Росс утверждал, что искусство графика было<br />

глубоко литературным, однако его выражение в слове было «литературой<br />

художника», а не собственно литературой: “His art was, of course, intensely<br />

literary, to use the word hated of modern critics, but his expression of it was the<br />

legitimate literature of the artist, not the art peculiar to literature” [Ross 1909: 33].<br />

Вместе с тем исследовательница Л.Г.Затлин не только называет Бердсли<br />

самым литературным художником десятилетия (the most literary artist of the<br />

decade), но и приводит перечень его литературных произведений, которые<br />

публиковались как при жизни автора, так и посмертно [Zatlin 1990: 3]. Одной<br />

их таких публикаций является изданная в 1904 г. Джоном Лейном книга<br />

“Under the Hill and other essay in prose and verse”. В нее кроме незаконченного<br />

романа вошло несколько стихотворений и прозаический текст “The woods of<br />

Auffray”.<br />

Если графические произведения Бердсли получили значительный<br />

отклик как в критике современников графика, так и в трудах отечественных и<br />

зарубежных исследователей, то литературное наследство Бердсли изучено<br />

© И.А.Пикулева, 2007<br />

110


сравнительно мало. Исследователи, в основном, указывают на связь<br />

стихотворений и рисунков к ним (L.G.Zatlin, J.Fletcher) или просто на факт<br />

публикации произведения (R.A.Walker). Между тем литературные<br />

произведения Бердсли выявляют важную сторону его таланта, жанровую,<br />

мотивно-тематическую специфику его синтетического творчества.<br />

На протяжении своего недолгого творческого пути график Бердсли<br />

создает литературные произведения в разных жанрах, среди которых важное<br />

место принадлежит балладе. Уже первое стихотворение “The Valiant” /<br />

«Храбрец» (1884), напечатанное в 1885 г. в школьном журнале “Past and<br />

Present” [Brophy 1967: 36], имеет подзаголовок «баллада» (A ballad). Два<br />

других опыта в жанре баллады – “The Ballad of a Barber” / «Баллада о<br />

парикмахере» (1896) и “The Three Musicians” / «Три музыканта» (1896) –<br />

были опубликованы в 1896 г. в первых номерах журнала “Savoy” / «Савой»,<br />

название которого выступало «синонимом» имени Бердсли [Nelson 2000: 82].<br />

Жанр европейской баллады представлен народной (традиционной или<br />

фольклорной), бытовавшей в устной форме, и литературной балладой. Кроме<br />

того, выделяют (J.A.Cuddon, S.Barnet, M.Berman, W.Burto) популярную<br />

(массовую, уличную) балладу, возникшую в городских, а не сельских<br />

сообществах [Теоретическая поэтика 2001: 426, 428].<br />

Свой расцвет народная баллада переживала в XIII–XVI вв. В XVII<br />

столетии интерес к балладе затухает, но во второй половине XVIII в. она<br />

начинает привлекать образованные умы. В Англии епископ Т.Перси,<br />

У.Вордсворт, С.Т.Кольридж, Дж.Китс, Р.Саути, В.Скотт, в Германии<br />

И.Г.Гердер, И.Арним и К.Брентано, Г.А.Бюргер, И.Г.Гете и ряд других<br />

начинают собирать, издавать сборники баллад и сами пытаются творить в<br />

этом жанре, воплощая личностные и национальные идеи.<br />

Литературная баллада, будучи основана на народной балладе,<br />

наибольшего расцвета достигает в эпоху романтизма и занимает «едва ли не<br />

ведущее место в поэзии» [Гугнин 1989: 21]. Гете, размышляя о балладе у<br />

разных народов, как отмечает Л.Уланд, обнаруживал в этом жанре<br />

соединение эпических, лирических и драматических элементов –<br />

«взаимодействие чистых естественных форм поэзии: эпоса, лирики и драмы»<br />

[Уланд 1989: 556]. Не случайно синтетический жанр баллады привлек<br />

романтиков, опиравшихся «на представление об универсальной связи всего<br />

со всем» [Тишунина 1998: 5]. Ф.Шлегель пишет о понимании поэзии как<br />

«прогрессивной универсальной поэзии», назначение которой заключается в<br />

том, чтобы «снова объединить все разъединенные жанры и слить поэзию с<br />

философией и риторикой. Она должна также частью смешать, частью<br />

соединить поэзию и прозу, гениальность и критику, Kunstpoesie и<br />

Naturpoesie 1 » [Литературные манифесты 1980: 56]. Мыслитель отмечает:<br />

«…Все потоки поэзии сливаются во всеобщем великом море единой<br />

неделимой поэзии Поэзия является единым, неделимым, законченным<br />

произведением» [Там же: 62–63]. В середине и конце XIX в. увлечение<br />

балладой, по словам Н.Я.Дьяконовой, характерно для «таких эпигонов<br />

романтизма, как Бульвер Литтон и Кингсли, для прерафаэлитов и их<br />

111


последователей, Морриса, Суинберна, Уайльда, для Теннисона и Браунинга,<br />

для Гарди и Киплинга. Это была форма, имевшая глубоко национальные<br />

корни и адекватная вкусам разных направлений» [Дьяконова 1984: 163].<br />

Жанр – «величина постоянная» [Чернец 1982: 12]. Это помогает<br />

обозначить наиболее устойчивые признаки лиро-эпического жанра баллады.<br />

На основании дошедших до нас текстов народной баллады XIII-XVI вв.<br />

выявляются такие ее особенности, как «драматизм развития сюжета,<br />

прерывистость повествования, концентрирующего внимание на<br />

кульминационных моментах, использование диалога как<br />

сюжетообразующего фактора, применение разнообразных форм повтора,<br />

усиливающего драматизм ситуации, а также недосказанность, придающая<br />

балладам таинственность или даже загадочность» [Гугнин 1989: 11].<br />

Естественно, могут появляться черты, характерные для отдельных<br />

национальных вариантов.<br />

Устанавливая жанровую специфику своего поэтического произведения<br />

«Храбрец» (The Valiant. A ballad), Бердсли, тем самым, актуализирует память<br />

этого «синтетического» жанра. В балладе «Храбрец» повествуется о морском<br />

нападении пиратов на корабль «Храбрец», команда которого сумела<br />

одержать победу над захватчиками. Сюжетные мотивы баллады Бердсли<br />

свидетельствуют о поэтике неоромантизма, для которой были типичными<br />

море, лунная ночь, корабль с пиратами, борьба, благородство и смелость<br />

моряков.<br />

Повествование в балладе Бердсли, как это свойственно народной<br />

балладе, прерывисто, акцент сделан на самом главном, на кульминационных<br />

моментах. В каждой строфе мы видим новый виток действия, события<br />

быстро разворачиваются, повествование развивается стремительно: капитан<br />

увидел пиратский корабль – оповещение команды – с пиратского корабля<br />

стреляют – захват пиратами «Храбреца» – битва разгорается – капитан<br />

подбадривает свою команду – победа. Соединение сцен, как это характерно<br />

для баллады, фрагментарно, но связано общим повествованием.<br />

The valiant was a noble bark<br />

As ever ploughed the sea,<br />

A noble crew she also had<br />

As ever there might be.<br />

When once at night upon the deep<br />

The Valiant did sail,<br />

Her captain saw a pirate ship<br />

By the moonlight dim and pale.<br />

Then up he called his goodly crew<br />

And unto them thus spake:<br />

“A musket and a cutlass sharp<br />

Each must directly take.<br />

112


“For yonder see a pirate ship,<br />

Behold her flag so dark;<br />

See now the gloomy vessel<br />

Makes straight for this our bark.”<br />

Scarce had the Captain spoke those words<br />

Than a shot o’er his head did fly<br />

From the deck of the pirate ship which now<br />

To the Valiant was hard by.<br />

Approaching near, twelve desperate men<br />

On the Valiant’s deck did leap,<br />

But some there were less brave and strong<br />

Who to their ship did keep.<br />

And then a moment afterwards<br />

Did a bloody fray ensue,<br />

And as the time sped onward<br />

Fiercer the fray it grew.<br />

“Come on!” the Valiant’s captain cried,<br />

“Come on, my comrades brave,<br />

And if we die we shall not sink<br />

Inglorious ’neath the wave.”<br />

When the morning came, and the men arose,<br />

The pirates, where were they?<br />

The ship had sunk and all its crew;<br />

Dead ’neath the sea they lay.<br />

[www.cypherpress.com]<br />

Поскольку в балладе доминирует повествовательное движение, то<br />

образ создан одной или несколькими особенными чертами. Дж.А.Каддон<br />

отмечает, что «единственная линия действия и скорость рассказа сильно<br />

мешают попыткам обрисовки характера; образы просты»<br />

[Теоретическая поэтика 2001: 428]. Капитан в балладе Бердсли – отважен и<br />

смел. Эти же качества присущи команде (noble crew, comrades brave). Лиризм<br />

отражается в олицетворении самого корабля (барки), обозначенного<br />

местоимением женского рода (she, her). Название корабля (noble bark) – “The<br />

Valiant” / «Храбрец». Повтор эпитетов создает динамику повествования. В<br />

балладе Бердсли отсутствует характерный для этого жанра, в частности, для<br />

английской баллады, повтор в виде припева (рефрена) [Хализев 2000: 264;<br />

Швейбельман 2002: 31]. Это «стягивает» повествование, убыстряет и делает<br />

ход событий более динамичным.<br />

Одной из жанровых черт баллады является драматический диалог<br />

[Гаспаров 2001: 69], который движет сюжетом. Однако Бердсли лишь<br />

113


частично поддерживает эту традицию. В балладе «Храбрец» представлена<br />

только речь капитана, отдающего приказания (A musket and a cutlass sharp /<br />

Each must directly take) и подбадривающего команду (“Come on!” the Valiant’s<br />

captain cried, / “Come on, my comrades brave, / And if we die we shall not sink /<br />

Inglorious ’neath the wave”). Распоряжения капитана (captain cried) придают<br />

особую напряженность и эмоциональность балладному действию.<br />

Бердсли наследует традицию английской баллады, которая отличается<br />

строгой строфической формой (обычно – четверостишия) [Квятковский 1966:<br />

55-56]. Он точно рифмует вторую и четвертую строки, а первая и третья не<br />

рифмуются или имеют неточную рифму (crew – sharp, ship – vessel, words –<br />

now, men – strong, afterwards – onward, cried – sink, arose – crew).<br />

В отличие от традиций жанра, где подробно описывается событие,<br />

ставшее поворотным, знаковым, кульминационным, Бердсли, разворачивая<br />

событийную линию баллады, об этом моменте умалчивает. Читатель<br />

подозревает, а вскоре из финальных строк баллады узнает о случившемся, но<br />

описания сражения в балладе нет. “…Did a bloody fray ensue, / And as the time<br />

sped onward / Fiercer the fray it grew”. – «…Следует кровавая драка, / Время<br />

летит вперед, / Свирепость драки растет». Далее раздается клич капитана. И<br />

следующая строфа – наступило утро, команда оглядывается: “The pirates,<br />

where were they? / The ship had sunk and all its crew; / Dead ’neath the sea they<br />

lay” – «Пираты, где они? Корабль потонул и с ним его команда; Умершие, в<br />

море они лежат».<br />

Бердсли избегает последовательного изложения финальных,<br />

решающих событий, образуя лакуну в повествовании. Этот прием т.н.<br />

«умолчания» Бердсли разовьет и сделает характерной чертой своей поэтики в<br />

балладе «Три музыканта» / “The Three Musicians”, «Балладе о парикмахере» /<br />

“The Ballad of a Barber”, а также в незаконченном романе «Под холмом, или<br />

История Венеры и Тангейзера» / “Under the Hill, or The Story of Venus and<br />

Tannhäuser”. Во второй главе романа «О том, каким образом Венеру<br />

причесывали и одевали к ужину» Бердсли так характеризует этот прием: «Я<br />

бы хотел поговорить о ней (о Венере. – И.П.) подробнее, так как общие места<br />

совершенно ни к чему в описании. Но боюсь, что невольно навязанное<br />

молчание там и сям оставит такие пробелы в картине, что лучше не начинать<br />

ее, чем не довести до конца» [Бердслей 2001: 49]. В четвертой главе «О том,<br />

как странно вел себя двор Венеры за ужином» повествователь действует<br />

точно так же: «Мне бы хотелось рассказать вам все, что случилось за<br />

пятнадцатым столом как раз в это время. Но, к сожалению, по<br />

причинам, крайне прискорбным, большая часть того, что говорилось и<br />

делалось за этим ужином, должно остаться неописанным и<br />

невоспроизведенным» [Бердслей 2001: 58–59].<br />

“The Three Musicians” [Beadsley 1904: 39–45] были написаны Бердсли<br />

летом 1895 г. во Франции, где он жил в то время (климат этой страны<br />

положительно влиял на его здоровье). На русский язык перевод впервые<br />

сделан М.Кузминым [Бердслей 1992: 211], а позже Л.Володарской [Бердслей<br />

2001: 88–89]. Сюжет стихотворения «Три музыканта», которое Дж.Флетчер,<br />

114


и мы согласны с ним, определяет как “graceful ballad” (изящная баллада)<br />

[Fletcher 1987: 152], представляет собой прогулку трех музыкантов: певицы<br />

сопрано, юноши и польского пианиста.<br />

Характерное для традиционной баллады богатство действия,<br />

представленное в главных, повторяющихся моментах, на наш взгляд,<br />

Бердсли здесь ослабляет. По сравнению с «Храбрецом», где действие<br />

изменяется в пределах одной (реже нескольких) строк, в балладе «Три<br />

музыканта» событие уступает место описанию внешности героев, их<br />

душевного состояния.<br />

Уже в первой строке баллады появляется характеристика места<br />

действия и состояние мыслей музыкантов. Бердсли в «Трех музыкантах», как<br />

и в «Храбреце», романтизирует природу. Функция моря и слабого, тусклого<br />

света луны (sea, the moonlight dim and pale) в его первой балладе состояла в<br />

том, чтобы придать драматизм действию. В «Трех музыкантах»<br />

романтизирован лесной пейзаж: тропинка, тенистые деревья, кровля замка<br />

вдалеке (the path that skirts the wood; chateau’s roof that hotly shines / Amid the<br />

dusky summer trees). Музыканты, гуляя по лесной тропинке, довольны<br />

своими мыслями, настроением друг друга, последней песенкой Ф.Химмеля,<br />

утренней работой, новооткрытой темой, завтраком и летним днем:<br />

Along the path that skirts the wood,<br />

The three musicians wend their way,<br />

Pleased with their thoughts, each other’s mood,<br />

Franz Himmel’s latest roundelay,<br />

The morning’s work, a new-found theme, their breakfast and the summer day.<br />

[Beardsley 1904: 39] 2<br />

Каждому герою посвящена отдельная строфа. О музыкальных талантах<br />

певицы сообщается кратко: она – сопрано (soprano) и очаровательная певица<br />

(The charming cantatrice). Зато внешность ее характеризуется подробно.<br />

Певица была одета в легкое прохладное платье из белого муслина, из-под<br />

которого выглядывали пухлые руки, коричневые чулки и оборки, когда дул<br />

ветер:<br />

One’s a soprano, lightly frocked<br />

In cool, white muslin that just shows<br />

Her brown silk stockings gaily clocked,<br />

Plump arms and elbows tipped with rose,<br />

And frills of petticoats and things, and outlines as the warm wind blows.<br />

[Ibid]<br />

Другой герой – это «стройный, изящный» юноша – поклонник певицы.<br />

Он мечтает стяжать славу, а сейчас главная его забота – поправить<br />

распустившиеся волосы певицы:<br />

Beside her a slim, gracious boy<br />

Hastens to mend her tresses’ fall,<br />

And dies her favour to enjoy,<br />

And dies for réclame and recall<br />

At Paris and St. Petersburg, Vienna and St. James’s Hall<br />

115


[Ibid]<br />

Наиболее подробно с точки зрения музыкальных талантов<br />

охарактеризован третий герой – польский пианист. У него большие<br />

ангажементы, а его пальцы могут играть самые сложные композиции:<br />

The third’s a Polish Pianist<br />

With big engagements everywhere,<br />

A light heart and an iron wrist,<br />

And shocks and shoals of yellow hair,<br />

And fingers that can trill on sixths and fill beginners with despair.<br />

[р. 40]<br />

Вместе с тем описание талантов пианиста (вторая, третья, пятая строки)<br />

перемежается описанием его внешности (четвертая строка): он обладал<br />

копной золотистых волос.<br />

Музыканты на лоне природы чувствуют себя свободно: срывают<br />

колосья, поют, высмеивают леса звуками рога Зигфрида, наполняют воздух<br />

музыкой Глюка:<br />

The three musicians stroll along<br />

And pluck the ears of ripened corn,<br />

Break into odds and ends of song,<br />

And mock the woods with Siegfried’s horn,<br />

And fill the air with Gluck, and fill the tweeded tourist’s soul with scorn.<br />

[Ibid].<br />

В балладе «Три музыканта» тема, ритм более музыкальны по<br />

сравнению с другими балладами Бердсли. Он обращается к сюжету<br />

странствующих музыкантов. Музыкальность отражена в реминисценциях к<br />

средневековому герою Зигфриду, духовому инструменту горну или рожку<br />

(Siegfried’s horn) и одновременно к Вагнеру, чьи произведения график<br />

иллюстрировал и очень любил наигрывать, а также к композитору эпохи<br />

Просвещения К.Глюку (Gluck; 1714–1787). Бердсли очень музыкален.<br />

Музыку он вносил в свой поэтический и графический стиль. В этой балладе<br />

перекрестная рифма первой и третьей строки и смежная рифма третьей,<br />

четвертой и пятой создают необычный ритм. Последняя строка в два раза<br />

длиннее предыдущих. Ее значение соответствует укороченной по размеру<br />

строке в балладе Дж.Китса “La Belle Dame Sans Mersi”. Такое выделение<br />

строки по размеру аналогично рефрену в традиционных балладах и<br />

воскрешает традицию песенно-плясового характера баллады.<br />

Действия героев «дразнят» туриста, чья душа характеризуется метким<br />

эпитетом «одетая в твид» (tweeded tourist’s soul), что подчеркивает его<br />

замкнутость и внутреннюю скованность. Музыканты вызывают у него<br />

негативные эмоции, наполняют его душу презрением (“The three musicians<br />

and fill the tweeded tourist’s soul with scorn”). Исследователь Дж.Флетчер<br />

не сомневается в том, что турист – «британец», он ощущает стыд и обвиняет<br />

музыкантов в преступлении «в этом золотом мире пасторальной Франции,<br />

самом близком месте к Венериной горе, где искусство и природа едины»<br />

[Fletcher 1987: 153].<br />

116


Событие, произошедшее в финале баллады, будит ярость в туристе, он<br />

становится красен, как его путеводитель (The tourist gives a furious glance, /<br />

Red as his guide-book grows, moves on, / and offers up a prayer for France). О<br />

том, что же произошло, автор умалчивает. Он только подводит к<br />

случившемуся, но само действие не называет:<br />

The charming cantatrice <br />

And fans herself, half shuts her eyes, and smoothes the frock about her knees.<br />

The gracious boy is at her feet,<br />

And weighs his courage with his chance;<br />

His fears soon melt in noon-day heat.<br />

[Ibid]<br />

Между тем сделанные к балладе рисунки «побуждают читателя<br />

увидеть добавочный смысл» [Zatlin 1990: 152]. Первая версия рисунка к<br />

балладе, где в лесу под деревьями изображен юноша, близко стоящий к юбке<br />

певицы и положивший одну руку на оборки ее платья, не была допущена<br />

Л.Смитерсом к печати, поскольку была слишком вызывающей. Тогда<br />

Бердсли сделал другой рисунок, на котором певица и юноша шли, держа друг<br />

друга под руку. Исследователи Дж.Флетчер, Л.Г.Затлин склонны видеть в<br />

балладе сексуальную символику, которая подчеркивается иллюстрациями и<br />

проявляется в сюжетных поворотах, описании героев, отдельных словах<br />

[Fletcher 1987: 153; Zatlin 1990: 152-153].<br />

В «Трех музыкантах», как и в балладе «Храбрец», Бердсли не<br />

использует такие структурные элементы традиционной баллады, как рефрен,<br />

диалог. Вместе с этим «Три музыканта» отличаются музыкальным ритмом,<br />

темой. Автор дает развернутое описание внешности, качеств и талантов<br />

героев. Соединяя в сюжете музыкальность и фривольность, Бердсли снижает<br />

романтический сюжет странствующих музыкантов, но остается на грани<br />

дозволенного – он «не порнограф» [Маковский 2001: 333].<br />

Другое произведение Бердсли в жанре баллады – это “The Ballad of a<br />

Barber” [Beardsley 1904: 49–54], переведенное М.Кузминым как «Баллада о<br />

цирюльнике» [Бердслей 1992: 212], а Л.Володарской – «Баллада о<br />

Карруселе» [Бердслей 2001: 90–92]. По предположению С.Уэйнтрауба,<br />

стихотворение могло быть навеяно художественным образом середины XIX<br />

в. парикмахера-злодея Sweeney Todd с улицы Fleet Street [Weintraub 1967:<br />

175], который острой бритвой перерезал горло клиенту, а его подруга и<br />

сообщница, присутствующая в некоторых вариантах сюжета, запекала трупы<br />

в пирог. Бердсли вводит в свое поэтическое произведение распространенный<br />

в литературе рубежа XIX–XX вв. криминальный сюжет, отчасти следуя,<br />

вместе с этим, советам романтика Л.Уланда. Он считает, что, вводя<br />

криминальный сюжет в балладу, необходимо соблюдать условия: не<br />

позволять материалу доминировать, а завершение криминального<br />

происшествия должно быть не окончательным, необходимо оставить<br />

«свободное пространство для фантазии» [Уланд 1989: 562].<br />

117


Жанровая специфика стихотворения Бердсли открывается в<br />

сопряжении указанных самим автором жанров ballad и tale. Последний тоже<br />

актуализирует средневековую, в частности чосеровскую, традицию<br />

(Canterbury tales by J.Chauser):<br />

Here is the tale of Carrousel,<br />

The barber of Meridian Street.<br />

[Beardsley 1904: 49]<br />

Характерная для традиционной баллады событийность у Бердсли<br />

ослаблена и сочетается, как это уже было в «Трех музыкантах», с<br />

развернутым описанием и характеристикой героя. В восьми строфах из<br />

семнадцати «Баллады о парикмахере» создается образ парикмахера, который<br />

напоминает парикмахера Космэ из незаконченного романа «Под холмом». В<br />

этот роман автор планировал включить «Балладу о парикмахере».<br />

Соединение двух жанров, на наш взгляд, не только создало бы новые<br />

словесные и визуальные аспекты образа, его орнамент, но и подчеркнуло<br />

синтетичность образа парикмахера, а также произведения, в котором он<br />

создается.<br />

Парикмахер Каррусель (Carrousel) с Meridian Street показан<br />

величественно. Он – мастер своего дела: “He cut, and coiffed, and shaved so<br />

well, / That all the world was at his feet.” – «Он стриг, завивал и брил так<br />

хорошо, / Что весь мир был у его ног». Его искусство – искусство<br />

преображения, изменения природы. Каррусель мог «придать умное<br />

выражение самому глупому лицу», «богине старой Греции [Афродите. –<br />

И.П.] добавить новой красоты и изящества»:<br />

Such was his art he could with ease<br />

Curl wit into the dullest face;<br />

Or to a goddess of old Greece<br />

Add a new wonder and a grace.<br />

[p.49].<br />

Бердсли создает своего героя не в пейзаже, как это было в двух<br />

предыдущих балладах, а в интерьере, в окружении «порошков», «румян» и<br />

«нежных красок», «ценнейших духов», «редких помад»:<br />

All powders, paints, and subtle dyes,<br />

And costliest scents that men distil,<br />

And rare pomades, forgot their price<br />

And marvelled at his splendid skill.<br />

[p.50].<br />

На Бердсли, как отметил С.Уэйнтрауб, безусловно, мог повлиять<br />

А.Поуп и его поэма «Похищение локона» (Here files of pins extend their<br />

shining rows, / Puffs, powders, patches, … [Pope 1988: 68]). Поэтический образ<br />

Карруселя непосредственно связан с мотивами туалета, который развивает<br />

Бердсли в своем романе «Под холмом».<br />

Мастерство Карруселя подчеркивают не только помады, духи и краски<br />

(они «позабыли свою цену и восхищались … великолепием» парикмахера),<br />

но и щипцы, а также бритва, которые «оживлены» в балладе метафорами:<br />

118


The curling irons in his hand<br />

Almost grew quick enough to speak,<br />

The razor was a magic wand<br />

That understood the softest cheek.<br />

[p.50]<br />

(Щипцы для волос в его руках / Становились быстрее, чем разговор, /<br />

Бритва была волшебной дирижерской палочкой / Что понимала нежнейшую<br />

щеку.)<br />

Имя Carrousel (англ. карусель – конное состязание, пришедшее на<br />

смену рыцарским турнирам в конце XIX в.; вращающееся сооружение для<br />

катания по кругу, франц. карусель – конные состязания; карусельная<br />

площадь) подчеркивает динамичный и декоративный характер образа<br />

парикмахера. И конные состязания, и аттракционы обычно украшались ярко<br />

и пышно.<br />

Новым по сравнению с традиционной балладой является<br />

характеристика внутреннего мира героя. Если в «Трех музыкантах» описание<br />

внешности соответствует внутреннему состоянию героев, то в «Балладе о<br />

парикмахере» контрастно по отношению к внешности упоминается о<br />

душевных качествах парикмахера 3 . В балладе о Карруселе сообщается, что в<br />

его сердце не было гордости, он был скромен в своем деле, одинаково<br />

заботился обо всех, не оказывая предпочтение ни одному из полов, за что и<br />

надеялся небольшое вознаграждение:<br />

Yet with no pride his heart was moved;<br />

He was so modest in his ways!<br />

His daily task was all he loved,<br />

And now and then a little praise.<br />

An equal care he would bestow<br />

On problems simple or complex;<br />

And nobody had seen him show<br />

A preference for either sex.<br />

[Ibid]<br />

Однако эта похвала душевным качествам воспринимается как<br />

гротескная характеристика образа после того, как мы узнаем о финальных<br />

событиях.<br />

В пришедшей к Карруселю Принцессе через сравнения с дикой<br />

природой и романтическими музыкальными аллюзиями подчеркнута ее<br />

живость, природность, свежесть, лиричность:<br />

She was as joyous and as wild<br />

As spring flowers when the sun is out.<br />

<br />

She was as lyrical and sweet<br />

As one of Schubert’s melodies.<br />

[p. 50-53]<br />

119


Основная деталь ее сказочного облика – это роскошные волосы, символ<br />

женской красоты, привлекательности. Золотые, они «падали к ее ногам»,<br />

«теснились вокруг ее прелестных глаз» [p. 53]. В дальнейших сюжетных<br />

ходах Бердсли со свойственной ему игрой показывает взаимоотношения<br />

искусственного и природного, искусства и природы.<br />

Мастерство Карруселя, его искусство преображать природу, делать ее<br />

искусственной теряет свою силу перед красотой живой, цветущей Принцессы<br />

– прелестным тринадцатилетним дитя (pretty child, / Thirteen years old, or<br />

thereabout). Рядом с девочкой парикмахера охватило волнение. Он несколько<br />

раз завивал и выпрямлял ее локоны, опалил железом платье, запнулся об ее<br />

шлейф, пальцы потеряли ловкость, а гребень перестал слушаться:<br />

Three times the barber curled a lock,<br />

And thrice he straightened it again;<br />

And twice the irons scorched her frock,<br />

And twice he stumbled in her train.<br />

[p.53]<br />

Числовые перечисления и повторение союза and придают стиху ритм,<br />

динамичность, атмосферу загадочности. В следующей строфе она усилена<br />

неопределенными местоимениями:<br />

His fingers lost their cunning quite,<br />

His ivory combs obeyed no more;<br />

Something or other dimmed his sight,<br />

And moved mysteriously the floor.<br />

Волнение, смятение Карруселя подчеркивает аллитерация, созвучие<br />

разных по качеству звуков: глухих [f], [h], [t], звонкого [b], сонорного [l]:<br />

He leant upon the toilet table,<br />

His fingers fumbled in his breast;<br />

He felt as foolish as a fable,<br />

And feeble as a pointless jest.<br />

[Ibid]<br />

В приступе волнения парикмахер ломает горлышко бутылки<br />

одеколона: “He snatched a bottle of Cologne, / And broke the neck between his<br />

hands”. Это предложение создает двусмысленность (neck – шея, горлышко<br />

бутылки), предвосхищает то, о чем в следующей строфе автор умалчивает<br />

(способ убийства, его подробности). Карусель чувствует себя романтическим<br />

героем – «одиноким», но одновременно «могущественным»: “He felt as if he<br />

was alone, / And mighty as a king’s commands”. Здесь Бердсли, по сути,<br />

описывает психологию убийцы. Для Карруселя Принцесса была прекрасным<br />

сном, а преступление – мечтой. Бердсли короткими, глухими звуками [c],<br />

[sh], [p] создает визуальное ощущения преступления.<br />

The Princess gave a little scream,<br />

Carrousel’s cut was sharp and deep;<br />

He left her softly as a dream<br />

That leaves a sleeper to his sleep.<br />

[Ibid]<br />

120


Рисунок “The Coiffing” к «Балладе…» не раскрывает, а напротив<br />

усиливает загадку и создает иронический подтекст. Изящная ручка<br />

Принцессы, приложенная к лифу кружевного, легкого платья, акцентирует<br />

внимание на спрятанных руках парикмахера и ножницах в его кармане.<br />

Стоящая позади статуэтка девы Марии и младенца на ее руках по<br />

расположению параллельна фигурам Карруселя и юной Принцессы, но, как<br />

заметил Дж.Флетчер, контрастна по смыслу [Fletcher 1987: 155].<br />

В последней строфе читатель узнает, что Каррусель был казнен за свое<br />

преступление. Однако что именно он совершил, не сообщается:<br />

He left the room on pointed feet;<br />

Smiling that things had gone so well.<br />

They hanged him in Meridian Street.<br />

You pray in vain for Carrousel.<br />

Авторское умалчивание о центральном событии создает разные<br />

трактовки сюжета. Так, Л.Г.Затлин, опираясь на стихотворение Дж.Грея<br />

«Парикмахер» (The Barber by J.Gray), опубликованное в 1893 г. в<br />

“Silverpoints”, которое представляло собой сексуальную фантазию автора<br />

(поэт мечтает, что он парикмахер, причесывающий, иначе – ласкающий,<br />

свою молодую клиентку), трактует убийство Принцессы как лишение ее<br />

невинности парикмахером [Zatlin 1990: 154].<br />

Из письма Бердсли к издателю Л.Смитерсу мы узнаем, что автор<br />

задумал продолжение, которое «почти закончено. Первые десять строф дают<br />

очень красочное описание следствия и вскрытия трупа принцессы» (выд.<br />

мной – И.П.) [Бердслей 2001: 158]. Происходит эстетизация жестокости, зла.<br />

Художник модерна, отмечает Р.Шмуцлер, обладал «волшебной<br />

способностью трансформировать самые отвратительные вещи в предметы<br />

исключительно соблазнительной красоты» [Schmutzler 1962: 261. Цит. по:<br />

Ковалева 2002: 93].<br />

Бердсли обращается к синтетическому жанру баллады, который<br />

позволяет создать лирический образ парикмахера Карруселя. Он, как<br />

романтический герой, одинок и могущественен, и в то же время, будучи<br />

цирюльником, эстетизирован. Однако использование событийной хроники<br />

своего времени, детективно-криминального сюжета и мотивов, соединение<br />

их с эротическим моментом снижает романтический образ парикмахера и<br />

создает иронический подтекст. Бердсли дает подробное описание<br />

обстановки, состояния героя в разные моменты действия.<br />

Если баллада «Храбрец» была юношеской пробой пера, то две другие<br />

баллады интересны в художественном отношении и свидетельствуют о<br />

поэтическом мастерстве Бердсли как художника. В его поэтике соединяются<br />

возвышенное и низменное, чудесное и бытовое. Однако всегда соблюдается<br />

грань, за которой искусство превращается в чистый эпатаж, спекуляцию<br />

скандальными темами.<br />

—————<br />

1 Kunstpoesie и Naturpoesie (термины немецкого литературоведения, развитые романтической эстетикой) –<br />

«народная, “естественная” поэзия (Naturpoesie) рассматривалась … как первозданная, подлинная, поэзия,<br />

стихийный продукт коллективного творчества, непосредственное излияние духа народа. “Искусственная”,<br />

121


собственно “художественная” поэзия (Kunstpoesie) – это индивидуальная поэзия отдельных авторов»<br />

[Литературные манифесты …1980: 539-540].<br />

2 Здесь и далее стихотворения «Три музыканта» и «Баллада о парикмахере» цитируется с указанием страниц<br />

в квадратных скобках по изданию: Beardsley A. Under the Hill and other essay in prose and verse. With<br />

illustration. London, New York: The Bodley Head, 1904.<br />

3 В романе «Под холмом» этот прием – подробнейшая характеристика внешнего вида персонажа и по<br />

контрасту описание их взаимоотношения с миром, например, дирижер Титурель де Шантефлер или миссис<br />

Марсапл (при этом внешне персонаж может быть отвратителен) – станет особой эстетической установкой<br />

автора.<br />

Список литературы<br />

Бердслей О. Многоликий порок: История Венеры и Тангейзера,<br />

стихотворения, письма / сост. Л.Володарская. М.: Эксмо-пресс, 2001.<br />

Бердслей О. Рисунки. Проза. Стихи. Афоризмы. Письма.<br />

Воспоминания и статьи о Бердслее. М.: «Игра-техника», 1992.<br />

Гаспаров М.Л. Баллада // Литературная энциклопедия терминов и<br />

понятий / Под ред. А.Н.Николюкина. Институт по научн. информации по<br />

общественным наукам РАН. М.: НПК «Интелвак», 2001. C.69.<br />

Гугнин А.А. Постоянство и изменчивость жанра // Эолова арфа:<br />

Антология баллады / Сост., предисл., коммент. А.А.Гугнина. М.: Высш.шк.,<br />

1989. С.7-26.<br />

Дьяконова Н.Я. Стивенсон и английская литература XIX в. Л.: Изд-во<br />

Ленингр.ун-та, 1984.<br />

Квятковский А. Поэтический словарь. М.: Советская энциклопедия,<br />

1966.<br />

Литературные манифесты западноевропейских романтиков / Под ред.<br />

А.С.Дмитриева. М.: Изд-во Моск.ун-та, 1980.<br />

Маковский С.К. Обри Бердслей. Современная графика // Бердслей О.<br />

Многоликий порок: История Венеры и Тангейзера, стихотворения, письма /<br />

сост. Л.Володарская. М.: Эксмо-пресс, 2001. С.316-339.<br />

Теоретическая поэтика: Понятия и определения: Хрестоматия для<br />

студентов / Авт.-сост. Н.Д.Тамарченко. М.: РГГУ, 2001.<br />

Тишунина Н.В. Западноевропейский символизм и проблема<br />

взаимодействия искусств: опыт интермедиального анализа: Монография.<br />

СПб.: Изд-во РГПУ им. А.И.Герцена, 1998.<br />

Уланд Л. О балладе // Эолова арфа: Антология баллады / Сост.,<br />

предисл., коммент. А.А.Гугнина. М.: Высш.шк., 1989. С. 556-562.<br />

Уланд Л. Предупреждение против использования криминальных<br />

происшествий для балладных сюжетов // Там же. С. 562.<br />

Чернец Л.В. Литературные жанры (проблемы типологии и поэтики).<br />

М.: Изд-во Моск.ун-та, 1982.<br />

Хализев В.Е. Теория литературы: Учеб. М.: Высш.шк., 2000:<br />

Швейбельман Н.Ф. В поисках нового поэтического языка: проза<br />

французских поэтов середины XIX–начала XX веков: Монография. Тюмень:<br />

Изд-во Тюменского гос. ун-та, 2002.<br />

Beardsley A. The art of Aubrey Beardsley. Introd. by A.Symons. New York:<br />

The Modern Library, 1925.<br />

122


Beardsley A. Under the Hill and other essay in prose and verse. With<br />

illustration. London, New York: The Bodley Head, 1904.<br />

Beardsley A. The Valiant // www.cypherpress.com.<br />

Fletcher J. Aubrey Beardsley. Boston: Twayne Publishers A Division of<br />

G.K.Hall@Co, 1987.<br />

Nelson J.G. Publisher to the Decadents: Leonard Smithers in the careers of<br />

Beardsley, Wilde, Dowson. With an appendix on Smithers and the erotic book<br />

trade by P.Mendes and a checklist of Smithers‘s publications by J.G.Nelson and<br />

P.Mendes. Pennsylvania: The Pennsylvania State University Press, 2000.<br />

Pope A. The Rape of the Lock // Pope A. Selected Poetry and Prose. Ed. by<br />

R.Sowerby. Routledge, London and New York, 1988. P. 63–85.<br />

Ross R. Aubrey Beardsley. London, New York: The Bodley Head, 1909.<br />

Zatlin L.G. Aubrey Beardsley and Victorian sexual politics. Oxford: Oxford<br />

university press, 1990.<br />

Walker R.A. The best of Beardsley. London: The Bodley Heard, 1984.<br />

Н.В.Пухова (Екатеринбург)<br />

К ВОПРОСУ О ПРИМЕНЕНИИ ПРИЕМА ДВОЙНОГО<br />

КОДИРОВАНИЯ В РОМАНЕ ДЖОНА ФАУЛЗА «ВОЛХВ»<br />

Закончился ХХ век, а вместе с его окончанием началось осмысление и<br />

подведение итогов литературному процессу этого периода. Вторая половина<br />

ХХ столетия ознаменована в литературе явлением постмодернизма, до сих<br />

пор считающегося многогранным и потому неоднозначным. В настоящее<br />

время предпринимаются попытки описать эстетику и поэтику, стилевые,<br />

жанровые особенности литературы постмодернизма. Мы обращаемся к<br />

одной из характерных особенностей постмодернистских произведений – к<br />

приему двойного кодирования.<br />

Одним из наиболее распространенных принципов определения<br />

специфики искусства постмодернизма в настоящее время является подход к<br />

нему как к своеобразному художественному коду. Код – это «совокупность<br />

правил или ограничений, обеспечивающих речевую деятельность или<br />

функционирование какой-либо знаковой системы» [Современный<br />

философский словарь 2004: 323]. Код в широком научном смысле слова<br />

таким образом понимается как свод правил организации текста<br />

художественного произведения.<br />

Мы вслед за французским семиологом и литературоведом Роланом<br />

Бартом даем свою концепцию кода, отходя от строго научного понимания<br />

этого термина. Р.Барт называет кодами «просто ассоциативные поля,<br />

сверхтекстовую организацию значений, которые навязывают представление<br />

об определенной структуре; код … принадлежит главным образом к сфере<br />

культуры; коды – это определенные типы уже виденного, уже читанного, уже<br />

деланного; код есть конкретная форма этого «уже», конституирующего<br />

© Н.В.Пухова, 2007<br />

123


всякое письмо» [Барт 1994: 455–456]. Код должен быть понятен для всех<br />

участников коммуникативного процесса и поэтому носить<br />

конвенциональный (условный) характер.<br />

Любое повествование, по Барту, существует в переплетении различных<br />

кодов, их постоянной «перебивке» друг другом, что вызывает нетерпение<br />

читателя, пытающегося постичь ускользающий от него смысл произведения<br />

[Ильин 2001: 47]. В любом художественном произведении функционируют<br />

пять кодов: культурный, герменевтический (смысловой), символический,<br />

семический и проайретический (или нарративный) [Барт 1994: 40]. Задача<br />

«просвещенного» читателя – выявить эти коды, раскрывая смысл<br />

произведения.<br />

Большой вклад в развитие теории кода внес голландский исследователь<br />

Доуве Фоккема. Он отмечает, что код постмодернизма является всего лишь<br />

одним из многих кодов, регулирующих производство текста. Другие коды, на<br />

которые опираются писатели, – это прежде всего лингвистический код<br />

(естественного языка – английского, французского, русского и т.д.);<br />

общелитературный код, побуждающий читателя прочитывать литературные<br />

тексты как тексты, обладающие высокой степенью когерентности; жанровый<br />

код, активизирующий у реципиента определенные ожидания, связанные с<br />

выбранным жанром; и идиолект писателя, который в той мере, в какой он<br />

выделяется на основе рекуррентных признаков, также может считаться<br />

определенным кодом. Из всех упомянутых кодов каждый последующий в<br />

возрастающей пропорции ограничивает действие предыдущих кодов, сужая<br />

поле возможного выбора читателя, однако при этом спецификой<br />

литературной коммуникации является тот факт, что каждый последующий<br />

код способен одновременно оспаривать правомочность остальных кодов,<br />

создавая и оправдывая свой выбор языковых единиц и их организации,<br />

запрещаемый остальными, более широкими, кодами.<br />

Постмодернистский код может быть описан как система<br />

предпочтительного выбора тех или иных семантических и синтаксических<br />

средств (как система преференций), частично более ограниченного по<br />

сравнению с выбором, предлагаемым другими кодами, частично<br />

игнорирующего их правила [цит. по: Ильин 2001: 48].<br />

Чарльз Дженкс и Тео Д’ан попытались синтезировать семиотическую<br />

концепцию литературного текста Ролана Барта с теорией постмодернистской<br />

иронии (пастиша) Фредерика Джеймсона, выдвинув понятие «двойного<br />

кодирования». По их представлению, все коды, выделенные Бартом, с одной<br />

стороны, и сознательная установка постмодернистской стилистики на<br />

ироническое сопоставление различных литературных стилей, жанровых<br />

форм и художественных течений (коды, выделенные Доуве Фоккемой) – с<br />

другой, выступают в художественной практике как две большие кодовые<br />

сверхсистемы, которые дважды кодируют постмодернистский текст как<br />

художественную информацию для читателя.<br />

Тео Д’ан особо подчеркивает тот факт, что постмодернизм как<br />

художественный код «закодирован дважды» [D’haen 1986: 226]. С одной<br />

124


стороны, используя тематический материал и технику популярной, массовой<br />

культуры, произведения постмодернизма обладают рекламной<br />

привлекательностью предмета массового потребления для всех людей, в том<br />

числе и не слишком художественно просвещенных. С другой стороны,<br />

пародийным осмыслением более ранних – и преимущественно<br />

модернистских – произведений, иронической трактовкой их сюжетов и<br />

приемов он апеллирует к самой искушенной аудитории.<br />

В более широком мировоззренческом плане двойное кодирование и<br />

связанный с ним иронический модус повествования в постмодернистских<br />

произведениях характеризует их специфическое отношение к проблеме<br />

собственного смысла. Стремясь разрушить языковые (отождествляемые с<br />

мыслительными) стереотипы восприятия читателя, постмодернисты<br />

обращаются к использованию и пародированию жанров и приемов массовой<br />

литературы, иронически переосмысливая их стиль. При этом они постоянно<br />

подчеркивают условную, игровую природу словесного искусства. В<br />

результате двойное кодирование оказывается стилистическим проявлением<br />

познавательного сомнения, эпистемологической неуверенности, тем более,<br />

что практически все постмодернисты стремятся доказать своим<br />

потенциальным реципиентам (читателям, слушателям, зрителям), что любой<br />

рациональный и традиционно постигаемый смысл является «проблемой для<br />

современного человека» [D’haen 1986: 226].<br />

Таким образом, прием двойного кодирования в литературе<br />

постмодернизма может быть описан в рамках оппозиции «высокая<br />

литература – массовая литература», которая проявляется в оппозиции кодов,<br />

выделяемых Бартом, с одной стороны (мы уже отмечали, что задачей<br />

«просвещенного» читателя является вычленение в тексте культурного,<br />

герменевтического, символического, семического и нарративного кодов), и<br />

кодов, которые выделяет Д.Фоккема (лингвистический, общелитературный,<br />

жанровый, идиолект писателя), характерных для произведений, в которых<br />

переосмысливаются более ранние произведения литературы.<br />

Обратимся к роману Джона Фаулза «Волхв» и рассмотрим, каким<br />

образом происходит двойное кодирование в этом произведении, являющимся<br />

ярким примером постмодернистского романа.<br />

С одной стороны, произведение обращено к широкому кругу<br />

читателей. Фаулз использует жанровые особенности детектива и<br />

эротического романа, что привлекает к чисто внешней стороне его<br />

произведения. Читателя захватывает сюжет, построенный согласно канонам<br />

приключенческого романа с элементами философского романа и романавоспитания<br />

(главный герой Николас Эрфе проходит через череду испытаний,<br />

попадает в невероятные, порой загадочные, ситуации на пути к познанию<br />

самого себя и обретению смысла жизни). Но уже с первых строк читатель<br />

попадает в мир символов, знаков и кодов, расставленных автором повсюду.<br />

Кодирование информации происходит уже тогда, когда Николас Эрфе<br />

рассказывает нам о происхождении своего имени: «По преданию, наши<br />

предки эмигрировали из Франции после отмены Нантского эдикта –<br />

125


благородные гугеноты, дальние родственники Оноре д’Юрфе, автора<br />

«Астреи»…» [Фаулз 2006: 14]. Таким образом Николас пытается поставить<br />

себя на одну планку с именитым писателем и хоть как-то вырваться из<br />

угнетающего его среднего класса.<br />

Тема среднего английского класса всегда волновала Джона Фаулза. Его<br />

герой, как и он сам, ненавидит этот средний класс и стремится любыми<br />

путями оторваться от него – Николас Эрфе уезжает в Грецию, где и<br />

начинаются его поиски собственного «я», в другой культурной среде, не<br />

привязанной к Великобритании, противопоставленной ей.<br />

С другой стороны, фамилия Эрфе означает Earth (Земля), что делает<br />

героя книги простым «земным» человеком, страсти, мысли и чувства<br />

которого близки каждому из представителей человечества.<br />

На протяжении всего романа Фаулз очень часто обращается к<br />

предшествующим произведениям литературы. Мы бы хотели уделить<br />

внимание «Буре» У.Шекспира, поскольку очень многое взято и представлено<br />

в переосмысленном виде именно из этого произведения.<br />

Центральным образом романа, также как и пьесы Шекспира, является<br />

образ острова: остров Фраксос в «Волхве» - это остров волшебника<br />

Просперо, с которым и отождествляется Морис Кончис. Автор таким<br />

образом кодирует информацию при помощи символов, предоставляя<br />

читателю самому сопоставлять образы главных героев его романа с образами<br />

и персонажами «Бури» Шекспира и раскрывать характеры.<br />

Кончис, как мы уже сказали – это волшебник Просперо, владеющий не<br />

только островом, но и умами и сердцами тех, кто на этот остров попадает.<br />

Роль Миранды у Фаулза выполняют несколько девушек – это и Алисон, и<br />

Лилия. Николас Эрфе отождествляет себя с Фердинандом, а Кончис называет<br />

его Калибаном. Остров – это вообще символ замкнутого пространства, в<br />

котором герои осознают себя, свои возможности, способности, свой<br />

характер, что и происходит с героями Шекспира и с героями Фаулза. Как для<br />

Просперо, так и для Кончиса все люди – «живые куклы» (цит. по: Шекспир,<br />

«Буря»), коими можно управлять по своему желанию.<br />

Само название романа – Magus – уже несет в себе двойную смысловую<br />

нагрузку. Большинство переводчиков предлагают перевод заглавия книги как<br />

«Волхв». На самом деле синонимический ряд возможных вариантов перевода<br />

слова magus включает в себя множество слов с различными коннотациями,<br />

от отрицательных: маг, чародей, колдун, до положительных: волшебник,<br />

волхв. Получается, что Кончис выполняет двоякую функцию, выступая, с<br />

одной стороны, в роли злого колдуна, водящего героев по лабиринту, из<br />

которого невозможно найти выход. После сцены с просмотром<br />

порнографической ленты и эротической сцены между Лилией и Джо Николас<br />

ассоциирует Кончиса с Гадесом, правителем царства мертвых: «…Бурани –<br />

особенно на заключительной стадии – отождествлялся для меня с Тартаром.<br />

Там правил царь Гадес (Кончис); царица Персефона, носительница<br />

разрушения (Лилия)…» [Фаулз 2006: 654].<br />

126


С другой стороны, если бы не было Кончиса, играющего в Бога, не<br />

было бы и осознания героями самих себя, вряд ли бы они пришли к<br />

осознанию обретения друг друга как к высшей ценности, как к обретению<br />

«дара волхвов», роль которых взял на себя Морис Кончис.<br />

Список литературы<br />

Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика: Пер. с фр. и вступ. ст.<br />

Г.К.Косикова. – М.: Изд. группа «Прогресс», «Универс», 1994. – 616с.<br />

Дженкс Ч. Язык архитектуры постмодернизма / Пер. с англ.<br />

А.В.Рябушина, М.В.Уваровой; Под ред. А.В.Рябушина, В.Л.Хайта. – М.:<br />

Стройиздат, 1985. – 136с., ил.<br />

Ильин И.П. Постмодернизм. Словарь терминов. – М.: ИНИОН РАН<br />

(отдел литературоведения) – INTRADA, 2001. – 384с.<br />

Современный философский словарь / Под общей ред. д.ф.н.<br />

профессора В.Е.Кемерова. – 3-е изд., испр. и доп. – М.; Академический<br />

проспект, 2004. – 864 с.<br />

Фаулз Дж. Волхв: Роман / Джон Фаулз; пер. с англ. Б.Н.Кузьминского.<br />

М.: АСТ: АСТ МОСКВА, 2006. – 734с.<br />

Bertens H., Fokkema D. Forword // Approaching postmodernism / Ed. by<br />

Fokkema D., Bertens H. – Amsterdam, 1986. – P.VII-X.<br />

D’haen T. Postmodernism in American fiction and art // Approaching<br />

postmodernism: Papers pres. at a Workshop on postmodernism, 21-23 Sept. 1984,<br />

Univ. of Utrecht / Ed. by Fokkema D., Bertens H. – Amsterdam; Philadelphia,<br />

1986.<br />

Fokkema D.W. D’haen T. Postmodernism in American fiction and art //<br />

Approaching postmodernism: Papers pres. at a Workshop on postmodernism, 21-<br />

23 Sept. 1984, Univ. of Utrecht / Ed. by Fokkema D., Bertens H. – Amsterdam;<br />

Philadelphia, 1986.<br />

Fokkema D.W. The semantic and syntactic organization of postmodernist<br />

texts // Approaching postmodernism / Ed. by Fokkema D., Bertens H. –<br />

Amsterdam, 1986. – P.81-98.<br />

Fokkema D.W. Literary history, modernism and postmodernism. –<br />

Amsterdam, 1984. – VIII, 63p.<br />

Б.Ристовская-Йосифовская (Македония, Скопье)<br />

РУССКИЙ ПЕРЕВОД "IL REGNO DE GLI SLAVI" МАВРО ОРБИНИ<br />

(ЗАИМСТВОВАНИЯ И ПАРАЛЛЕЛИ У НЕКОТОРЫХ<br />

ЮЖНОСЛАВЯНСКИХ АВТОРОВ)<br />

"Il Regno de gli Slavi" [Пезаро 1601] Мавро Орбини представляет собой<br />

широко распространенное и многократно используемое в области<br />

историографии и изучения истории славян до периода установления<br />

турецкого владычества на Балканах и после него произведение. В нем<br />

утверждается идея всеславянства и автономности славян как на Балканах, так<br />

© Б.Ристовская-Йосифовская, 2007<br />

127


и в мире. Автор приводит фантастическую картину распространения<br />

"славянской нации" и "славянского языка" [Мыльников 1996: 105–106] через<br />

отождествление идентичности ряда разных племенных групп с целью<br />

представления славянского народа как можно более многочисленным. Он<br />

охватывает почти все более или менее значимые исторические события,<br />

однако при этом вводит читателя в заблуждение относительно древнейшей<br />

истории славян из-за своей приверженности славянофильству и идеи<br />

аргументации всеславянства [Ристовска-Јосифовска 2001: 23–30]. Орбини<br />

употребляет синтагму "славянская нация" в этническом смысле, что зачастую<br />

приводит в замешательство авторов XVI в.: остается не совсем понятно, идет<br />

ли речь о каком-то одном народе, разделенном на несколько племен и<br />

наречий, или об отдельной семье народов, имеющих общее происхождение и<br />

язык [Мыльников 1996: 131].<br />

В отношении этногенеза славян Орбини приводит типично библейское<br />

толкование. Авторы исторических произведений XVI-XVII вв. использовали<br />

традиционное европейское толкование существования некоего общего языка<br />

человечества, разделенного на 72 народа, частью которых являлись также<br />

славяне, потомки Яфета, сына Ноя. Такое толкование, подверженное самым<br />

различным трактовкам, встречается в большинстве исторических летописей.<br />

В "Королевстве славян" предлагается "скандинавская" этногенетическая<br />

версия, согласно которой, славяне из Скандинавии под именем готов<br />

переселились в Европейскую Сарматию, повторяя тем самым сарматскую<br />

этногенетическую версию. В основании этих предположений заложен так<br />

называемый нордизм, или готицизм, получивший свое распространение в<br />

европейской историографии к концу XVI в. [Мыльников 1996: 268–270].<br />

Невзирая на критику объективности данных, приводимых Орбини,<br />

который, кстати говоря, большую часть из них и сам позаимствовал у других<br />

авторов [Ћирковић 1968: 379–428], его произведение, вероятно, представляет<br />

собой наиболее объемную историю славян и служит историческим<br />

источником и вдохновляющим началом для большого числа работ по<br />

историографии и для произведений художественной литературы, а на<br />

сегодняшний день это зачастую единственное свидетельство некоторых уже<br />

утраченных источников того периода. Анализируя данный труд,<br />

исследователи разных научных профилей пытались найти в нем следы<br />

известных и уже утерянных источников, а также использовали его в качестве<br />

материала для своих трудов. В этом смысле "Королевство славян" становится<br />

особенно влиятельным трудом эпохи реформаторских движений у некоторых<br />

славянских народов [Пантић 1968: LXXVIII-LXXXVIII; Ристовска-<br />

Јосифовска 2001: 16–21]. Идея Орбини о славянском единстве в хорватских<br />

землях побудила такой огромный интерес к прошлому славян, а особенно<br />

южных славян и их языку, что в XVIII в. был создан латинский перевод<br />

Джуры Байрактария в трех рукописях [Matić 1950: 193-197]. Однако если<br />

говорить о переводе, оказавшем сильнейшее влияние на труды большого<br />

числа южнославянских авторов, необходимо отметить русский перевод под<br />

названием "Кніга историография початия имене, славы и разширения народа<br />

128


славянского..." (С.-Петербург, 1722), сделанный российским дипломатом<br />

Саввой Владиславичем по указу императора Петра Великого. В конце этого<br />

издания есть приписка с пояснениями к некоторым частям произведения<br />

Орбини, авторство которой обсуждается [Cronia 1940: 11-12; Радојчић 1956:<br />

25–26; Ристовска-Јосифовска 2001: 15–16].<br />

Русский перевод "Королевства славян" представляет собой значимое<br />

звено в цепи историческо-историографических произведений. В переводе<br />

Саввы Владиславича, который является парафразой книги Орбини, вернее ее<br />

сокращенной версией, созданной на основе некоторых выборочных выводов<br />

из оригинала, притом написанной весьма необычным языком, приводятся<br />

также данные, которые вообще отсутствуют в авторском тексте, или, уж во<br />

всяком случае, приводятся не в том порядке, что в оригинале. Это<br />

произведение содержит единственный полный перевод первой части "Il<br />

Regno de gli Slavi" ("Первоначаліе Славянъ и происхожденіе державства<br />

ихъ"), долгое время остававшейся непереведенной вообще ни на один язык,<br />

хотя именно в ней собраны исчерпывающие данные и дана интерпретация<br />

древнейшей истории славян и их распространения. Перевод Саввы<br />

Владиславича привел к тому, что это произведение стали читать и в<br />

восточноевропейских странах. Главной отличительной особенностью<br />

данного перевода является употребление имени Мавро Орбини в форме<br />

Мавроурбин, и именно это имя впоследствии станет использоваться многими<br />

его исследователями, в том числе и в Македонии.<br />

Обратимся к вопросу о взаимосвязи между русским переводом и<br />

произведениями Паисия Хилендарского, Йована Раича и Георгия<br />

М. Пулевского, наиболее известных южнославянских авторовисториографов,<br />

которые в соответствии с реформаторскими движениями<br />

своих народов поддерживали идею славянофильства и обращались к<br />

сведениям о древнейшей истории славян, приводимым Орбини. Их труды<br />

развивают одну идею, несмотря на то, что написаны были в разные<br />

исторические эпохи и находились в заметной зависимости от степени<br />

развития национально-освободительного движения определенных народов.<br />

Способ использования или заимствования данных из русского перевода<br />

зависел от личных возможностей автора и от эпохи, в которую он работал.<br />

Таким образом, каждый из вышеперечисленных авторов передает и<br />

специфику культурно-национального движения, в особенности болгар,<br />

сербов и македонцев, отразившуюся в общей картине, создаваемой их<br />

интерпретацией, пропущенной через призму собственных национальных<br />

идей.<br />

Отклик русского перевода в болгарской историографии получил особо<br />

выраженный характер в произведении Паисия Хилендарского<br />

"Славяноболгарская история" (созданном в XVIII в.) [Пантић 1968: LXXXIV-<br />

LXXXV]. Сам автор упоминает труд Орбини как один из главных<br />

источников своего произведения, называя автора именем Маврубир<br />

[Хилендарски 1998: 161]. Крония считает это показателем отсутствия у<br />

129


автора ясного представления о смысле произведения Орбини [Cronia 1940:<br />

15].<br />

К русскому переводу обращался также сербский историк и писатель<br />

Йован Раич при написании своей "Исторіи разныхъ славянскихъ народов<br />

наипаче же Болгар, Хорватов и Сербов..." (1795). Согласно Радойчичу,<br />

"славянский перевод Орбини, единственный, которым пользовался Раич, был<br />

слишком искаженным, однако ему все же удалось понять концепцию<br />

славянской истории в целом" [Радојчић 1927: 201].<br />

Во влиянии произведения Орбини на македонскую историографию<br />

наиболее значимым является то, что оно, через русский перевод, становится<br />

одним из главных источников первой известной истории македонского<br />

народа и македонского языка, вышедшей под названием "Славјанскомакедонска<br />

општа историја". Написал ее македонский реформатор<br />

Г.М. Пулевский в 1893 г., труд был завершен перед самой смертью автора.<br />

Это комплексный труд, состоящий из историко-историографической части (с<br />

древнейшего периода до 1889 г.), этнографической части и попытки<br />

собственной грамматической интерпретации македонского литературного<br />

языка. Пулевский в своей "Истории" прославляет прошлое македонцев и<br />

особо подчеркивает славянский элемент македонского этногенеза. Его<br />

трактовка истории главным образом опирается на концепцию русского<br />

перевода "Королевства славян" Мавро Орбини, которого он называет<br />

Мавроурбином. Однако ему также близка и "История разных славянских<br />

народов..." Райича, славянофильские идеи которого были не только<br />

источником вдохновения, но и источником информации о происхождении,<br />

наименовании и истории славян. Зная основную идею, можно предполагать,<br />

что Пулевский также обращался к "Истории" Хилендарского, хотя сам он<br />

ссылки на нее не дает. Согласно своим убеждениям, Пулевский проводит<br />

прямую линию от древнейших времен – через средневековье – к современной<br />

истории, отдавая дань уважения знаменитым предкам и провозглашая их<br />

славянами по происхождению, что полностью соответствовало духу того<br />

времени [Ристовски 2005: 227–228]. При этом Пулевский остается верен<br />

своей идее – представить историю македонцев, их корни, происхождение<br />

названия этноса и время их царствования. Часто Пулевский подвергает<br />

критике мнения историков, к которым он обращается в своей работе, пытаясь<br />

дать критический обзор их трактовок. Влияние Орбини в особенности<br />

чувствуется в преувеличении древности происхождения славянских племен и<br />

их многочисленности. Точно так же он трактует и время появления<br />

македонцев, царствование которых якобы началось еще "от деда Мосоха<br />

шестого сына Яфетова" [Пулевски 2003: 2–3], следуя модели модификации<br />

заимствованных данных с целью подчеркнуть древность и славу<br />

собственного народа. В части, описывающей древнейшую историю славян,<br />

Пулевский попросту адаптирует сведения Орбини (в русском переводе,<br />

согласно Раичу) согласно своим потребностям, пересказывая его, а кое-где<br />

даже цитируя. Несмотря на то, что эти произведения сыграли весьма важную<br />

роль в работе Пулевского, послужив ему в качестве источника вдохновения,<br />

130


идеи и концепции, он, однако, умело перенаправил сведения о<br />

происхождении славян на собственную исходную идею – написание общей<br />

славянско-македонской истории. Пулевский подчиняет структуру своей<br />

книги исторической периодизации, представляя македонскую историю как<br />

историю смены нескольких великих империй в течение рядах исторических<br />

эпох на Балканах [Ристовска-Јосифовска 2005: 5–7].<br />

Появление перевода Саввы Владиславича в XVIII в. имело такой же<br />

отклик, как и оргинальный труд Орбини, написанный в 1601 г. Оба эти<br />

произведения являются вехами эпохи, в которую они создавались, оказывая<br />

влияние на дальнейшее развитие национальных историографий. Русский<br />

перевод оказал исключительное воздействие на написание произведений<br />

Раича, Хилендарского и Пулевского. Последние можно считать значимыми<br />

индикаторами исторической эпохи. Уже в самих их названиях<br />

подчеркивается идея и цель авторов (Славяноболгарская история; История<br />

разных славянских народов, напаче же Болгар, Хорватов и Сербов;<br />

Славянско-македонская общая история). Отдельно объясняется мотивация<br />

авторов к написанию этих произведений. Орбини, например, чувствует долг<br />

по отношению "к своей славянской нации" написать славные страницы<br />

истории о ее происхождении и развитии [Orbini 1985: a–a2], потому что<br />

славяне, в отличие от других народов, не имели людей образованных. Этот<br />

факт упоминается также в русском переводе [Кніга 1722: 1–5]. Та же мысль<br />

позже встречается (правда, в измененной формулировке) и в трактате<br />

Хилендарского, который занялся написанием Истории, так как понял, что<br />

нет истории, которая описывала бы все славные дела славян. И Раич<br />

объясняет, что книгу свою он пишет только оттого, что есть нужда в<br />

написании истории "народа сербского". А Пулевский еще в самом начале<br />

своей книги подчеркивает, что македонцы также должны иметь собственную<br />

написанную Историю, подобно другим народам. На основании данного<br />

сравнительного анализа можно заключить, что все эти труды близки по своей<br />

концепции и славянофильской ориентации авторов, а также по описанию<br />

древнейшей истории славян. Однако каждый из авторов при этом все же<br />

делает упор на историю собственного народа.<br />

Перевод с макед. Е.Петковской<br />

Список литературы<br />

Кніга: Кнïга исторïограθия початïя имене, Славы, и разшïренïя народа<br />

славянского, и ихъ цареи и владЂтелеи подъ многïми имянами, и со многïми<br />

царствïями, королевствами, и провïнціами. Собрана изъ многихъ книгъ<br />

историческихъ, чрезъ Господïна Мавроурбïна Архïмандрïта Рагужскаго. Въ<br />

которои опїсуется початїе, и дЂла всЂхъ народовъ, бывшїхъ языка<br />

Славенскаго, и едїного отечества, хотя нынЂ во многїхъ Царствїяхъ<br />

розсЂялїся чрезъ многїе воїны, которые имЂли въ ЕвропЂ, во Азїи, и во<br />

АөрїкЂ. Разшїренїя ихъ Їмперїи, и древнихъ обычаевъ, въ разныхъ<br />

временахъ, и познанїе вЂры, Хрїста Спасїтеля, подъ многїми ВладЂтельми /<br />

Переведена со ïталïанского на россïскои языкъ. И напечатана повелЂнïемъ и<br />

во время владЂтелеи счастлïваго владЂнïя Петра Велïкаго, ïмператора и<br />

131


самодержца всероссïискаго, и протчая, и протчая, и протчая. Въ<br />

Санктъпïтербургскои Түпографïи, 1722 году, Августа въ 20 ден.<br />

Cronia A. Il “Regno degli Slavi” di Mauro Orbini (1601) e la “Istorija<br />

Slavenobolgarskaja” del monaco Paisi (1762) / A. Cronia. Roma, 1940.<br />

Matić T. Barjaktarijev latinski prijevod Orbinijeva "Il regno degli Slavi"//<br />

Historijski Zbornik, III, 1-4 / T. Matić. Zagreb, 1950. С. 193-197.<br />

Мыльников А.С. Картина славянского мира: взгляд из Восточной<br />

Европы // Этногенетические легенды, догадки, протогипотезы XVI – начала<br />

XVIII века / А.С. Мыльников. Санкт-Петербург, 1996.<br />

Orbini M. Il Regno degli Slavi, 1601/ Nachdruck besorgt von Sima Ćirković<br />

und Peter Rehder, Mit einem Vorword von Sima Ćirković / M. Orbini. München,<br />

1985 [reprint].<br />

Пантић М. Мавро Орбини-живот и рад // Мавро Орбини. Краљевство<br />

Словена / Чланови редакције: Фрањо Баришић, Радован Самарџић, Сима<br />

Ћирковић / М. Пантић. Београд, 1968, XI-CVIII.<br />

Пулевски Ѓ.М. Славјанско-маќедонска општа историја / Подготовка:<br />

Блаже Ристовски и Билјана Ристовска-Јосифовска / Ѓ.М. Пулевски. Скопје,<br />

2003.<br />

Радојчић Н. Јован Рајић. О двестагодишњици његовог рођења/<br />

Годишњица Николе Чупића, ХХХVI / Н. Радојчић. Београд, 1927.<br />

Радојчић Н. Словенски превод Орбинија у Војводини // Из прошлости<br />

Војводине, 1 / Н. Радојчић. Нови Сад, 1956.<br />

Раичъ I. Исторія разныхъ славeнскихъ народовъ наипаче же Болгаръ,<br />

Хорватовъ и Сербовъ, из тмы забвения изятая и во свЂтъ Історіческій<br />

произведенная Іоанномъ Раичемъ, архімандрітомъ, во свято-архаггелскомъ<br />

монастырЂ, КовилЂ, въ Будиномъ градЂ, 1823, I-IV.<br />

Ристовска-Јосифовска Б. 'Кралството на Словените' од Мавро Орбини<br />

како извор за македонската средновековна историја / Б. Ристовска-<br />

Јосифовска. Скопје, 2001.<br />

Ристовска-Јосифовска Б. Александридата на македонски јазик од<br />

втората половина на XIX век // Македонска Александрида / Подготовка и<br />

транслитерација: Блаже Ристовски и Билјана Ристовска-Јосифовска /<br />

Б. Ристовска-Јосифовска. Скопје, 2005. С. 5-24.<br />

Ристовски Б. Пулевски и "Славјанско-маќедонската општа историја"//<br />

Македонска Александрида / Подготовка и транслитератија: Блаже Ристовски<br />

и Билјана Ристовска-Јосифовска / Б. Ристовски. Скопје, 2005. С. 223-231.<br />

Хилендарски П. История славянобългарска Зографска Чернова 1762.<br />

Факсимилно издание 1998 / П. Хилендарски. София, 1998.<br />

Ћирковић С. Извори Мавра Орбина // Мавро Орбини, Краљевство<br />

Словена. Чланови редакције Фрањо Баришић, Радован Самарџић, Сима<br />

Ћирковић / С. Ћирковић. Београд, 1968. С. 379-428.<br />

132


Г.С.Руцкая (Пермь)<br />

ЭКСПРЕССИОНИСТИЧЕСКИЕ ТРАДИЦИИ<br />

В ДРАМАХ ТОМАСА БЕРНХАРДА<br />

Основные приметы эстетики экспрессионизма достаточно точно<br />

обозначены в работах немецких и российских критиков начала века, но<br />

дискуссии продолжались на протяжении всего ХХ в. Отмечалась «ярко<br />

выраженная анти-буржуазность» [Луначарский 1923] экспрессионизма, тема<br />

бунта молодого поколения против поколения отцов, хотя «экспрессионизм<br />

понимал себя как восстание против действительности вообще – ее<br />

политического устройства, ее государственных институтов, ее<br />

несправедливости и жестокости, а вместе с тем против общепринятого языка,<br />

существующей культуры» [Павлова 1968: 537]. А.В.Луначарский<br />

подчеркивал, что в экспрессионизме на первом месте стоит настроение,<br />

переживание, что художник – экспрессионист считает себя вправе<br />

«употреблять какие угодно краски ... видоизменять как угодно формы ...<br />

немецкий экспрессионизм создает вещи с огромной деформацией знакомых<br />

нам в окружающем предметов, как в отношении колорита, так и в отношении<br />

конструкции» [Луначарский 1923: 6,8]. Н.С.Павлова говорит о чрезмерном<br />

столкновении контрастных тонов, исключавших всякие переходы, о языке,<br />

нарушавшем законы грамматики, о деформации образов от переполнявшего<br />

их внутреннего напряжения. «Драма крика – под таким названием вошла в<br />

историю немецкой литературы экспрессионистическая драматургия»<br />

[Павлова 1968: 537]. Не природа, не конкретная жизнь, а абстрактное<br />

представление о ней, ее дух – такова цель экспрессионизма. Авторская<br />

субъективность превращала экспрессионистические произведения во<br />

взволнованный авторский монолог. Н.С.Павлова пишет, что экспрессионизм<br />

отмечен интеллектуальностью, попыткой философского осмысления<br />

действительности.<br />

При изучении произведений известнейших представителей<br />

экспрессионизма [«Человек-масса» Э.Толлера, «Коралл», «Газ 1», «Газ 2»<br />

Г.Кайзера] становится очевидным, что своеобразие экспрессионистических<br />

пьес заключается в доминирующем развитии интеллектуальной мысли,<br />

возвышающейся над конкретным событийным действием, в наличии<br />

неожиданных (порой парадоксальных) поворотов в развитии конфликта,<br />

сюжета и образов при большей или меньшей их схематизации. Приметой<br />

этих драм становится символическая насыщенность образов или их полное<br />

превращение в образы-символы. Вся художественная организация пьес<br />

способствует их превращению в своеобразные притчи [Руцкая, Руцкая 2005:<br />

54, 55].<br />

Так, в пьесе Э.Толлера «Человек-масса» сюжет организует<br />

интеллектуальный диалог-спор Софьи-Ирены Л. и Безыменного. В пьесе<br />

Г.Кайзера «Коралл» парадоксально развитие конфликта и образа<br />

Миллиардера (Миллиардер убивает своего секретаря, благодаря<br />

© Г.С.Руцкая, 2007<br />

133


поразительному сходству между ними выдает себя за убитого, и даже<br />

накануне казни не хочет обменять на жизнь душевный покой, который он<br />

обрел в светлом прошлом секретаря, т.е. в воображении). В пьесе «Газ 1»<br />

парадоксально развитие конфликта: масса рабочих отвергает<br />

благотворительность хозяина, отказывается от спокойного и вольного<br />

существования в домиках с зелеными участками и устремляется на<br />

изматывающее производство. В пьесе «Человек-масса» образы, как и сцены,<br />

в целом несут предельно обобщающий смысл, это скорее не явления и люди<br />

в их правдивом изображении, а символы определенных идей и настроений,<br />

правда, весьма типичных для времени. Так, образ мужа – символическое<br />

выражение буржуазного понятия чести и порядочности. Софья-Ирена Л. –<br />

символ гуманистического сознания человечества [Руцкая, Руцкая 2005: 53].<br />

Расхожим в научных трудах ХХ в. стало положение, что главная черта<br />

экспрессионизма – обостренно-контрастное видение мира – серьезно<br />

повлияла на культуру многих стран Европы и Америки.<br />

Ученые любят повторять фразу Б.Брехта: «Без Кайзера не было бы<br />

Брехта». Действительно, традиция экспрессионизма ощутима в творчестве<br />

великого драматурга: в притчевой насыщенности его пьес, в<br />

парадоксальности образов, ситуаций, сюжетостроения, но реалистическая<br />

полнота сцен, образов и сюжета в целом выводят творчество Брехта за рамки<br />

экспрессионистического эксперимента.<br />

По-разному соотносится поиск других немецкоязычных писателей с<br />

неумирающей традицией. Особенно ярко она заявила о себе в творчестве<br />

Томаса Бернхарда (1931–1989), считающегося одним из самых ярких и<br />

парадоксальных мастеров австрийской прозы и драматургии двадцатого века.<br />

Его известности в Австрии и в мире сопутствовали многочисленные премии<br />

и не менее многочисленные скандалы. Скандалом стало и его завещание, в<br />

котором публикация и даже цитирование его сочинений запрещались на всей<br />

территории Австрии вплоть до истечения срока действия авторских прав.<br />

Российское литературоведение откликнулось до настоящего времени на<br />

творчество яркого и признанного в мире драматурга лишь небольшим<br />

комментарием в работе Д.Затонского и предисловиях Ю.Архипова,<br />

М.Рудницкого, статье С.Ромашко, В.Шмидт-Денглера, и Э.Драйтовой<br />

[Затонский 1985; Архипов 1983; Рудницкий 1999; Ромашко 2000; Шмидт-<br />

Денглер 2000; Драйтова 2004], так что его романы, повести и драмы еще<br />

ждут своих исследователей.<br />

В связи с поставленной проблемой следует обратиться к<br />

остросоциальным пьесам Бернхарда «Президент» (1975), «На покой» (1984),<br />

«Площадь героев» (1988), в которых нашли отражение террористические<br />

акты, общее настроение бунта молодежи Запада 60-х годов («Президент»),<br />

антифашистская тема с проблемой непреодоленного нацистского прошлого<br />

(«На покой» и «Площадь героев»).<br />

Следует напомнить, что Бернхарда сближает с экспрессионистами уже<br />

социально-политическая позиция, а именно тотальное неприятие<br />

окружающей действительности. С.Ромашко называет писателя<br />

134


нонконформистом: «Австрия была для него средоточием зла, символом<br />

отсталости, распада и социальной несправедливости. Он критиковал ее за<br />

нацистское прошлое, постимперский провинциализм, лицемерие и<br />

ксенофобию» [Ромашко 2000: 45]. Ю. Архипов говорит, что австрийцам<br />

присуще всеобщее отрицание: «...Если же отрицалась идея австрийцами – то<br />

вся сразу (Кафка, Музиль, Рот, Хорварт)» [Архипов 1983: 7]. Так или иначе,<br />

Бернхард совсем в духе экспрессионистов отрицает и современные<br />

социально-политические реалии австрийской жизни, и региональную<br />

австрийскую литературу ХIХ в. с ее идиллическим началом, поэтизацией<br />

повседневности, и традиционные формы драматургии (в том числе<br />

синтаксические языковые нормы). Ю.Архипов приводит следующее<br />

высказывание Т.Берхарда о родном городе: «Зальцбург – поддельный фасад,<br />

на котором весь мир беспрерывно пишет свои ложные декорации... и жители<br />

его... уныло гибнут в этой среде, на этой по самой сущности своей<br />

враждебной человеку архитектурно-епископально-тупо-фашистскикатолической<br />

земле... с виду он, конечно прекрасен, но на самом деле он –<br />

страшное кладбище для всякой мечты, всякого порыва...» [Архипов 1983: 3].<br />

Конфликт как и драматическая ситуация в целом в его произведениях<br />

имеют свой кричащий смысловой центр и контрастное его выражение в<br />

череде событий, фактов, сцен, образов, что было характерно для<br />

экспрессионистической драмы. В «Президенте» кричащий характер обретают<br />

четыре события.<br />

1. Третье покушение на Президента за четыре недели. Жизнь главных<br />

и, по сути, единственных говорящих персонажей – Президента и<br />

Президентши – сплошное присутствие на похоронах, а все действие первого<br />

акта сводится к выбору нового похоронного наряда для Президентши.<br />

2. Сообщение Президентши о давнем уходе сына от родителей.<br />

3. Известие, что сын среди покушающихся на Президента.<br />

4. Убийство Президента.<br />

Отсутствие имен собственных в первой пьесе становится<br />

существенным намеком на экспрессионистическую традицию (не было<br />

собственных имен, кроме Софьи-Ирены Л. в названных пьесах Э.Толлера и<br />

Г.Кайзера).<br />

В пьесе Т.Бернхарда «Президент» развивается и обретает предельно<br />

острые формы характерный для экспрессионистической драмы конфликт<br />

отцов и детей. Это штюрмерская традиция бунта детей против отцов,<br />

преломившаяся в экспрессионизме. В драме Г.Кайзера «Коралл» как раз уход<br />

детей от отца толкает отца-миллиардера на убийство собственного секретаря.<br />

Кричащий конфликт и кричащие контрасты в драме «На покой».<br />

1. Главный герой пьесы Рудольф Хеллер, председатель земельного суда<br />

, является в прошлом офицером СС, заместителем начальника концлагеря.<br />

2. Его старшая сестра Вера находится с ним в противоестественной<br />

связи.<br />

3. Младшая сестра Клара – инвалид, жертва развязанной фашистами<br />

войны.<br />

135


4. Все действие сконцентрировано вокруг «семейного» праздника - дня<br />

рождения Гиммлера.<br />

В пьесе «Площадь героев».<br />

1. Кричит уже начало действия, ибо речь идет о самоубийстве<br />

еврейско-австрийского профессора математики Йозефа Шустера,<br />

выбросившегося из окна своей квартиры.<br />

2. Его жена не может забыть события 1938 г. и каждый раз во время<br />

обеда начинает за окном слышать рев фашиствующей толпы.<br />

3. Образ родного брата Йозефа – Роберта Шустера создается в начале<br />

пьесы по принципу контрастного противопоставления Йозефу – он лоялен,<br />

спокойно-невозмутим и, по-видимому, доволен жизнью, но вторая половина<br />

пьесы раскрывает в нем страстного обличителя всей социальнополитической<br />

жизни Австрии:<br />

«это государство гиблая смрадная клоака<br />

церковь всемирная подлость<br />

люди вокруг беспредельно безобразные и тупые<br />

президент хитрый и лживый невежда<br />

к тому же и характер прескверный<br />

канцлер продувная бестия<br />

все государство промотать готов...<br />

циничный мир<br />

не мир а сплошной цинизм» [Бернхард 1999: 675].<br />

В начале драмы, в размышлении домоправительницы госпожи Циттель<br />

о покойном профессоре Йозефе Шустере, заявлена тема одиночества<br />

человека духа как извечная проблема:<br />

«Семья его не понимала<br />

сын его не понимает<br />

дочери его не понимают<br />

Человек духа обречен на непонимание<br />

говорил профессор<br />

человек духа всегда остается непонятым<br />

человек духа идет по жизни<br />

в полном одиночестве» [Бернард 1999: 651].<br />

Во втором действии в монологах Роберта и дочери покойного<br />

профессора Анны происходит многостороннее раскрытие острого<br />

социального конфликта всех Шустеров с австрийской действительностью,<br />

так что почти все члены семейства находятся в состоянии переживания<br />

постоянных унижений и оскорблений. Обе дочери Йозефа были оплеваны на<br />

улице, живут в постоянном страхе. Анна находит убежище в библиотеке, но<br />

ее обличающий монолог выдает острую обиду и душевную боль:<br />

«я просто не могу здесь больше жить<br />

я просыпаюсь и чувствую страх<br />

сегодня здесь и вправду<br />

ничуть не лучше<br />

чем было в тридцать восьмом<br />

136


сейчас в Вене нацистов больше<br />

чем в тридцать восьмом...<br />

В Австрии надо быть либо католиком<br />

либо национал-социалистом<br />

ничего иного они просто не терпят<br />

всякого инакого они просто уничтожают<br />

и притом только стопроцентным католиком<br />

и стопроцентным национал-социалистом» [Берхард 1999: 654-655].<br />

Предельное эмоциональное возбуждение персонажей, их<br />

самораскрытие в монологах исповедального характера, использование<br />

ораторских интонаций, обнаруживающийся кричащий разлад человека с<br />

социально-политической ситуацией в обществе, ведет к возрождению<br />

традиции экспрессионистической драмы крика в пьесах Т.Бернхарда.<br />

Драйтова Э. считает, что отсутствие знаков препинания, написание<br />

текстов пьес столбиком – это одновременное приближение текста пьесы к<br />

разговорной речи и определенная ее ритмизация [Драйтова 2004: 38].<br />

Трансформация грамматических и лексических форм речи, напомним,<br />

широко использовалось экспрессионистами.<br />

Действие всех пьес являет собой замедленную бытовую ситуацию (в<br />

пьесе «Президент» целое действие госпожа Отрада подыскивает платье<br />

Президентше, в пьесе «На покой» Вера гладит платье, то же делает экономка<br />

покойного профессора госпожа Циттель в пьесе «Площадь героев», штопает<br />

носки Клара («На покой»). В имитацию натуралистически поданой<br />

повседневности, с малой внешней событийностью, крайне ограниченном<br />

количеством действующих лиц, с разговорной речью персонажей, с<br />

распадающимся, односторонне раскрытым диалогом (слушающий как<br />

правило молчит) криком врываются острые политические события. Контраст<br />

медленно тянущейся обыденности и острых социальных или политических<br />

событий напоминают в своем резком столкновении поэтику контрастов<br />

экспрессионистических произведений.<br />

Интеллектуальная мысль произведений Бернхарда не обнажена так<br />

открыто, как в пьесах экспрессионистов, являющих сквозную дискуссию<br />

персонажей. Интеллектуальная мысль в пьесах Бернхарда формируется<br />

постепенно, яркими деталями заявляя о себе вначале и усиливаясь по мере<br />

развития действия. Но эта интеллектуальная мысль так же социальная,<br />

настойчивая и кричащая, как и в пьесах экспрессионистов.<br />

Нацеленность автора на интеллектуальную дискуссию и даже резкий<br />

эпатирующий спор спор со зрителем, как у экспрессионистов, приводит к<br />

резкому сужению жизненности ситуаций. Жизненная полнота деталей<br />

исчезает, зато символическую нагруженность получают немногие,<br />

повторяющиеся детали. Образы также лишаются жизненной объемности, они<br />

обретают заостренность, становятся идеологически нагруженными, правда,<br />

не превращаясь в образы-символы, как у экспрессионистов. Что ставит<br />

творчество Бернхарда в некое промежуточное положение между творчеством<br />

экспрессионистов и Б.Брехта.<br />

137


От притчевого строения пьес Бернхард отказывается, ибо тяготеет к<br />

прямому обличению больше экспрессионистов, хотя их роднит подробное и<br />

открытое обсуждение социальных проблем. Фигура обличителя в<br />

произведениях Бернхарда, в отличие от экспрессионистических пьес,<br />

становится центральной (Клара в пьесе «На покой», Роберт, Анна в<br />

«Площади героев».<br />

В пьесе «Президент» образы достаточно плакатны, а в пьесе «На<br />

покой» образы обретают жизненность, объемность, драматическое действие<br />

становится подвижнее, образы получают психологическую нагруженность,<br />

благодаря развитию социальной ситуации, характера и психологических<br />

примет персонажей, хотя и в присущей драме обобщенности.<br />

Можно сделать вывод, таким образом, о всестороннем проникновении<br />

экспрессионистической традиции в социальные пьесы Т.Бернхарда, не<br />

снимающей общего реалистического строя большинства пьес.<br />

Список литературы<br />

Архипов Ю. Предисловие // Томас Бернхард. Избранное. М., 1983.<br />

Бернхард Т. Видимость обманчива и другие пьесы. М., 1999.<br />

Волевич И.В. Кайзер // История немецкой литературы. М., 1976. Т. 5.<br />

Драйтова Э. Лицедейство – комедия или трагедия // Иностранная<br />

литература. 2004<br />

Затонский Д.В. Австрийская литература в ХХ столетии. М., 1985.<br />

Кайзер Г. Драмы. М.. Петроград, 1923.<br />

Луначарский А. Геор Кайзер // Георг Кайзер. Драмы. М., Петроград,<br />

1923.<br />

Павлова Н.С. Экспрессионизм // История немецкой литературы. М.,<br />

1968. Т. 4.<br />

Павлова Н.С. Толлер // История немецкой литературы. М., 1976. Т. 5.<br />

Ромашко С. Против смерти // Иностранная литература. 2000. № 9.<br />

Рудницкий М. Предисловие // Бернхард Т. Видимость обманчива и<br />

другие пьесы. М., 1999.<br />

Руцкая Г.С., Руцкая Е.А. Интеллектуальная притча Э.Толлера //<br />

Проблемы метода и поэтики в мировой литературе. Пермь. 2005.<br />

Толлер Э. Человек-масса. М., Петроград. 1923.<br />

Шмидт-Денглер В. Послесловие // Бернхард Томас. Стужа. М., 2000.<br />

А.Н.Салимов (Казань)<br />

САТИРИЧЕСКИЙ ПОЛИТИЧЕСКИЙ РОМАН ДЖ.ХЕЛЛЕРА<br />

«ГОЛД, ИЛИ НЕ ХУЖЕ ЗОЛОТА»<br />

В отличие от всемирно известного антивоенного романа Джозефа<br />

Хеллера «Поправка-22» (1961) его третий по счету роман «Голд, или не хуже<br />

золота» (1979) посвящен мирной жизни американского общества 70-х гг.<br />

Однако сходство между этими двумя романами, которое проявляется как в<br />

© А.Н.Салимов, 2007<br />

138


плане содержания, так и в плане формы, неоспоримо. Возвращение прозаика<br />

к «едко ироничной стилистике» прославившего его на весь мир романа<br />

«Поправка-22» после «подчеркнутого микропсихологизма» романа «Что-то<br />

случилось» (1974), раскрытие им неприглядных черт «общенациональной<br />

интеллектуальной и политической жизни» отмечает и литературный критик<br />

А.С.Мулярчик [Мулярчик 1985: 313].<br />

В подтверждение данного тезиса обратимся к исследованию<br />

И.П.Ильина, посвященному проблемам постмодернизма. Называя<br />

специфическую «стилевую манеру» «постмодернизма» показателем<br />

принадлежности к нему того или иного писателя, критик, однако, тут же<br />

указывает на ограниченность этого формального признака, подчеркивая, что<br />

«любая форма всегда идеологична и, следовательно, обязательно несет с<br />

собой, как бы они ни были завуалированы, определенные содержательные<br />

элементы, и поэтому, в конечном счете, она всегда содержательна» [Ильин<br />

1990: 278]. Ильин утверждает, что между писателями, прибегающими к<br />

сходной технике письма, существуют «глубинные различия», обусловленные<br />

«в первую очередь наличием или отсутствием у писателя любви и<br />

сострадания к человеку, озабоченности его реальными нуждами, желанием<br />

… на примере истории единичной личности увидеть общечеловеческие<br />

проблемы…» [Ильин 1990: 279]. Ильин заключает, что в случае, когда<br />

«сознательно сконструированный хаос формы воспринимается своим<br />

создателем как адекватное отражение ощущаемого им хаоса бытия», под<br />

стилевой манерой «постмодернизма» «кроется искусство модернизма». И<br />

наоборот, пользуясь любыми художественными средствами для достижения<br />

эстетического эффекта, писатель остается реалистом, «если оказывает<br />

сопротивление античеловеческим, варварским тенденциям своего времени»<br />

[Ильин 1990: 278].<br />

В стилистической манере романа «Голд, или не хуже золота» мы<br />

наблюдаем то же обилие «абсурдистской» техники – алогизмов, парадоксов,<br />

каламбуров, словесных перевертышей, – используемой автором для описания<br />

абсурдных ситуаций в личной и общественной жизни своих персонажей, что<br />

и в «Поправке-22». При этом и здесь высвеченный Хеллером абсурд имеет<br />

как фактографический, так и фантастический характер, однако актуальность<br />

социальной сатиры, четко выраженная авторская позиция делают этот роман<br />

не менее реалистичным, чем «Поправка-22».<br />

В романе присутствуют две сюжетные линии, личная и общественная,<br />

и обе освещаются сатирически.<br />

В сюжетной линии, связанной с личной жизнью главного героя, Брюса<br />

Голда, удельный вес фактографического (в немалой степени,<br />

автобиографического) материала выше, чем в общественной. Это утверждает<br />

нас в мысли, что каким бы карикатурно-гротескным ни был главный<br />

персонаж, он является, в определенной мере, носителем авторской точки<br />

зрения. Наша точка зрения отличается от существующего в критической<br />

литературе взгляда на главных героев романов «Что-то случилось» и «Голд,<br />

или не хуже золота», Боба Слокума и Брюса Голда, как на людей,<br />

139


потерявших свою индивидуальность и слившихся с Системой, в отличие от<br />

Йоссариана из «Поправки-22», оказывающего ей активное сопротивление<br />

своим желанием и попытками дезертировать из армии. Бесспорно, что герои<br />

демонстрируют не равную силу сопротивления, но все же все они, пусть в<br />

разной степени, противостоят ей. В том факте, что Брюс Голд, с трудом<br />

взобравшись на самый верх социальной лестницы, принимая при этом самые<br />

нелепые условия Системы, подстраиваясь под нее (что безжалостно<br />

высмеивается автором), в конечном итоге отказывается от когда-то очень<br />

заманчивой должности в администрации президента, мы усматриваем его<br />

неприятие ее ценностей.<br />

Выявить фактографический материал исследуемого произведения<br />

позволяет автобиографический роман Хеллера «Время от времени» (1998).<br />

Очевидны определенные параллели между персонажами и событиями обоих<br />

романов. События, подтверждение которым мы находим во «Время от<br />

времени», наряду с известными историческими лицами и событиями и<br />

создают <strong>документ</strong>альный фон произведения, в котором гротеск является<br />

главным орудием реалистической сатиры писателя. Обратимся лишь к<br />

некоторым из них.<br />

Биографические параллели проступают уже в завязке романа.<br />

Профессор университета, Брюс Голд, получает от издательства заказ<br />

написать книгу о жизни еврея в современной Америке за приличный гонорар<br />

в двадцать тысяч долларов. Книгу он задумал сделать «пикантной и<br />

достаточно легкой, чтобы ее принял массовый рынок», «с налетом эротизма».<br />

Однако его издатель, Помрой, потребовал от него научную,<br />

аргументированную работу, «которая будет полезна для колледжей и<br />

библиотек». И даже такую книгу Голд «мог бы легко сляпать, как только ему<br />

удастся собрать материал. Евреи были верным делом. Не хуже золота»<br />

[Хеллер 1998: 10]. Используемый здесь каламбур – имя профессора, Голд, в<br />

переводе с английского означает «золото» – производит иронический<br />

эффект. Сам факт, что он – еврей, профессор намерен использовать с<br />

выгодой для себя. Авторская насмешка по отношению к профессору<br />

университета с докторской степенью, который с легкостью пишет (а точнее,<br />

ляпает) книги на заказ, очевидна. Она особенно очевидна в размышлениях<br />

самого профессора, который мысленно недоумевает: «Как я могу писать о<br />

жизни еврея…, если я даже не знаю, что это такое? Я понятия не имею, о чем<br />

тут можно написать. Какая еще, к черту, жизнь еврея? По-моему мне так ни<br />

разу и не довелось встретить настоящего антисемита…» [Хеллер 1998: 5].<br />

Преуспевающий ныне профессор – выходец из бедной еврейской семьи<br />

эмигрантов из России. В основе художественного вымысла здесь лежит<br />

автобиографический факт. Детство Голда, как и самого писателя, прошло в<br />

районе Кони Айленд в Нью-Йорке, где и селились еврейские семьи,<br />

эмигрировавшие из Восточной Европы. Озабоченность Голда тем, как<br />

расписать трудную жизнь еврея в Америке тем более понятна, что ни одна<br />

еврейская семья, по его собственному признанию, не испытывала никаких<br />

ущемлений прав по национальному признаку. Там все были евреями, и<br />

140


меньшинством были не-евреи. Он даже испытывал к ним жалость по этому<br />

поводу. Эта деталь, будучи <strong>документ</strong>альной и нашедшая отражение в<br />

автобиографическом романе, участвует, однако, в создании гротескного<br />

образа в романе о Голде. Часто, говоря о своих карьерных успехах,<br />

профессор выгодно подчеркивает антисемитизм, с которым ему пришлось<br />

столкнуться на пути к своему нынешнему положению в обществе.<br />

Показательна фраза Голда в беседе с Помроем о его намерении написать<br />

«рассказ о том, каково это было для людей вроде тебя и меня, для наших<br />

родителей, жен и детей вырасти и жить здесь в наше время» [Хеллер 1998:<br />

10]. Эта фраза в устах человека, который с беспринципной легкостью мог<br />

подстроиться под что угодно, «мог с апломбом говорить на темы политики,<br />

дипломатии, экономики, образования, войны, социологии, экологии,<br />

социальной психологии, поп-культуры, художественной литературы и<br />

драмы, а также на любую из этих тем в любом ее сочетании с другой, потому<br />

что обладал предприимчивой изобретательностью и мог связать что угодно с<br />

чем угодно» [Хеллер 1998: 39], мог, слегка переставляя акценты, произнести<br />

одну и ту же речь с равным успехом перед собранием пожилых набожных<br />

консерваторов и перед съездом подростков-маоистов, пронизана авторской<br />

иронией. Оксюморон «напористая осторожность и всесокрушающая<br />

инерция» [Хеллер 1998: 38] применительно к методам, которые герой<br />

пропагандировал, дополняет образ преуспевающего американского<br />

профессора.<br />

Очевидно, что существование проблемы антисемитизма в Америке в<br />

романе «Время от времени» не отрицается. Но также очевидно, что при<br />

создании образа профессора Голда акцент сделан не на саму проблему, а на<br />

то, как выгодно пользуется этой проблемой сам профессор. Налицо<br />

абсурдная ситуация – то, что должно быть направлено против главного<br />

персонажа, оказывается ему на пользу благодаря его изобретательной<br />

предприимчивости. Здесь даже не приходится говорить о фантасмагории.<br />

Сгусток человеческого лицемерия в лице профессора Голда – жизнеподобие<br />

в чистом виде.<br />

Еще одним подтверждением тому служит обличительная статья<br />

профессора под названием «Пригласи еврея в Белый Дом (и он станет твоим<br />

рабом)», написанная им «в припадке злобного раздражения» в ответ на<br />

приглашение в Белый Дом своего бывшего сокурсника, ныне редактора<br />

небольшого интеллектуального журнала, Либермана, в благодарность за<br />

поддержку им войны во Вьетнаме. В ней он «с неустрашимой<br />

мстительностью и разоблачительным пафосом» обличал как «самые ранние<br />

образцы этого подлого, распространяющегося как эпидемия<br />

подобострастия», так и современное поколение «трусливых, четких ко всем<br />

веяниям оппортунистов». Но как только профессор сам получил<br />

приглашение в Белый Дом, он больше не горел желанием опубликовать свою<br />

статью, придя к справедливому заключению: «Если бы он сделал это, то его,<br />

вероятно, больше никогда в Белый Дом не пригласили бы» [Хеллер 1998:<br />

245].<br />

141


Профессор, однако, сталкивается с антисемитизмом, но опять-таки не<br />

там, где его можно было бы ожидать. Приняв лестное для себя предложение<br />

своего бывшего сокурсника Ральфа Ньюсама поработать в администрации<br />

президента, Брюсу Голду неоднократно приходится слышать<br />

оскорбительные для себя замечания относительно своей национальности от<br />

своих новых коллег, занимающих самые высокие посты в самой<br />

демократичной стране мира. Те, кто по долгу службы должны стоять на<br />

страже конституционных прав любого гражданина своей страны, не<br />

гнушаются лишний раз напомнить Брюсу Голду (кто – стыдливо<br />

прикрываясь эвфемизмом «люди твоих религиозных убеждений» [Хеллер<br />

1998: 193] , а кто и без обиняков: «Голд, еврею всегда нужны друзья в<br />

Вашингтоне, потому что на самом деле ему здесь не место» [Хеллер 1998:<br />

185]), что таланты и деловые качества человека не превосходят по своей<br />

значимости факта его национальной или расовой принадлежности. Фразы<br />

типа «Не люблю евреев и ниггеров» в устах руководителей государства,<br />

провозглашенного страной равных возможностей для людей разного цвета<br />

кожи, утверждающих, что «антисемитизма больше не существует» [Хеллер<br />

1998: 249], можно, вероятно, причислить к арсеналу абсурдистской техники,<br />

но остается вопрос: не таится ли абсурд в самой реальности?<br />

Фактографический материал в романе, находящий, по большей части,<br />

гротескное выражение, соседствует с фантастически-карикатурными<br />

характерами и событиями, и зачастую трудно разграничить факт и<br />

фантастику.<br />

Самыми выразительными с сатирической точки зрения предстают в<br />

романе фантастические эпизоды, изображающие работу администрации<br />

президента. Совершенно обоснованно, на наш взгляд, М. О. Мендельсон<br />

называет это произведение Хеллера политическим романом сатирического<br />

характера [Мендельсон 1972: 172].<br />

Даже сквозь самые фантастичные ситуации политического содержания<br />

в романе проглядывает легко узнаваемая реальность. В лице<br />

высокопоставленных чинов из ближайшего окружения президента гротескно<br />

высвечены знакомые черты чиновников любого ранга. Например, в<br />

президентской Комиссии выделялся бывший губернатор Техаса, главным<br />

достоинством которого на службе своему народу и отечеству была<br />

«способность испускать лучи властности». Губернатор знал себе цену и<br />

заявлял безапелляционно: «Репортеры в первую очередь подойдут ко мне,<br />

потому что я здесь самый главный и могу испускать лучи властности, о чем<br />

писали газеты всего мира» [Хеллер 1998: 183].<br />

Не менее узнаваем чиновник в следующем диалоге:<br />

«– А чем ты занимаешься?<br />

– Почти всем, что относится к моей компетенции, Брюс.<br />

– А что относится к твоей компетенции?<br />

– Все, что лежит в моей области, Брюс. Это моя работа.<br />

Голд с трудом сдерживался, чтобы не повысить голос.<br />

– Я и пытаюсь выяснить, в чем состоит твоя работа.<br />

142


– Я рад, что смог помочь тебе в этом, – сказал Ральф, пожимая ему<br />

руку» [Хеллер 1998: 198].<br />

Отметим лишь, что дипломатичная уклончивость Ральфа продиктована<br />

не соображениями секретности, а отсутствием самого предмета разговора.<br />

При всей карикатурности образа еще одного бывшего сокурсника<br />

Брюса Голда по университету, Гарриса Розенблатта, ставшего благодаря<br />

удачной женитьбе «уважаемым советником президентов по вопросам<br />

национальной финансовой политики» [Хеллер 1998: 51], в нем<br />

проскальзывают реальные малопривлекательные черты политиков, умело<br />

пользующихся удачными лозунгами при отсутствии каких-либо<br />

способностей к конкретным действиям. Президентам и всем, желающим его<br />

выслушать, он неизменно давал одну и ту же «скупую рекомендацию:<br />

“Составляйте сбалансированный бюджет”». На резонный вопрос Голда:<br />

«Какое воздействие сбалансированный бюджет окажет на экономику и<br />

социальное обеспечение?» – Гаррис Розенблатт ответил: «Не знаю …В<br />

нашей фирме этими вопросами занимаются другие отделы» [Хеллер 1998:<br />

239]. «И за эти несколько слов в элитарных деловых и общественных кругах<br />

на него смотрели чуть ли не с благоговением» [Хеллер 1998: 51].<br />

Когда дважды члены правительства собрались на заседание только для<br />

того, чтобы выдвинуть предложение закончить заседание и разойтись,<br />

неискушенный в практике руководства страной Голд почувствовал<br />

разочарование, хотя и вынужден был констатировать, что «работая в<br />

согласии, они всего за два заседания добились того, на что у других уходило<br />

три года: ничего» [Хеллер 1998: 186]. Отметим лишь, что многочисленные<br />

бесплодные заседания как факт нашей действительности не дают усомниться<br />

в объективности писателя в данном случае.<br />

Бурный протест Голда, новичка в решении проблем государственной<br />

важности, по поводу того, что они ни минуты не потратили на обсуждение<br />

каких бы то ни было вопросов на заседании, вызвал благожелательные<br />

наставления его более опытных коллег: «За тысячу долларов в день не<br />

обязательно работать по восемь часов» [Хеллер 1998: 181].<br />

Когда пресс-секретарь президента на организованном Белым Домом<br />

брифинге объявил собравшимся журналистам, что в соответствии с<br />

политикой абсолютной откровенности он должен заявить, что у него нет<br />

никаких заявлений, что со вчерашнего дня ничего не произошло,<br />

собравшиеся были ошеломлены. Когда же один из искушенных ветеранов<br />

прессы решил все же уточнить, касается ли заявление об отсутствии<br />

новостей только Вашингтона или всей страны, последовал совершенно<br />

откровенный ответ в духе политики открытости: «Только Вашингтона.<br />

Остальная страна нас не интересует» [Хеллер 1998: 188]. И опять – в<br />

абсурдно-фантастической, на первой взгляд, ситуации метко схвачен абсурд<br />

реальности – то, чем бесславно известен государственно-бюрократический<br />

аппарат любого государства.<br />

В заключение отметим, что все эти гротескно-фантастические<br />

ситуации, парадоксы и алогизмы полностью отвечают определению сатиры в<br />

143


литературном энциклопедическом словаре: «Сатира “моделирует” свой<br />

объект, создавая образ высокой степени условности, что достигается<br />

“направленным искажением” реальных контуров явления с помощью<br />

преувеличения, заострения, гиперболизации, гротеска», – и демонстрируют<br />

одну из главных черт реалистической сатиры – выражать идеал через<br />

«антиидеал», «т.е. через вопиющее отсутствие его в предмете обличения»<br />

[Вулис 1987: 370].<br />

Список литературы<br />

Вулис А.З. Сатира // Литературный энциклопедический словарь; Под<br />

общ. редакцией В.М.Кожевникова и П.А.Николаева. М., 1987. С.370.<br />

Ильин И.П. «Постмодернизм»: проблема соотношения творческих<br />

методов в современном романе Запада // Современный роман: Опыт<br />

исследования. М., 1990. С. 255 – 279.<br />

Мендельсон М. О. Американская сатирическая проза ХХ века. М.,<br />

1972.<br />

Мулярчик А.С. Спор идет о человеке. О литературе США второй<br />

половины ХХ века. М., 1985.<br />

Хеллер Дж. Голд, или не хуже золота / пер. Г.А. Крылова. – М.;<br />

Харьков, 1998.<br />

Е.С.Седова (Челябинск)<br />

ПОЭТИКА РАННЕЙ КОМЕДИИ<br />

У.СОМЕРСЕТА МОЭМА «ЛЕДИ ФРЕДЕРИК»<br />

К ранним опытам Моэма в драматургии относятся пьесы<br />

«ибсенистского» толка, содержащие серьезную проблематику (исключение<br />

составляют скетч 1897 г. «Браки заключаются на небесах» («Потерпевшие<br />

крушение») и одноактный фарс «Мадемуазель Зампа»): это пьеса «Человек<br />

чести» (1898), которая поднимала проблему неравного брака,<br />

«Исследователь» (1899) и «Хлебы и рыбы» (1903), где высмеивается<br />

духовное лицо. Основанное в 1899 г. Сценическое общество помогло<br />

молодому драматургу найти себе единомышленников и поставить пьесу<br />

«Человек чести» в Лондоне в Imperial Theatre 22 февраля 1903 г., где<br />

состоялось всего 2 спектакля. Также известно, что пьеса выдержала 28<br />

представлений в Avenue Theatre, где премьера была 18 февраля 1904 г.<br />

Однако успеха Моэм не ощущал. Рецензенты упрекали автора в том, что он<br />

видит только неприглядные стороны жизни и пр. Коммерческий театр<br />

чурался «ибсенистских пьес», и успех в Сценическом обществе на пять лет<br />

закрыл Моэму дорогу на сцену. Пьесы «Исследователь» (1899) и «Хлебы и<br />

рыбы» (1903) поставить не удалось. Последняя особенно отпугивала<br />

театральных деятелей в силу сатирической направленности на духовное<br />

лицо.<br />

© Е.С.Седова, 2007<br />

144


Вскоре драматург оставляет серьезную проблематику и обращается к<br />

салонной комедии. Легкая комедия, по мнению Моэма, ориентируется на<br />

коммерческий успех и должна стать средством завоевания широкой<br />

аудитории. Вместе с тем: «Было во мне и кое-что другое, но это я до времени<br />

приберегал, а в комедии вкладывал только те свойства, которые могли<br />

послужить моей цели» [Моэм 1992: 210–211]. Об этом «другом», в котором<br />

скрыто отвращение к эгоистической, потребительской морали, Моэм не<br />

будет молчать в своих поздних драматургических произведениях. Салонная<br />

же комедия требует заинтересовать, увлечь и развеселить публику.<br />

Ранняя салонная драматургия представлена четырьмя пьесами: «Леди<br />

Фредерик» (1903), «Миссис Дот» (1904), «Джек Стро» (1905) и «Пенелопа»<br />

(1908). Это пьесы развлекательного характера. Автор адресует их публике,<br />

воспитанной на вкусах викторианской сцены. Уловить «заказ» было<br />

несложно: пьеса должна отличаться живостью, быть достаточно смешной, но<br />

не сатирической, в меру сентиментальной, со счастливым концом.<br />

Перечисленные пьесы укладывались с эту «схему». Именно они положили<br />

начало популярности драматурга. Интересным в этой связи представляется<br />

исследовать поэтику комедии «Леди Фредерик».<br />

Моэм написал «Леди Фредерик» в надежде, что на привлекательный<br />

живой образ женщины в пьесе обратит внимание какая-нибудь известная<br />

актриса. В комедии изображена стареющая светская красавица, оставшаяся<br />

без всяких средств к существованию, обремененная огромными долгами, но<br />

не желающая ни в чем менять свой образ жизни. Один из поклонников леди<br />

Фредерик – Чарли Мерестон, богатый и знатный молодой человек. Леди<br />

Мерестон в ужасе от возможной женитьбы сына на его избраннице. Леди<br />

Фредерик, в которой все до этого подозревали авантюристку, оказалась<br />

«женщиной с золотым сердцем» – она разочаровала в себе молодого<br />

человека, позволив ему увидеть себя в будуаре при дневном свете без<br />

макияжа и с нерасчесанными волосами, и вышла замуж за его дядю,<br />

Парадайна Фоулдса, своего старого поклонника. Пьеса долгое время была<br />

отвергнута многими театрами, актрисы стремились блистать перед публикой,<br />

поэтому мысль о появлении на сцене без грима казалась чудовищной, и ни<br />

одна из крупных актрис того времени не решалась показаться безобразной.<br />

«Леди Фредерик» увидела свет рампы лондонского Royal Court Theatre<br />

26 октября 1907 г. благодаря счастливой случайности. Антрепренер Royal<br />

Court Отто Стюарт, известный любитель интеллектуальной драматургии,<br />

развернул срочные поиски пьесы, которая смогла бы на шесть недель<br />

заткнуть брешь в репертуаре, образовавшуюся после неожиданного срыва<br />

готовящегося спектакля. Литературный агент Голдинг Брайт продал ему<br />

«Леди Фредерик», а Этель Ирвинг, одна из тончайших актрис лондонской<br />

сцены, отважилась сыграть главную роль. Пьеса имела ошеломительный<br />

успех. Предназначенная заткнуть брешь в репертуаре, она выдержала 422<br />

представления в пяти театрах Вест-Энда. Рецензии пестрели выражениями<br />

вроде «головокружительное зрелище», «особое удовольствие», а Оливер де<br />

Джелин (Oliver de Jalin) назвал пьесу “speckled peach” [Maugham 1997: 68].<br />

145


Исследуя поэтику комедии «Леди Фредерик», необходимо обратить<br />

внимание на эстетику комизма пьесы, обусловленную ее жанром, который<br />

выбран Моэмом не случайно, т.к. именно легкая салонная комедия являлась<br />

своеобразным «заказом» того времени, а также хорошо вписывалась в<br />

тогдашнюю театральную «моду» (коммерческий театр Д. Барри, А. Пинеро и<br />

др.). Действие пьесы разворачивается в аристократическом кругу, основано<br />

на соотношении сторон любовного треугольника: леди Фредерик – Чарли<br />

Мерестон – Парадайн Фоулдс. Образы героев, диалог – все похоже на<br />

комедию 19 века, с той разницей, что в викторианскую эпоху герои комедий<br />

принуждены были соблюдать внешние приличия, тогда как позднее<br />

буржуазное лицемерие сменилось буржуазным цинизмом и нигилизмом.<br />

Важным составляющим комедии является смех, который вызывается всякого<br />

рода несообразностями: противоречием между претензиями и<br />

возможностями. Например, леди Фредерик живет не по средствам, у нее все<br />

только самое необходимое: служанка, выездной лакей, самый дорогой номер<br />

в гостинице, экипаж, наряды от портнихи.<br />

Другим условием комизма являются разного рода недоразумения,<br />

вызывающие комичные ситуации (диалог леди Фредерик с портнихой),<br />

остроумие, работающие на развлекательность. В этом заключается авторская<br />

установка салонной драматургии: «Комедия – искусственный жанр, в ней<br />

уместна только видимость реальности. Смеха следует добиваться только<br />

ради смеха» [Моэм 1992: 225]. Вместе с тем, драматург никогда не ставил<br />

себе целью удовлетворять всего только вкус публики к развлечению. Он<br />

удовлетворял и ее общественные запросы. По его пьесам легко проследить<br />

общественные настроения в Англии на протяжении той четверти века,<br />

которую Моэм (не прекращая работы над романами и рассказами) посвятил<br />

драматургии. В «Леди Фредерик», например, за внешней беззаботностью и<br />

беспроблемностью салонной комедии скрывается авторская горечь,<br />

недовольство существующими институтами и отношениями. Так, наивный<br />

рассказ леди Фредерик о том, как «скромно» она живет, производил немалое,<br />

думается, впечатление на демократическую публику в зале. Также в пьесе<br />

остроумно высмеивается Палата лордов, против которой вел в эти годы атаки<br />

Ллойд Джордж. Например:<br />

«ФОУЛДС: Чем занимаешься?<br />

МЕРЕСТОН: Так, то да се... ну, и... тут кругом столы.<br />

ФОУЛДС: Так держать, мальчик. Я рад, что ты должным образом<br />

готовишь себя к обязанностям потомственного законодателя.<br />

МЕРЕСТОН: (Смеясь) Не хохмите, дядя Парадайн.<br />

ФОУЛДС: Очень отрадно, что ты осваиваешь жаргон.<br />

МЕРЕСТОН: Если ты в состоянии нагнать страха на лондонского<br />

извозчика и перещеголять в остроумии девушку за стойкой бара, работа в<br />

Палате лордов уже не кажется такой сложной» [здесь и далее цитирую по<br />

http://www.lib.ru/INPROZ/MOEM/p_frederik.txt].<br />

Т.о., объектом комического в комедии «Леди Фредерик» являются<br />

лицемерные нравы светского общества, которое «изображено не только как<br />

146


собрание «красивых идиотов и блестящих кретинов» (Уайльд), но и как<br />

коллизия проходимцев и негодяев» [Гозенпуд 1967: 66]. Возникает параллель<br />

с салонными комедиями О.Уайльда начала 90-х гг. («Веер леди Уиндермир»,<br />

«Женщина, не стоящая внимания», «Идеальный муж», «Как важно быть<br />

серьезным»), в которых также показано светское общество, где люди,<br />

сталкиваясь, споря и злословя, метко характеризуют друг друга и общество, к<br />

которому они принадлежат. Легкомысленный тон (диалоги леди Фредерик с<br />

Фоулдсом или миссис Эрлин с лордом Огастусом («Веер леди Уиндермир»)),<br />

налет цинизма, характерные для речей персонажей, особенно сближают<br />

комедии Уайльда и Моэма с пьесами драматургов школы Реставрации и<br />

Шеридана. Это проявляется, прежде всего, в «салонности» комедий,<br />

изысканности и частотности ситуаций, в которых оказываются герои.<br />

Отсюда, определенный стереотип сюжета: некая светская дама с «богатым»<br />

прошлым, без средств к существованию, обремененная огромными долгами,<br />

становится предметом светских бесед и сплетен относительно своей<br />

неидеальной репутации. У нее есть поклонники и даже некий тайный<br />

воздыхатель. В финале комедии героиня, которую все считают интриганкой,<br />

особой безнравственной и недобродетельной, оказывается «женщиной с<br />

золотым сердцем». Такова леди Фредерик Моэма, уничтожившая письма,<br />

компрометирующие леди Мерестон и чреватые скандалом, и миссис Эрлин<br />

Уайльда («Веер леди Уиндермир»), которая спасла репутацию леди<br />

Уиндермир, солгав про взятый случайно веер, и придумав необыкновенную<br />

историю о том, как она оказалась в комнате лорда Дарлингтона. Happy end –<br />

непременное условие салонной комедии: обе пьесы английских драматургов<br />

завершаются предложением руки и сердца.<br />

Здесь можно отметить и некое сходство с развлекательной буржуазной<br />

драмой, распространенной во второй половине XIX в. Фабула пьес Моэма и<br />

Уайльда, их сценические эффекты во многом повторяют то, что служило<br />

главным средством успеха у таких драматургов, как Скриб и Сарду.<br />

Драматурги восприняли композиционные приемы (и клише) так называемой<br />

“well made play”, но осветили ее новым смыслом.<br />

Разумеется, комедия Моэма «Леди Фредерик» не лишена<br />

сатирического элемента. Формы и способы достижения комического эффекта<br />

весьма разнообразны: во-первых, неожиданный поворот сюжета – коварной<br />

интриганкой, из рук которой Парадайну Фоулдсу необходимо вырвать своего<br />

племянника, оказывается его бывшая возлюбленная Бетси (леди Фредерик);<br />

леди Фредерик внезапно на глазах леди Мерестон и ее брата сжигает письма<br />

сэра Мерестона к любовнице. В комедии Уайльда такой неожиданностью<br />

является известие о том, что миссис Эрлин – мать леди Уиндермир, 20 лет<br />

назад бросившая свою дочь, убежав с любовником, или сцена в комнате<br />

лорда Дарлингтона, когда миссис Эрлин своим внезапным появлением среди<br />

джентльменов помогает скрыться прятавшейся леди Уиндермир. Такие<br />

повороты сюжета придают комедиям драматизм, интригующий и<br />

захватывающий характер, поддерживающий внимание и интерес зрителя.<br />

147


Во-вторых, поведение героев, несоответствующее ситуации: сцена,<br />

когда леди Фредерик принимает юного Чарлза Мерестона у себя в комнате,<br />

сидя перед туалетным столиком и демонстрируя, как с помощью косметики<br />

создается искусственная молодость. Сцена не только комична по своей сути<br />

(«отрезвление» Чарлза), но и символична: за толстым слоем пудры и румян<br />

скрывается символ общественной фальши. Пример из комедии Уайльда –<br />

неудачная попытка леди Уиндермир сбежать с Дарлингтоном.<br />

В-третьих, остроумный диалог, который строится на игре слов,<br />

нелогичности, что также создает комический эффект. Например, в комедии<br />

Моэма читаем (Монтгомери сватается к леди Фредерик):<br />

«ЛЕДИ ФРЕДЕРИК: Но я не вполне уверена, что общество проглотит<br />

вас даже в качестве моего мужа.<br />

КАПИТАН МОНТГОМЕРИ: Погримасничает, но проглотит – куда<br />

денется? А когда я приглашу их на лучшую в Англии охоту, они придут к<br />

выводу, что их желудок меня вполне переварит.<br />

ЛЕДИ ФРЕДЕРИК: (Все еще с удивлением) Вы явно подходите к<br />

своему предложению по-деловому, но я – женщина не деловая. И меня оно<br />

не увлекает».<br />

У Уайльда находим схожие примеры остроумного диалога:<br />

«ЛЕДИ УИНДЕРМИР. Лорд Дарлингтон просто несерьезен.<br />

ЛОРД ДАРЛИНГТОН. Вовсе нет, леди Уиндермир!<br />

ЛЕДИ УИНДЕРМИР. А почему же вы так несерьезно говорите о<br />

жизни?<br />

ЛОРД ДАРЛИНГТОН. Потому что жизнь, на мой взгляд, слишком<br />

важная вещь, чтобы говорить о ней серьезно» [Уайльд 2005: 364–365].<br />

В-четвертых, использование парадоксов, которыми изобилует речь как<br />

уайлдовских, так и моэмовских персонажей. Например, «Вот тебе<br />

превратность судьбы – стоит женщине потерять остатки репутации, она<br />

сразу начинает выглядеть, как картинка», «Только истинно добродетельная<br />

женщина способна с подобным спокойствием заявить, что намерена добиться<br />

своего самыми порочными методами» и др. (Моэм «Леди Фредерик»);<br />

«Слезы – это спасение для дурнушек и катастрофа для красавиц» [Уайльд<br />

2005: 368], «в наше время утешаются не раскаянием, а удовольствиями»<br />

[Уайльд 2005: 414] и др. (Уайльд «Веер леди Уиндермир»).<br />

Говоря о самих героях, следует отметить их комичность: игровое<br />

поведение самой леди Фредерик, которая «переходит на ирландский акцент,<br />

прекрасно зная, что становится совершенно неотразимой», карикатурный<br />

персонаж ростовщика Монтгомери, который хочет жениться на героине,<br />

чтобы пролезть в высшее общество, влюбленная пара Роуз и Джеральд (у<br />

Моэма); актерство миссис Эрлин, которая с ходу придумывает историю о<br />

внезапно оказавшемся веере леди Уиндермир в комнате лорда Дарлингтона,<br />

позерство джентльменов высшего света (у Уайльда).<br />

Мы перечислили основные способы создания комического,<br />

составляющие поэтику ранней пьесы Моэма «Леди Фредерик». Не следует<br />

148


забывать, что за салонностью и развлекательностью, комическим скрывается<br />

и социально-критическое (пусть в меньшей степени, но все же).<br />

Список литературы<br />

Гозенпуд А.А. Моэм // Пути и перепутья: Английская и французская<br />

драматургия ХХ века. Л., 1967.<br />

Моэм У.С. Подводя итоги / пер. А.Ф.Кошляка // Моэм У.С. Сплошные<br />

прелести. Подводя итоги. Рассказы. Томск: Изд-во Том. ун-та, 1992.<br />

Уайльд О. Веер леди Уиндермир / пер. В. Чухно // Уайльд О. Портрет<br />

Дориана Грея: Роман, повести, пьесы, сказки, афоризмы. М.: Изд-во Эксмо,<br />

2005.<br />

Somerset Maugham W. The Critical Heritage / edited by Anthony Curtis and<br />

John Whitehead. London; New York; Routledge, 1997.<br />

Т.Л.Селитрина (Уфа)<br />

ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНЫЕ СТРАТЕГИИ К.ИСИГУРО<br />

Для современной ситуации особенно интересны методологические<br />

подходы, исследующие переходные периоды. Академик В.Н.Топоров кризис<br />

истории литературы как науки видит в понимании истории литературы как<br />

«причинно разъясняющего» комментария. На взгляд Топорова, при таком<br />

способе мышления теряется феномен единства литературы. Ученый<br />

выдвигает понятие «циклизации», когда не нарушаются естественные связи<br />

между фактами и восстанавливаются новые смыслы явлений. По его мнению,<br />

важно осознать тот факт, что наиболее ценное в литературе часто<br />

оказывается наименее историчным. В.Н.Топоров переносит внимание с<br />

«законченных» и «самодовлеющих» периодов на переходные, которые<br />

перестраивают предыдущие процессы и проясняют все новое и оригинальное<br />

появившееся в литературе [Топоров 1985: 5–7].<br />

Таким феноменом переходного периода можно считать<br />

экспериментальную прозу К.Исигуро. Этот английский писатель,<br />

отмеченный престижными литературными премиями, в одном из своих<br />

последних романов «Безутешные» (1995 г.) демонстрирует усложненную<br />

манеру письма, несвойственную его предыдущим произведениям. Некоторые<br />

отечественные и английские критики усмотрели в эксперименте писателя<br />

«потерю уникальной индивидуальной тональности», посчитав роман<br />

творческой неудачей. Однако у себя на родине книга была удостоена<br />

нескольких литературных премий. На наш взгляд, «Безутешные» следует<br />

рассматривать как эксперимент с понятием «художественная достоверность»,<br />

когда мимесис заменяется различными формами условного изображения,<br />

развернутой метафорой, современной притчей, со множеством смыслов.<br />

Всемирно известный пианист Райдер приезжает на три дня в некий<br />

среднеевропейский город (предположительно во Фландрии) по приглашению<br />

тамошнего «Института гражданских искусств» для того, чтобы дать<br />

© Т.Л.Селитрина, 2007<br />

149


единственный концерт, которого с нетерпением ожидают не только<br />

меломаны. В городе от него ждут чего-то большего, чем концертная<br />

программа. Горожане надеются, что он одновременно прочитает актовую<br />

лекцию и ответит на волнующие вопросы, объяснит истоки «растущих<br />

кризисных явлений», а также раскроет некие тайны бытия, которые придадут<br />

новый импульс их существованию. Однако из-за абсурдного стечения<br />

обстоятельств ни концерт, ни лекция не состоялись, а музыкант из-за<br />

плотного графика гастролей должен спешно выехать в Хельсинки.<br />

Писатель не случайно помещает действие в вымышленный город.<br />

Такова творческая позиция Исигуро. Например, он заявлял по поводу<br />

собственного романа «Художник меняющегося мира», что по разным<br />

причинам он создал воображаемый город «если бы я поместил действие в<br />

какой-то конкретный город, возникла бы утомительная необходимость все<br />

проверять, а в этом не было смысла… Помещая действие в неназванное<br />

пространство я мог предложить роман о людях и их жизнях, а не<br />

<strong>документ</strong>альное повествование о реальном городе. И, конечно, это давало<br />

мне большую свободу» [Сидорова 2005: 201].<br />

Первоначально возникает ощущение, что читатель имеет дело с<br />

последовательно постмодернистским текстом. Блуждания Райдера по городу<br />

заставляют воспринимать действительность как децентрированную<br />

реальность, фрагментарную, создающуюся в процессе воспоминания –<br />

воображения, ибо мир хаотичен, бессмыслен и непознаваем.<br />

В мировом искусстве и сфере гуманитарного знания<br />

постмодернистские тенденции, вызванные кризисом модернизма и<br />

появлением новых научных дисциплин (философской антропологии,<br />

семиотики, теории информации и т.д.), нарастали с середины 50-х гг. ХХ<br />

столетия. Постмодернистскому мировоззрению свойственна<br />

эпистимологическая неуверенность, т.е. представление о мире как о хаосе,<br />

бессмысленном и непознаваемом, порожденном кризисом ранее<br />

существовавших ценностей.<br />

Это обусловливает специфическую форму мироощущения,<br />

называемую постмодернистской чувствительностью, отрицающей все<br />

системы ценностей и приоритетов. Единственным средством существования<br />

в таком мире может быть ироничность трактовок, релятивизм,<br />

пародирование и десакрализация самых высоких материй.<br />

В новейших литературоведческих трудах справедливо утверждается<br />

мысль о вторичной условности как стилевой примете (коде ХХ в.)<br />

[Владимирова 2004: 3]. Художественная условность обычно рассматривается<br />

как принципиальная составляющая модернистского и постмодернистского<br />

романа, как результат сознательных авторских предпочтений,<br />

подчеркивающих «искусственность» искусства, «литературность»<br />

литературы. В.Е.Хализев в «Теории литературы» определяет условность как<br />

одну из тенденций художественной образности: «Акцентирование автором<br />

нетождественности… между изображаемым и формами реальности»<br />

[Хализев 2004: 105].<br />

150


Отечественным литературоведением признано, что для литературы ХХ<br />

в. характерен принцип моделирования действительности. Открытыми<br />

приемами становятся гротеск, абсурд, парадокс, притча, мистическое<br />

стечение обстоятельств, когда происходит демонстративное нарушение<br />

правдоподобия в стиле произведения. С подобной вторичной условностью<br />

мы встречаемся в романе К.Исигуро «Безутешные», где нарушение<br />

пропорции, комбинирование и акцентирование разнообразных компонентов<br />

художественного мира, выдающие откровенность авторского вымысла,<br />

порождают особые стилевые приемы, свидетельствующие об осознанной<br />

игре автора с условностью, обращением к ней как к целенаправленному<br />

эстетически значимому средству.<br />

Типы условной образности, применяемые Исигуро, – гротеск,<br />

гипербола, абсурд. Однако у Исигуро мир постмодернистской гротескной<br />

несообразности снимается глубокой психологической разработкой<br />

персонажей. В одном из интервью о своей книге «Бледный вид холмов» он<br />

сказал: «Меня не интересуют точные факты. Книга фокусируется на другом,<br />

на эмоциональном сдвиге» [Mason 1989: 338]. Учитель Исигуро М.Бредбери<br />

пояснял: «Он художник меняющегося мира, мира, больше основанного на<br />

впечатлениях, чем на детально проработанных сюжетах» [Bradbury 1993:<br />

424]. В «Безутешных» за завесой конвенционализма и определенной долей<br />

абсурдизма явно проступает фон утонченного психологического романа с<br />

глубоким исследованием тайн человеческой души и прихотливым<br />

многообразием психики людей. Это роман о любви и несостоявшемся<br />

счастье, об одиночестве вдвоем и утрате иллюзий, о надеждах и<br />

разочарованиях о вечном конфликте художника и общества.<br />

Композиционно роман отчасти напоминает «Улисса», отчасти «В<br />

лабиринте» А.Роб-Грийе. Детально описываются места, куда заходит или<br />

забредает герой: Старый город и его предместья, кинозалы и кафе, городское<br />

кладбище и жилой массив с искусственным озером. Метафорический сюжет<br />

лабиринта, по которому без путеводной нити совершает странствие Райдер,<br />

отражает драматизацию внутреннего состояния героя.<br />

Текст книги разделен на четыре части. Это своеобразная опера, в<br />

которой есть свои хоралы, интерлюдии, речитативы и увертюра. В ней<br />

бесконечная и бесконечно меняющаяся гамма чувств и ощущений главного<br />

героя, возникающая при соприкосновении с внешним миром городка и<br />

жизнью его обитателей. В произведении множество сюжетных линий, но<br />

среди них нет строгой иерархии и далеко не все они находят свое развитие и<br />

разрешение.<br />

Обилие событий первого дня воспринимается героем как<br />

бессмысленный цикл с неизбежным возобновлением компонентов. Вначале<br />

Райдер знакомится с управляющим отелем Хоффманом и его сыном<br />

Штефаном, затем по просьбе носильщика отеля Густава он отправляется в<br />

Старый город для того, чтобы в одном из кафе побеседовать с дочерью<br />

Густава Софи, дабы «помочь ей обрести ощущение перспективы». Затем<br />

Софи, с которой находится ее девятилетний сын Борис, приглашает Райдера<br />

151


поужинать с ней у нее дома. Но по дороге, остановленный случайным<br />

прохожим, который оказался его однокашником по университету, Райдер<br />

теряет Софи из виду и остается вместе с Борисом на ночной пустынной<br />

площади. Случайно проезжающий мимо Штефан забирает порядком озябших<br />

Райдера и Бориса и везет их в отель, заехав по пути к некоей мисс Коллинз,<br />

жене некогда знаменитого дирижера Бродского. Оставив Бориса на<br />

попечении его деда, носильщика Густава, Райдер отправляется по совету<br />

портье на ночной киносеанс и, выйдя из отеля, встречает Софи, пытающуюся<br />

объяснить свое внезапные исчезновение. Она сообщает ему, что подыскала<br />

дом, в котором им всем троим будет комфортно жить. Райдер смутно, как во<br />

сне, припоминает некоторые подробности своей прежней жизни с Борисом и<br />

Софи. Но эти подробности тотчас же ускользают из его памяти, как будто все<br />

эти детали имели отношение к какому-то иному постороннему лицу.<br />

В традиционном понимании память представляет собою<br />

собирательную силу бытия не дающую миру рассыпаться в хаотическое<br />

небытие. В романе Исигуро прерывистый, иногда обратный ход сюжетного<br />

времени мотивируется и авторской инициативой, и психологией<br />

припоминания персонажа. Линейный хронотоп исторического времени<br />

заменен кольцевым хронотопом времени героя. Сам писатель говорил: «вещи<br />

типа памяти, как человек использует память для собственных целей, в<br />

собственных интересах это глубоко интересует меня, поэтому я намереваюсь<br />

и дальше писать от первого лица, следуя за мыслями другого человека, когда<br />

он пытается за что-то зацепиться или спрятаться от себя» [Mason 1989: 346].<br />

Память – это бремя, которое Райдер решил отбросить, чтобы<br />

чувствовать себя абсолютно свободным, поскольку его судьба и жизнь, как<br />

ему представляется, должны быть всецело подчинены искусству. Но<br />

прошлое будет постоянно вторгаться в жизнь Райдера и напоминать о себе то<br />

случайными встречами с одноклассниками и сокурсниками, то с предметами<br />

быта (старым автомобилем его отца, комнатой в отеле, напоминающей<br />

комнату в родительском доме) и так далее.<br />

Когда-то Райдер определил свой собственный жизненный путь как<br />

самоустранение от всех житейских проблем. Еще в школьные годы он начал<br />

готовить себя к одиночеству, побуждая к «сеансам самоконтроля», в чем, как<br />

ему кажется, он преуспел.<br />

В критике отмечалось, что для К.Исигуро характерен прием<br />

недоговоренности (understatement), невозможности открытого обсуждения<br />

многих тем и проблем между персонажами. Их прошлое и настоящее<br />

восстанавливается небольшими фрагментами по случайно оброненным<br />

репликам. Это заставляет внимательно вчитываться в текст, в котором<br />

каждая фраза становится многозначной. По справедливому мнению<br />

английского исследователя М.Петри К.Исигуро, восторженный почитатель<br />

А.П.Чехова, следует чеховскому стилю. Критик считает, что некоторые темы<br />

и герои особенно из рассказов «Скучная история», «Ионыч», «Душечка»,<br />

«Дама с собачкой» дали английскому писателю идеи для его собственных<br />

произведений, героев и мотивов [Petry 1999: 2]. Сам писатель утверждал, что<br />

152


он принадлежит к западной литературной традиции и вырос на западной<br />

литературе: Достоевский, Чехов, Ш.Бронте, Диккенс [Mason 1989: 336].<br />

Вместе с Софи Райдер направляется в кинозал, где к нему<br />

устремляются члены «общества взаимной поддержки граждан»,<br />

безрезультатно прождавшие его весь вечер в отеле. Один из них по имени<br />

Педерсон поведал Райдеру историю виолончелиста Кристоффа и дирижера<br />

Бродского, приглашенных в свое время в город и не оправдавших чаяний и<br />

надежд его обитателей. Исполнение Кристоффа после многих лет восторгов<br />

и восхищений внезапно показалось одному из аптекарей «функциональным»,<br />

а Бродский спился. И теперь, по мнению Педерсона, город утратил свою<br />

уникальность и следует смириться с тем, что он превратился в<br />

«обыкновенный бесстрастный» город. Правда, у горожан, появилась<br />

благородная инициатива возродить Бродского к новой жизни в надежде, что<br />

он выступит на одном концерте вместе с Райдером.<br />

Уставший и измученный за день музыкант наконец засыпает у себя в<br />

номере отеля, но буквально через несколько минут вынужден спуститься к<br />

Хоффману, который усаживает его в свой автомобиль и везет на<br />

великосветский раут к местной знаменитости графине фон Винтерштейн,<br />

невзирая на то, что на Райдере всего лишь домашний халат и комнатные<br />

туфли. Там Райдер встречает Бродского и мисс Коллинз. Заканчивается этот<br />

вечер просьбой Штефана послушать и оценить его исполнение композитора<br />

Казана. Райдер поражен утонченностью исполнения юношей сложного<br />

произведения, глубиной интерпретации.<br />

Тематическая многослойность романа сочетается с необычностью<br />

повествования, оно строится как монтаж нескольких параллельно<br />

развивающихся фабульных линий, которые соприкасаются в<br />

кульминационных эпизодах. Композиция в форме монтажа позволяет<br />

достичь емкости и законченности описания и при этом сохранить ощущение<br />

глубокой разнородности воссоздаваемого материала. Сам писатель отмечал,<br />

что визуальная продукция (фильмы и телепередачи) оказывает большое<br />

влияние на современную литературу, ее восприятие и на способ письма<br />

[Сидорова 2005: 233].<br />

Строение романа одновременно выражает и авторскую логику<br />

развития сюжета и смену композиционных форм. В произведении<br />

преобладает перспектива, или другими словами, точка зрения Райдера. Его<br />

глазами по преимуществу показаны все персонажи и события, проходящие<br />

перед ним, и те, в которых он сам является участником. Одновременно<br />

можно говорить и о множественности точек зрения без доминирования одной<br />

из них (дамы из общества «женского фонда искусства и культуры»,<br />

журналисты, члены института гражданских искусств). Здесь причудливо<br />

сочетаются реалистические зарисовки природы, быта, характеров людей и<br />

фантасмагория, гротеск, абсурдизм особого свойства. «Возможно как<br />

писатель я стал меньше интересоваться реализмом, частично из-за того, что<br />

кино и телевидение прекрасно это делают», – заметил Исигуро в одной из<br />

интервью [Силорова 2005: 233].<br />

153


В романе, как и в любом постмодернистском произведении налицо<br />

парадоксальные ситуации, тяготение к абсурду: решение носильщика<br />

Густава всегда держать груз на весу, как ответ на высказывания<br />

муниципального служащего о легкости его работы; желание Бродского,<br />

чтобы на похоронах его собаки Райдер сыграл концерт и т.д. Обыкновенно<br />

под абсурдом понимается нелепость, бессмысленность феномена или<br />

явления.<br />

Идея всеохватности абсурда вырисовывается в поведении Густава,<br />

который тридцать лет тому назад внезапно перестал разговаривать со своей<br />

восьмилетней дочерью и та мгновенно замкнулась в себе, воспринимая<br />

подобное поведение отца как должное и необходимое, что в будущем<br />

затруднит их общение, но не уничтожит привязанности и любви друг к<br />

другу. Подобный немотивированный поступок Густава вводит в роман мотив<br />

отчуждения и одиночества людей, нарушения и распада человеческих связей.<br />

Данную ситуацию можно было трактовать как «разладившуюся систему»<br />

человеческого бытия.<br />

Однако Исигуро очевидно ведет постмодернистскую игру с жанровостилистическими<br />

стереотипами театра абсурда. Мир постмодернистской<br />

гротескной несообразности снимается глубокой психологической<br />

разработкой характеров отца и дочери, которые продолжают трепетно<br />

опекать друг друга при минимальном непосредственном общении. Равно как<br />

и отношения Райдера с его женой Софи, которой он неизменно звонит перед<br />

концертом из любого пункта пребывания, дабы услышать слова утешения.<br />

Замечено, что постмодернизм обладает национальной спецификой: так,<br />

в Великобритании он тяготеет к конкретно-историческому и социокультурному<br />

наполнению, поэтому принадлежность Исигуро к<br />

постмодернизму не поддается однозначной трактовке. Безусловно, в его<br />

творчестве ощутимы экспериментальные формы, использующие<br />

инструментарий постмодернизма: травестия, пастишь, реминисценции из<br />

классических текстов, отказ от строгого композиционного построения.<br />

Однако, если смысл постмодернистского произведения проявляется<br />

только через другие тексты, если они намеренно «ацентричны», т.е. лишены<br />

главенствующей истины, иллюстрацией которой служило бы их содержание,<br />

то в «Безутешных» ключевой темой является сострадание к человеку в<br />

жестоком и абсурдном мире современного бытия, надежда на духовное<br />

совершенствование и обновление личности, а «не дегуманизация планеты и<br />

конец человечества». «Когда я пишу роман, возможно, какая-то часть меня<br />

хочет вложить в книгу опыт, который вы не можете легко получить, сидя<br />

перед кино или телеэкраном. Я считаю, что по этой причине одно из<br />

преимуществ романа перед историями, созданными с помощью камеры, то,<br />

что вы способны проникнуть в мысли людей. Вы способны более точно и<br />

более тонко исследовать внутренний мир людей», – отмечал сам писатель<br />

[Сидорова 2005: 233].<br />

Роман называется «Безутешные», поэтому в нем за завесой<br />

конвенционализма и определенной доли абсурдизма явно проступает фон<br />

154


утонченного психологического романа с глубоким исследованием тайн<br />

человеческой души и прихотливым многообразием психики людей, их<br />

эмоциональной жизни, в которой нет места игровому началу. Это роман о<br />

любви и несостоявшемся счастье, об одиночестве вдвоем и утрате иллюзий, о<br />

надеждах и разочарованиях, о вечном конфликте художника и общества.<br />

Список литературы<br />

Топоров В.Н. К вопросу о циклах в истории русской литературы //<br />

Литературный процесс и развитие русской культуры XVIII – XX вв. Тезисы<br />

научной конференции. – Таллинн, 1985. – С. 5 – 7.<br />

Сидорова О.Г. Британский постколониальный роман последней трети<br />

ХХ века в контексте литературы Великобритании. – Екатеринбург: Изд-во<br />

Уральского университета, 2005. – С. 201.<br />

Владимирова Н.Г. Условность, созидающая мир. Поэтика условных<br />

форм в современном романе Великобритании. – Великий Новгород, 2001;<br />

Доценко Е.Г. С.Беккет и проблема условности в современной английской<br />

драме. – Екатеринбург, 2005.<br />

Хализев В.Е. Теория литературы. – М., 2004. – С. 105.<br />

Mason G. An Interview with Kadzuo Ishiguro // Contemporary Literature. –<br />

London, 1989. – Vol. 30/3. – P. 338.<br />

Bradbury M. The Modern British Novel. – London, 1993. – P. 424.<br />

Petry M. Narratives of Memory and Identity: The Novels of Kadzuo<br />

Ishiguro. – Frankfurt am Main; New York, 1999. – P. 2.<br />

О.А.Толстых (Челябинск)<br />

«МОРФО ЕВГЕНИЯ» А.БАЙЕТТ<br />

И «ЖЕНЩИНА ФРАНЦУЗСКОГО ЛЕЙТЕНАНТА»<br />

ДЖ.ФАУЛЗА: ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНЫЙ ДИАЛОГ<br />

История викторианского ретро-романа в английской литературе XX в.<br />

начинается книгой Дж.Фаулза «Женщина французского лейтенанта». О<br />

самом романе с момента его опубликования в 1969 г. написано уже немало,<br />

он полноправно вошел во все программы изучения мировой литературы<br />

второй половины XX в., ознаменовав начало новой прозы в английской<br />

литературе XX в. и став своеобразным эталоном постмодернистского<br />

викторианского романа.<br />

Неудивительно, что писатели конца XX в., создавая свои<br />

неовикторианские романы, отчасти ориентируются на Фаулза, выстраивая<br />

своеобразный интертекстуальный диалог не только с викторианской<br />

литературой, но и с самим романом «Женщина французского лейтенанта».<br />

Не является исключением и Антония Байетт. В неовикторианских романах<br />

писательницы («Обладать», «Ангелы и насекомые») можно обнаружить<br />

множество таких параллелей на сюжетно-композиционном, идейнотематическом,<br />

художественно-образном уровнях произведения, что<br />

© О.А.Толстых, 2007<br />

155


подтверждает тезис о том, что викторианская эпоха, представленная<br />

произведениями классиков английской литературы, ассоциируется у<br />

писателей XX века с одними и теми же понятиями.<br />

Остановимся на романе «Морфо Евгения» (1992), первой части или<br />

первой новелле дилогии Байетт о викторианцах, в которой наиболее<br />

отчетливо «эхом отзываются предшествующие тексты» [Эко 1996: 61]<br />

викторианской эпохи и, в частности, роман «Женщина французского<br />

лейтенанта».<br />

«Морфо Евгения» А. Байетт и «Женщина французского лейтенанта»<br />

Дж. Фаулза представляют собой варианты своеобразного романа воспитания,<br />

где происходит становление героя и он подвергается ряду испытаний под<br />

руководством наставника, направляющего его искания в «правильное» русло<br />

и ставящего в ситуацию выбора. Роль такого наставника выполняют Сара<br />

Вудраф для Чарльза Смитсона и Мэтти Кромптон для Уильяма Адамсона.<br />

Место и время действия романов – викторианская Англия в 60-е гг. XIX в.,<br />

переломная эпоха в истории и общественном сознании.<br />

А.Долинин приводит следующее замечание Дж.Фаулза: «Геолог<br />

Лайель и биолог Дарвин потрясли викторианское сознание. До них человек<br />

жил как ребенок в маленькой комнате. Они же дали ему…бесконечное<br />

пространство и бесконечное время, снабдив чудовищно механистическим<br />

объяснением человеческой реальности» [Фаулз 1993: 450].<br />

Подобно Дж.Фаулзу, Антония Байетт ощущает неразрывные узы,<br />

связывающие Британию конца XX в. с эпохой викторианства, заложившей<br />

основы современного уклада жизни англичан: “We’re still living at the end of<br />

the Victorian era, at least philosophically, in the way we think and in the way we<br />

try to understand the world. We’ve moved on technologically, but the foundations<br />

of ideas are still there, if you think of Freud and sexuality, or Darwin and the<br />

naturalists” [Rothstein 1991].<br />

Главный герой «Морфо Евгении» Уильям Адамсон во многом<br />

напоминает Чарльза Смитсона. Общность просматривается в самих<br />

фамилиях и увлечениях главных героев: Адамсон – сын Адама, первого<br />

человека, обладающий властью нарекать неизвестные виды бабочек, главный<br />

герой романа Байетт, – энтомолог, Чарльз Смитсон – сын Смита (наиболее<br />

распространенная фамилия англичан, собирательный образ викторианского<br />

джентльмена), интересующийся окаменелостями, – палеонтолог.<br />

Неподдельный интерес главных героев романов к науке объясняется общим<br />

увлечением викторианской Англии теорией эволюции и<br />

естественнонаучными исследованиями.<br />

Образ белоснежной Евгении Алабастер из «Морфо Евгении»<br />

перекликается с Эрнестиной Фримен, дочерью богатого коммерсанта из<br />

романа Фаулза. Сходство подтверждается, прежде всего, портретом:<br />

“Ernestina had exactly the right face for her age…Her gray eyes and the paleness<br />

of her skin only enhanced the delicacy of the rest…But there was a minute tilt at<br />

the corner of her eyelids…to extend the same comparison, as faint as the fragrance<br />

156


of February violets – that denied…her apparent total obeisance to the great god<br />

Man” [Fowles 1998: 25].<br />

В романе Байетт находим следующее: “They [the sisters] were all three<br />

pale-gold and ivory creatures, with large blue eyes and long pale silky lashes<br />

visible only in certain lights and shadows…The eldest, Eugenia…had a cluster of<br />

violets at her breast, and more violets at her waist, and violets and ivy woven in<br />

and out of her sleek golden head” [Byatt 1994: 4].<br />

Образ Мэтти Кромптон представлен как полная противоположность<br />

Евгении, подобно противопоставлению Сара–Эрнестина в романе Фаулза.<br />

Метаморфоза, произошедшая с Мэтти Кромптон, превратившейся из<br />

невзрачной, смуглой, постоянно одетой в черное женщины в начале романа в<br />

новую независимую Матильду в малиновой шали и с пестрой лентой в<br />

волосах во многом напоминает Сару Вудраф – «крылатую красавицубабочку,<br />

вылупившуюся из черной невзрачной куколки» [Фаулз 1993: 528].<br />

Черный цвет, сопровождавший Сару в начале романа, сменяется буйством<br />

красок – ярко-синяя юбка, пунцовый пояс, блузка в белую и алую полоску,<br />

красная лента в распущенных волосах: “And her dress! It was different that he<br />

thought for a moment she was someone else. He had always seen her in his mind in<br />

the former clothes, a haunted face rising from a widowed darkness…Her skirt was<br />

of a rich dark blue and held at the waist by a crimson belt with a gilt star clasp;<br />

which also enclosed the pink-and-white striped silk blouse, long-sleeved, flowing,<br />

with a delicate small collar of white lace, to which a small cameo acted as a tie”<br />

[Fowles 1998: 443].<br />

У Байетт в описании Матильды, отплывающей с Адамсоном в Южную<br />

Америку, встречаем подобное: “She [Matilda] is wearing a crimson shawl, and a<br />

striped scarf in her hair, and the wind stirs her skirts round her ankles” [Byatt<br />

1994: 182].<br />

Образы Сары Вудраф и Мэтти Кромптон, занимающих промежуточное<br />

в викторианском обществе положение гувернанток, подтверждают тезис о<br />

том, что «вещи не то, чем они кажутся» (“Things are not what they seem”<br />

[Byatt 1994: 137]), лейтмотивно обрамляющий повествование в «Морфо<br />

Евгении». Подобно Саре, Мэтти подстраивает свидания с Уильямом, пытаясь<br />

раскрыть ему глаза на происходящее.<br />

Традиционный для викторианского романа любовный треугольник у<br />

Фаулза – это отношения Чарльза, Эрнестины и Сары (один мужчина и две<br />

женщины). Связав себя обещанием жениться на Тине и влюбившись при<br />

этом в Сару Вудраф, Чарльз Смитсон попадает в ситуацию тяжелейшего<br />

(особенно для викторианского джентльмена) выбора – чувство долга или<br />

веление сердца.<br />

Любовный треугольник в романе Байетт – это первоначально<br />

отношения Уильяма, Евгении и Эдгара (ситуация наоборот, одна женщина и<br />

двое мужчин) и впоследствии Уильям, Евгения и Мэтти, ситуация, близкая<br />

роману Фаулза. Уильям Адамсон так же находится в поиске<br />

самоопределения в жизни и вынужденно поставлен перед выбором<br />

157


жизненного пути: остаться навсегда в Бредли Холле или отправиться с<br />

Матильдой к далеким берегам в поисках опасных приключений.<br />

О романе «Женщина французского лейтенанта» Фаулз в «Кротовых<br />

норах» писал: «Ты не пишешь ничего такого, о чем викторианские<br />

романисты забыли написать, но, может быть, нечто такое, о чем кто-то из них<br />

написать не сумел…Роман должен как-то соотноситься с «сейчас» писателя,<br />

поэтому не пытайся притворяться, будто живешь в 1867 году. Или сделай<br />

так, чтобы читатель точно знал, что это притворство» [Фаулз 2002].<br />

«Морфо Евгения» так же существенно отличается от викторианского<br />

романа тем, что основу сюжета первой новеллы представляет недопустимое<br />

по меркам викторианской морали описание кровосмесительных отношений<br />

Евгении и Эдгара Алабастера. Само понятие инцест, появляющееся на<br />

страницах в сцене игры в шарады и, по признанию Байетт, родившееся из<br />

игры слов «insect–incest», является отнюдь не викторианским и никогда бы<br />

не было поднято в качестве одной из проблем современной ему семьи<br />

автором-викторианцем.<br />

Мотив тайны, окружающий Сару на протяжении всего повествования в<br />

романе Фаулза, обязательный элемент викторианского романа, так же<br />

находит отражение на страницах «Морфо Евгении» – в тщательно<br />

скрываемых отношениях Евгении с родным братом Эдгаром и<br />

обстоятельствах смерти ее жениха капитана Ханта.<br />

На первых страницах «Женщины французского лейтенанта» Чарльзу<br />

сообщается «легенда» о Саре Вудраф – брошенной любовнице французского<br />

офицера, точно так же в начале повествования в «Морфо Евгении» Уильяма<br />

снабжают слегка приукрашенной историей о несчастной любви Евгении:<br />

“She was to be married, you see, only Captain Hunt, her fiancé, died quite<br />

suddenly. It was a terrible shock, poor Eugenia is only just recovering. It is like<br />

being a widow without being married, I think. We don’t talk about it, but<br />

everybody knows of course” [Byatt 1994: 6].<br />

Сюжетные параллели дополняются сходством авторской манеры<br />

повествования в романах: присутствие автора, играющего с читателем.<br />

Подводя читателя к традиционному для викторианского романа счастливому<br />

финалу бракосочетания главных героев, Фаулз замечает, что: “Charles and<br />

Ernestina did not live happily ever after…” [Fowles 1998: 337], выстраивая на<br />

реализованном в романе принципе обманутого ожидания тройственный<br />

вариант финала: “Charles was no exception; and the last few pages you have read<br />

are not what happened, but what he spent the hours between London and Exeter<br />

imagining might happen” [Fowles 1998: 339].<br />

Подобный диалог с читателем ведет Антония Байетт на страницах<br />

«Морфо Евгении»: “And so he lived happily ever after? Between the end of the<br />

fairy story with its bridal triumph, between the end of the novel, with its hard-won<br />

moral vision, and the brief glimpse of death and due succession, lies a placid and<br />

peaceful pseudo-eternity of harmony…” [Byatt 1994: 80].<br />

Параллели с романом Фаулза продолжаются на протяжении всего<br />

повествования «Морфо Евгении», включая и завершающую сцену –<br />

158


отплытие Уильяма и Матильды в Южную Америку. И в том, и в другом<br />

произведении в финале наряду с размышлениями о смысле человеческого<br />

существования появляется образ воды – метафора реки жизни и<br />

одновременно символ надежды, свободы, будущего: “The river of life, of<br />

mysterious laws and mysterious choice, flows past a deserted<br />

embankment…life…is to be…endured. And out again, upon the unplumb’d salt,<br />

estranging sea” [Fowles 1994: 467]. У Байетт Матильда и Уильям, стоя на<br />

палубе корабля, любуются неспокойным темно-синим морем, вдыхая при<br />

этом “salt air, and hope, and their blood swims with the excitement of the future”<br />

[Byatt 1994: 182], а капитан Артуро Папагай философски замечает: “That is<br />

the main thing…To be alive. As long as you are alive, everything is surprising,<br />

rightly seen” [Byatt 1994: 183].<br />

Викторианство действительно становится одной из наиболее часто<br />

цитируемых эпох. Современный английский роман, основываясь на<br />

многовековой литературной традиции, тяготеет более всего к своему<br />

недалекому прошлому – XIX веку. При этом роман Дж. Фаулза «Женщина<br />

французского лейтенанта», первый в ряду викторианских ретро-романов в<br />

английской литературе, стал своеобразной «мерой отсчета», критерием<br />

оценки, без учета которой уже невозможно представить себе или создать ни<br />

один неовикторианский роман конца XX и начала XXI вв.<br />

Список литературы<br />

Фаулз Дж. Кротовые норы// Иностр. лит. – 2002. – №1 //<br />

http://magazines.russ.ru/inostr/2002/1/faul.html<br />

Фаулз Дж. Любовница французского лейтенанта. – СПб.: Худож. лит.,<br />

1993. – 480 с.<br />

Эко У. Инновация и повторение. Между эстетикой модерна и<br />

постмодерна // Философия эпохи постмодерна. – Минск, 1996.<br />

Byatt, A.S. Angels and insects. – NY: Vintage International, 1994.<br />

Fowles, J. The French lieutenant’s woman. – Boston, NY, London: Little,<br />

Brown and Company, 1998.<br />

Rothstein, M. Best seller breaks rule on crossing the Atlantic / M. Rothstein<br />

// NY Times. –1991. –January, 31.<br />

О.М.Ушакова (Тюмень)<br />

ТАНЕЦ КАК ЭСТЕТИЧЕСКАЯ КАТЕГОРИЯ<br />

В КРИТИКЕ И ПОЭЗИИ Т.С.ЭЛИОТА<br />

Музыка и танец для Т.С.Элиота были явлениями сущностными,<br />

способными приблизить человека к познанию высшей истины, средоточию<br />

бытия, "спокойной точке вращения мира" ("the still point of the world"), Богу.<br />

Во второй части квартета "Бернт Нортон" ("Burnt Norton", 1936) "спокойная<br />

точка вращения мира" является "сердцем танца", единственным и<br />

абсолютным источником движения, танца всего мироздания: "Except for the<br />

© О.М.Ушакова, 2007<br />

159


point, the still point, // There would be no dance, and there is only the dance"<br />

(курсив наш. – О.У.) [Eliot 1986: 191] 1 . Слово "DANCE" становится в<br />

творчестве Элиота сложной, многозначной теологической, философской,<br />

эстетической категорией.<br />

Тема танца и танцора появляется уже в раннем творчестве Элиота,<br />

развитие ее во многом связано с дантовскими образами (прежде всего, с<br />

Арнаутом). Образ, ныряющего в пламень поэта, трансформируется в<br />

причудливые тени пляшущего вокруг пламени мотылька в "Пылающем<br />

танцоре" (1914), эпиграфом к которому стала 6-я строка шестнадцатой песни<br />

"Ада" о жалящем огнем ливне. Черный мотылек, охваченный "огнем<br />

желания" (дантовская аллюзия, напоминающая о грешникахсладострастниках<br />

"Божественной комедии"), "отвергнувший дары жизни",<br />

стремится в огонь светильника, "к золотым дарам пламени" [Eliot 1997: 62].<br />

Образы танца и танцора – сквозные образы поэзии Элиота. Эта тема<br />

проходит через все его творчество ("Смерть святого Нарцисса", "Полые<br />

люди", "Популярная наука о кошках, написанная старым Опоссумом" и др.),<br />

достигая апогея своего развития в сложной, многоцветной, панорамной<br />

мозаике ликов танца в "Четырех квартетах".<br />

Показательно, что Элиот был большим поклонником танцевального<br />

искусства, о чем свидетельствует его увлечение балетом, мюзик-холлом,<br />

размышления о природе танца в его критических работах. В частности,<br />

принципиальное значение для формирования его художественных принципов<br />

имели спектакли Русского балета в Англии в 1918-19 гг. (см. об этом более<br />

подробно в монографии "Т.С.Элиот и европейская культурная традиция").<br />

Черты русских танцовщиков С.Астафьевой, Л.Ф.Мясина, Л.В.Лопуховой,<br />

В.Ф.Нижинского, И.Л.Рубинштейн и др. воплотятся в ряде образов<br />

элиотовской поэзии и драмы.<br />

Трудно переоценить значение на формирование эстетики и поэтики<br />

Элиота балета "Весна священная" И.Ф.Стравинского (1913 г., премьера в<br />

Париже), который он впервые увидел в Лондоне в 1921 г. Синтез<br />

современности и архаики, воплощенный в "Весне священной", стал для поэта<br />

одним из художественных ориентиров. Новая логика музыкального<br />

мышления, "стилистическая дерзость", нарушение метрической<br />

стабильности, ритмическая полифония музыки "Весны священной",<br />

основанные на диалектически осознаваемых отношениях традиционного и<br />

новаторского, новом прочтении традиций русской народной культуры не<br />

могли не привлечь поэта, пытающегося решить аналогичные<br />

художественные проблемы в поэме "Бесплодная земля" (1922). Сочетание<br />

архаического, культового начала с новыми формами, попытка синтезировать<br />

"напевы, идущие из глубины веков" с ритмами современной жизни также<br />

ярко воплотились в драматической теории и практике Элиота.<br />

Элиота привлекала трансформация популярных форм в традиционно<br />

элитарных видах искусства, например, ассимиляция фольклорных элементов<br />

в классическом танце "Русского балета" С.П.Дягилева. Сочетание<br />

популярного и классического искусства, синтез традиционной техники и<br />

160


современных приемов, древних ритуальных элементов и новых ритмов в<br />

постановках дягилевской труппы стали одним из основных принципов<br />

театральной эстетики и драматургической практики Элиота: "балет,<br />

возможно, станет одним из основных факторов формирования новой драмы,<br />

если она когда-нибудь возникнет" ("Дайл", 1921). "Иронический классицизм"<br />

Л.Мясина, сочетание академизма и цирковой характерности в его танце<br />

определили характер театральной образности персонажей в драмах Элиота,<br />

начиная с "Суини-агониста": "Ритм – это то, что исчезло из современной<br />

драмы именно он делает Мясина и Чарли Чаплина теми великими<br />

артистами, которыми они являются, именно он делает искусство<br />

жонглирования Растелли более катартическим, чем представление<br />

"Кукольного дома" [Eliot 1923: 12].<br />

Именно ритм, наиболее ярким и зримым воплощением которого<br />

является танец, дает начало любому искусству. Эту мысль Элиот высказывал<br />

неоднократно, часто в парадоксальной форме: "Осмелюсь сказать, что поэзия<br />

начинается с неистового грохота барабанов в джунглях, и она хранит свою<br />

сущность, характеризующуюся ударами и ритмом; утрируя, можно было бы<br />

сказать, что поэт старше любого другого человека…" ("Назначение поэзии и<br />

назначение критики", 1933) [Элиот 2002: 470]. В своих критических работах<br />

Элиот неоднократно высказывался о ритмической основе любого искусства,<br />

о "прирожденности" ритма природе человека. Можно говорить о влиянии на<br />

Элиота и кэмбриджских антропологов, уделявших большое внимание танцу<br />

в первобытном художественном и религиозном сознании. Одним из важных<br />

положений драматургической теории Элиота было обоснование ритуальной<br />

природы драмы, танцевальные корни которой скрыты в глубокой архаике:<br />

"Драма была изначально ритуальна, а ритуал, содержащий определенный<br />

набор повторяющихся движений по сути своей является танцем" ("Бой в<br />

барабан", 1923) [Eliot 1923: 12].<br />

Ритм является для Элиота инструментом гармонии всего сущего. Идея<br />

порядка, ритма лежит в основе элиотовской теории традиции. "Идеальный<br />

порядок" ("an ideal order" или "simultaneous order") традиции, основанный на<br />

постоянном движении, гармоничной перестройке, сакральной хореографии –<br />

форма существования великих произведений искусства в вечности<br />

("Традиция и индивидуальный талант", 1919). В "Четырех квартетах" (пятая<br />

часть "Литтл Гиддинга", 1942) это положение из знаменитого эссе<br />

воплотится в образе поэтов, объединенных танцем. Спустя почти четверть<br />

века автор "Четырех квартетов", являющихся, в том числе, и его<br />

собственной "Ars Poetica", рассуждает о мистическом единении поэтов в<br />

запредельном пространстве, в котором выявляются подлинные сущность и<br />

значение искусства каждого, истинность каждого предложения, фразы и<br />

слова: "Каждая верная фраза // (Где каждое слово дома и дружит с соседями,<br />

// Каждое слово всерьез и не ради слова // И служит для связи былого и<br />

будущего, // Разговорное слово точно и не вульгарно, // Книжное слово четко<br />

и не педантично, // Совершенство согласия в общем ритме), // Каждая фраза<br />

содержит конец и начало, // Каждое стихотворение есть эпитафия. // И<br />

161


каждое действие – шаг к преграде, к огню, // К пасти моря, к нечетким<br />

буквам на камне: // Вот откуда мы начинаем. // Мы умираем с теми, кто<br />

умирает; глядите – // Они уходят и нас уводят с собой. // Мы рождаемся с<br />

теми, кто умер: глядите – // Они приходят и нас приводят с собой" (курсив<br />

наш– О.У.) [Элиот 1971: 143] 2 . Поэты, живые и мертвые, древние и<br />

современные, объединенные общим ритмом (в оригинале – "танцем"),<br />

создают единый текст, приближаясь по мере своего поэтического<br />

восхождения к источнику всякой жизни. Если продолжить эту линию (а<br />

творчество Элиота представляет собой единый текст, в котором одна и та же<br />

тема может разрабатываться на разных уровнях и в разных формах), то<br />

можно сказать, что традиция как феномен эстетической рефлексии Элиота<br />

существует и развивается в форме танца, ритмы которого заданы гармонией<br />

универсума.<br />

Во второй части "Литтл Гиддинга", в которой происходит мистическая<br />

встреча автора с "мозаичным" призраком, воплощением общности поэтов<br />

разных эпох, возникает образ поэта-танцора ("a dancer"). Его миссия во<br />

времени-вечности состоит в поиске универсального ритма, меры: "unless<br />

restored by that refining fire // Where you must move in measure, like a dancer" 3<br />

(курсив наш. – О.У.) [Eliot 1986: 219]. Этот образный комплекс одновременно<br />

воскрешает в памяти имя конкретного поэта, Арнаута, и "пламенную"<br />

процессию 26-ой песни "Чистилища". В дантовских запредельных мирах<br />

поэты разных эпох существуют в едином времени и пространстве. Гвидо<br />

Гвиницелли, который "исчез в огне, подобно рыбе, уходящей в<br />

воду"("disparve per lo foco // come per l'acqua il pesce andando al fondo" [Dante<br />

2002: 494]) и Арнаут, исчезающий в пламени очищения ("foco che li affina")<br />

находят свой ритм в божественном огне. Х.Бламайрз так комментирует<br />

процитированные выше 145-146 строки "Литтл Гиддинга": "Процесс<br />

возрождения включает обучение умению подчинить свои мысли и деяния<br />

общему замыслу божественного предначертания, в котором каждая<br />

индивидуальность в смирении исполняет свою партию танцора в<br />

космическом танце" [Blamires 1969: 156]. Так, в поэтической форме образ<br />

поэта-танцора из "Литтл Гиддинга" воплощает элиотовскую идею, известную<br />

под названием деперсональной теории: "Движение художника – это<br />

постепенное и непрерывное самопожертвование, постепенное и непрерывное<br />

исчезновение его индивидуальности" [Элиот 2002: 210]. Академически<br />

абстрактная концепция традиции поэтически материализуется в стихах –<br />

поэты, объединенные единым танцем под музыку сфер, в ритмах, заданных<br />

Любовью, что "движет солнце и звезды".<br />

Таким образом, танец у Элиота является не только универсальным<br />

поэтическим образом, воплощающим многообразие, полноту,<br />

упорядоченность и целостность мира как совершенного произведения<br />

Творца. Танец и танцор – важные категории, отражающие различные<br />

аспекты его эстетической мысли.<br />

—————<br />

162


1 К сожалению, часто при переводе на русский язык слов "танец" теряется, что не позволяет нашему<br />

читателю адекватно оценить значение этого понятия в системе философских и эстетических воззрений<br />

Элиота. Буквально приведенную строку можно перевести следующим образом: "Вне этой точки, спокойной<br />

точки, не может быть танца, здесь только танец". В опубликованных русских переводах или изменяется<br />

смысл, или утрачивается слово "танец". В переводе К.С.Фарая читаем: "В неподвижности мировращения //<br />

Продолжается танец, и нет ему места" [Элиот 2005: 249]. У А.Сергеева точно передается поэтическая мысль,<br />

но теряется слово "танец", оно заменяется "ритмом": "Кроме точки, спокойной точки, // Нигде нет ритма,<br />

лишь в ней – ритм" [Элиот 1971: 117]. Сходным образом переводит и С.Степанов: "Только в этой<br />

незыблемой точке // Ритм и возможен, и в ней – только ритм" [Элиот 1994: 47].<br />

2 Стих "the complete consort dancing together" буквально можно перевести как "гармоничное целое в общем<br />

танце". В опубликованных переводах из него уходит "танцевальный" аспект. Уже процитированный перевод<br />

А. Сергеева дополним строкой перевода С.Степанова: "Гармония общего ритма" [Элиот 1994: 103]. И в том<br />

и другом случае "танец" заменяется "ритмом".<br />

3 В переводе А.Сергеева опять используется слово "ритм": "Покуда в очистительном огне // Ты не<br />

воскреснешь и найдешь свой ритм" [Элиот 1971: 140]. С.Степанов сохраняет слово "танцор": "Пока в огне<br />

не возродится снова, // Где ритму ты подвластен, как танцор" [Элиот 1994: 97].<br />

Список литературы<br />

Паунд Э., Элиот Т.С. Паломничество волхвов. Избранное / пер. с англ.,<br />

предисл. И.И.Гарина, под ред. К.Чухрукидзе. – М.: Изд. "Ecce homo", 2005.<br />

Ушакова О.М. Т.С. Элиот и европейская культурная традиция:<br />

Монография. – Тюмень: Изд-во Тюменского государственного университета,<br />

2005.<br />

Элиот Т.С. Бесплодная земля. Избранные стихотворения и поэмы / пер.<br />

с англ. А.Сергеева. – М.: Прогресс, 1971.<br />

Элиот Т.С. Избранная поэзия. Поэмы, лирика, драматическая поэзия /<br />

пер. с англ., состав., вступ. ст. Л.Аринштейна. – СПб.: Северо-Запад, 1994.<br />

Элиот Т.С. Избранное: Стихотворения и Поэмы; Убийство в соборе:<br />

Драма; Эссе, лекции, выступления / пер. с англ.; сост. Ю.Комов; коммент.<br />

Т.Красавченко. – М.: ТЕРРА – Книжный клуб, 2002.<br />

Blamires H. Word Unheard. A Guide through Eliot's "Four Quartets" /<br />

H.Blamires. – London: Methuen & CO LTD, 1969.<br />

Dante Alighieri. La Divina Commedia. Purgatorio. Con pagine critiche. A<br />

cura di Umberto Bosco e Giovanni Reggio. – Firenze: Le Monnier, 2002.<br />

Eliot, T.S. Inventions of the March Hare: Poems 1909–1917 / ed. by<br />

C.Ricks. – New York; San Diego; London: Harcourt Brace & Company, 1997.<br />

Eliot, T.S. Collected Poems. 1909–1962 / T. S. Eliot. – London ; Boston :<br />

Faber and Faber, 1986.<br />

Eliot, T.S. The Beating of a Drum / T. S. Eliot // Nation and Athenaeum. – 6<br />

October 1923. – Vol. 34. – No. 1.<br />

Р.Ф.Яшенькина (Пермь)<br />

ИСТОРИЗМ И ИСТОРИЧЕСКОЕ<br />

В РОМАНЕ Р.П.УОРРЕНА «ДЕБРИ»<br />

Литература США второй половины ХХ в. занимала ведущее место в<br />

мировом литературном процессе. Немалую роль в этом сыграли ее<br />

прижизненные классики Э.Хемингуэй, У.Фолкнер, Т.Вульф, Д.Стейнбек,<br />

© Р.Ф.Яшенькина, 2007<br />

163


Т.Уайлдер, Т.Уильямс, У.Стайрон, к их числу принадлежит и Роберт Пенн<br />

Уоррен. Выступив как лирический поэт, он был удостоен многих отличий, в<br />

том числе Пулитцеровской и Боллингеновской премий, в 1986 г. – он<br />

признанный поэт-лауреат. Его творческое наследие обширно и<br />

разносторонно, но в нем есть своя сквозная тема, отражающая привязанность<br />

писателя к социально-исторической проблематике американской<br />

действительности. Этот выходец из Кентукки в двадцатичетырехлетнем<br />

возрасте опубликовал одну из первых биографий знаменитого Джона Брауна.<br />

Возвращения к теме Юга, расового равноправия становятся у писателя<br />

постоянными («Сегрегация: внутренний конфликт на Юге», 1956; «Кто<br />

говорит от имени негра», 1965; «Наследие Гражданской войны.<br />

Размышления по случаю ее столетия», 1961; «Джефферсону Дэвису<br />

возвращается гражданство», 1980). Однако шире и глубже всего<br />

художественный талант писателя проявился в романном творчестве и<br />

рассказах (число которых, правда, не очень велико). Юг и Гражданская война<br />

1861–1865 гг. определили проблематику, поэтику и жанровую природу его<br />

романов «Воинство ангелов» (1955) и «Дебри» (1961). Его литературная<br />

деятельность продолжает быть активной и в 1970-е гг.: «Приди в зеленый<br />

дол» (1971) и «Место, куда я вернусь» (1977). И проза, и поэзия Р.П.Уоррена<br />

убеждает читателей в том, что писатель был глубоко уверен в постоянной<br />

соотнесенности истории и человеческой судьбы, а что касается романа, то он,<br />

полагал писатель, должен (и плохой и хороший) говорить об истории,<br />

социологии и политике страны.<br />

Роман Уоррена «Дебри», если воспользоваться готовым определением<br />

для американского романа, есть «великий роман». Как и в «Воинстве<br />

ангелов», в нем представлен «человек на весах истории» [Мулярчик 2001: 7].<br />

Трудно назвать в истории США более сложный и драматический период, чем<br />

Гражданская война. Гор Видал, современный американский Нострадамус,<br />

справедливо заметил, что вне Гражданской войны США не имеют истории.<br />

Современные исследователи судьбы исторических жанров в литературе<br />

ХХ в. сталкиваются с необходимостью коррекции, дополнения прежних<br />

констант исторического романа. Вносятся коррективы и в понятие<br />

художественный историзм. Возможно, это объясняется тем, что литература<br />

прониклась, как и историческая наука, мыслью о том, что «история<br />

кончилась». Эту мысль Гегель высказал в 1806 г., после поражения Пруссии<br />

под Иеной. Однако первые десятилетия XIX в. как раз были временем<br />

утверждения классических форм жанра исторического романа, константы<br />

которого определялись романами В.Скотта. К сожалению, очень часто<br />

исследователи его творчества упускали из виду авторские теоретические<br />

посылки, предвещавшие модусное многообразие жанра, проистекавшее<br />

оттого, что английский писатель считал главным предметом в историческом<br />

романе изображение людей 1 . «Предметом моего рассказа, – записывает<br />

В.Скотт, – будут скорее люди, чем нравы…» и далее: бытописание имеет<br />

смысл лишь как отражение «заслуживающей уважения эпохи», «или живое<br />

отражение событий, развертывающихся на наших глазах» [Скотт 1960: 69].<br />

164


Два года спустя, в романе «Пуритане» появляется введение, принципиальное<br />

для понимания обозначенной нами проблемы историзм и историческое.<br />

Теоретические тезисы введения конкретизируются в предварительной главе<br />

рассказом о Кладбищенском старике, который молотком и резцом<br />

подправлял надгробия камеронских мучеников, увековечивая их память. Но<br />

на этом кладбище действовал также и приходский могильщик: тот из<br />

остатков гробовых досок мастерил кубки, деревянные миски для хлеба,<br />

ложки. Не символизируют ли эти два образа два возможных подхода к<br />

истории?<br />

Роман «Пуритане» – конечно, классический исторический роман,<br />

историческое содержание которого существенно усложняется темой<br />

исторической памяти: памятники камеронцев – свидетельство готовности<br />

шотландцев, «если потребуют обстоятельства, стоять насмерть, как их<br />

славные предки, за священное дело гражданской и религиозной свободы»<br />

[Скотт а) 1961: 197]. Скотт, давший многие образцы исторического романа,<br />

разработал и метод художественного историзма, который был воспринят<br />

историографами XIX века, т.к. этот метод являл собой в литературе образец<br />

«авторской вненаходимости». Это был метод объективного повествования о<br />

прошлом: «В общем, у меня едва ли есть основания опасаться, что,<br />

описывая влияние, которое оказывали противостоявшие друг другу<br />

воззрения на хороших и дурных людей той эпохи, я могу в наши дни быть<br />

заподозренным в сознательном оскорблении или очернении одной из сторон»<br />

[Скотт б) 1961: 206].<br />

В литературе США Ф.Купер, основоположник национального жанра<br />

исторического романа, казалось бы, во всем следовавший традиции В.Скотта,<br />

говорил, однако, об особенностях национального романа. История США<br />

складывалась прямо на глазах формирующейся нации; совсем кратким был<br />

младенческий период, то, что считалось прошлым, непосредственно врастало<br />

в настоящее. События «Бостонского чаепития» и сражения при Банкер-хилле<br />

быстро тонули в недалеком прошлом, важнее было сохранить саму память об<br />

ушедшем, но все еще близком. «Пионеры» стали учебником социальной<br />

истории США. Реальная история США складывалась таким образом, что<br />

отчетливо проступало значение исторических низов, достаточно свободных<br />

от временного процесса (в отличие «от конкретно-идеального,<br />

субстанциального деятеля») 2 – «Лоцман», «Шпион» Купера, «Израиль<br />

Поттер» Мелвилла.<br />

Жанр исторического романа в литературе США в число своих констант<br />

включил тему исторической памяти и деятельности в истории человека<br />

социальных низовых слоев. В системе этих констант складывается<br />

исторический метод Р.П.Уоррена, философия истории, а судьбы его героев<br />

предстают на весах истории. Эта философия истории не может<br />

характеризоваться как особенность художественного историзма в романах<br />

Р.П.Уоррена о Гражданской войне, когда не очень давнее прошлое<br />

рассматривается как один из временных отрезков в принципиальном<br />

различии эпох и их единстве. Изображаемое в этих романах предстает не в<br />

165


последовательности исторических фактов, событий, дат, а через<br />

перепаханные войной судьбы людей, когда по одну сторону оказываются<br />

ненавидящие друг друга люди (Моис Толбат и Джед Уоксворт), когда на<br />

стороне северян в поисках своего куска удачи оказываются «европейские<br />

паразиты», которым нет дела ни до идеалов северян, ни освобождения<br />

негров. Историческое в методе Р.П.Уоррена всегда связано с поиском<br />

личного начала во временных процессах. Яснее всего это начало проступает<br />

в «конкретно-идеальном субстанциальном деятеле». Н.О.Лосский,<br />

продолжая эту мысль, заметил, что субстанциальный деятель воплощает<br />

правило в реальном процессе; рассматривая эмпирический характер<br />

индивидуума, мы поняли его как совокупность автономно усвоенных правил<br />

действования» [Лосский 1991: 553]. Метафизический аспект,<br />

представленный в романе «Дебри», неслучайно связан с образом Адама<br />

Розенцвейга, сына баварского еврея, поэта, участника революции 1848 г.<br />

Леопольда Розенцвейга, проведшего в тюрьме пятнадцать лет.<br />

Философия истории Р.П.Уоррена определяется целым рядом<br />

принципов, связанных с воспроизведением ее изнутри, от волевой позиции<br />

человека: прошлое неподвластно человеку, но будущее зависит от него; это<br />

будущее будет определяться не логикой, а свободой<br />

самоидентифицирующегося человека. Исторические школы ХХ в. касались<br />

содержания тех событий, «которые имеют характер проявления самого<br />

человеческого Я» (Лосский 1991: 556).<br />

Адам Розенцвейг, похоронив своего отца, отправляется из<br />

Бремерсхавена на пароходе «Эльмира» в США для борьбы за свободу.<br />

Уоррен не проясняет нам ни причин, ни интересов, ни обстоятельств,<br />

заставивших героя принять это решение. Адам, что говорится, обладает<br />

«сверхкачественной творческой силой» [Лосский 1991: 556].<br />

Трагедия исторического человека таится в его свободорожденности:<br />

человек не может дать обратный ход истории, но будущее зависит от его<br />

самоидентификации. Правда, вмешательство единичного человека в историю<br />

незаметно, не ясно – меняет ли оно ход вещей, прерывает ли сам процесс, но<br />

этот человек, переживающий его как «мое», переживает также<br />

метафизическое содержание своего «Я». Адам никогда не расстается со<br />

своим башмаком, который сделал ему еврей-сапожник Якоб. В нем он<br />

чувствует себя равно дееспособным со всеми людьми: «Я должен сделать то,<br />

что должен» [Уоррен 2001: 14]. Идеально-субстанциальное содержание его<br />

личности автор подчеркивает, вводя в текст символический образ баварской<br />

горы, на которую смотрел его отец; показательно, что Адам, едва спасшийся<br />

от гибели в уличных бандитских разборках, отказывается от богатств и<br />

усыновления дядей Аароном Блауштайном, сын которого погиб в этой войне<br />

за свободу негров. Он не отказывается от своего еврейства, в его ранце<br />

священные реликвии. Он стоически сносит насмешки ста двадцати пяти<br />

«европейских паразитов», которых северяне везут на корабле как пушечное<br />

мясо для морской пехоты, он драит ржавчину с якоря и цепей. Пребывание<br />

Адама в Америке – это долгое время пребывание в Дебрях истории чужой<br />

166


страны, полной парадоксов, пройдя через которые, он найдет новое, свое,<br />

автономное, свободное отношение к ней. Уже первые встречи с Америкой<br />

могли поколебать его принцип «должен … что должен». Страна надежд,<br />

страна-загадка предстала неприветливой, низкоэтажной; негр,<br />

раскачивающийся на висилице, заставляет подумать, что это дело южан.<br />

Адам как субстанциально-идеальный герой будет оставаться<br />

автономным в своих поступках до тех пор, пока не настанет момент, который<br />

заставит его отказаться от прежних действий. Исторические принципы<br />

Уоррена-романиста в изображении исторического прошлого могут быть<br />

охарактеризованы как феномено-ноуменальные. Социально-конкретные<br />

события одноактны, неповторимы, они становятся предметом исторического<br />

знания, но ноуменальная его сторона делает историю «непрерывным<br />

преданием». Этим собственно различаются историзм и историческое в<br />

романе. Историческая память наполняет изображенную в романе<br />

объективно-предметную реальность живым дыханием прошлой жизни, оно<br />

присутствует в романе как бы в непосредственной близости к читателю. В<br />

романе Уоррена находит свое воплощение формула Фолкнера, творчество<br />

которого он глубоко чтил, о том, что «прошлое никогда не умирает, оно даже<br />

не становится прошлым». Новизна подхода Уоррена к истории проявилась в<br />

том, что он не стремится представить прошлое как некий урок; трагедия<br />

гражданской войны мыслится не как извечная трагедия человеческого бытия,<br />

но это реальная, хотя и глубоко драматическая жизнь Америки конкретного<br />

времени. Читателю открываются вполне конкретные картины американской<br />

действительности. Картины природы, которые видит Адам, повторяются,<br />

словно лейтмотив, из прежних романов. Мотив дороги, как и описание<br />

зеленых лужаек с журчащими ручьями и сбившимися вдоль них дубами живо<br />

напоминает романтическую традицию южной школы. Эти зарисовки резко<br />

контрастируют с картинами брошенных их владельцами домов,<br />

разрушенного хозяйства. Адам видит людей, боязливо прячущихся в<br />

дубравах, едва теплящуюся в разрушенных домах жизнь. Примечательно,<br />

что, направляя свой фургон к линии фронта, Адам почти не встречается с<br />

действиями регулярной армии. Правда, в романе он по слухам узнает о<br />

действиях генералов Гранта, Ли, Стюарта, попадались ему в руки обрывки<br />

каких-то газет. Упоминается и о победоносной битве Гранта при<br />

Геттисберге. Однако батальных сцен в романе нет. Адам больше<br />

сталкивается с бандами, прячущимися дезертирами. Адам видит ужасающую<br />

картину поля после боя, которая потрясает куда более, чем боевые схватки.<br />

Смерть всех уравнивает – и белых, и черных, и северян, и южан. Одни хотели<br />

убивать и убивали, другие не хотели убивать, но убивали их, те убивали,<br />

чтобы не быть убитыми: «все переворотилось».<br />

Историки, следуя принципам своей науки, свидетельствуют, что в<br />

такой Гражданской войне не могло быть победителей. Север потерял<br />

убитыми 360 тысяч человек и 275 тысяч ранеными, Конфедераты 258 тысяч<br />

убитыми и 100 тысяч ранеными. Военные расходы правительства Линкольна<br />

составили около трех миллиардов долларов. Автор не оснащает своего<br />

167


романа убеждающими цифрами (они забываются), но развертывает картины<br />

исторических парадоксов, свидетелем и участником которых становится<br />

Адам: за свободный Север воюют «европейские паразиты»; оказалось, что в<br />

ясном по своей социальной природе конфликте (Север бился за рабочие руки<br />

и продвижение бизнеса в аграрные штаты) таится множество<br />

психологических и этнических проблем, смысл которых для неамериканца<br />

непостижим. Негр Моис Толбат спасает Адама, впавшего в бессознательное<br />

состояние, но не из гуманных порывов души, а из опасения, что в их<br />

убежище набегут люди. Толбат – дезертир в армии северян. Парадокс? Но<br />

северяне – освободители черных – смотрели на него так же, как и южане: он<br />

«черный сукин сын»; из-за таких идет эта никому не нужная война. Джед<br />

Хоксворт – южанин, но оказывается в лагере северян по воле случая: из<br />

презрения к своим родным, которые уж очень унижались перед богатыми<br />

родственниками, он заступился в суде за черного.<br />

От Джеда исходит густая волна ненависти к черным, а в особенности к<br />

Моису Толбату. Она, эта волна, словно затаилась в его молчании, однако,<br />

способна захватить идеалиста Адама, который вдруг почувствовал в своей<br />

душе отголосок ненависти к неграм. Те, оказывается, могут предавать,<br />

бороться за попранное достоинство, пытаться как-то утвердиться в жизни.<br />

Адам срывается и кричит на Моиса: «Ты… ты… да… ты… черный сукин<br />

сын!» [Уоррен 2001: 160]. Это те слова, за которые Моис обещал убить<br />

Джеда, но убивая его, он захватил кассу. Он всегда был для северян «черным<br />

сукиным сыном». В армии его заставляли рыть выгребные ямы,<br />

выкорчевывать пни, прокладывать дороги, «копать под дождем, копать под<br />

снегом».<br />

Смысл названия романа Уоррена многозначен. Это обусловлено<br />

множеством причин: возросшей философской насыщенностью<br />

послевоенного исторического романа как такового; «дебрями» изображенных<br />

американских обстоятельств; идеалистически-культурными традициями<br />

европейской жизни Адама. Реальные события жизни, в которые Адам попал<br />

по собственному выбору, убеждают его, что здесь он себя не найдет. Однако<br />

Уоррен завершает роман мыслью, что настанет для героя новый тип<br />

действия, свободного, лично-волевого. Адам отстраняется от погибших<br />

Моиса и Джеда, покидает лагерь: «Я приехал не для того, чтобы уйти<br />

вместе с ними… Я приехал, чтобы что-то найти… Внезапно весь груз<br />

прошлого превратился в ничто, и радость хлынула в сердце. Он был,<br />

наконец, свободен» [Уоррен 2001: 175].<br />

История глобальна: она не события, факты, даты, однажды<br />

совершившиеся. История – это история людей, их жизни в обществе. Марк<br />

Блок писал об истории: «Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет<br />

добыча».<br />

Роман написан Р.П.Уорреном в достаточно традиционной для него<br />

манере, которую можно охарактеризовать словами Андрея Белого: «Все<br />

субъективное – объективно, а все объективное – субъективно». Эта<br />

повествовательная форма адекватна историческим принципам писателя,<br />

168


изображающего не социальную историю, а историю общества, жизнь<br />

определенного времени.<br />

Изображение жизни идет методом изнутри, причем сознание Адама,<br />

ведущего свой маркитанский фургон, работает одновременно в нескольких<br />

плоскостях: он видит новые места, наблюдает за происходящим и<br />

одновременно комментирует события и собственную реакцию на них (в<br />

тексте это передается через авторский курсив). Такое повествование не<br />

сходно с припоминанием. У Р.П.Уоррена память – знание пережитого, это и<br />

страдание, которые требуют исчерпывающего ответа. Уоррен показывает,<br />

что Адам находит себя на метафизических пределах мира – «след человека<br />

имеется везде». Самоидентификация Адама, обретение метафизики своего<br />

«Я» завершается, когда ему пришлось отказаться от себя прежнего, своего<br />

ботинка и надеть чужие, не раз переходившие от одного мертвеца к другому:<br />

«И он с грустью подумал о том, что даже имен их не знает. Он никогда не<br />

узнает их имена. Потом, смирясь понял, что даже в этом есть благо. Он<br />

постарается стать достойным и этой их безымянности, и того, что им<br />

пришлось пережить – им, людям, совершившим ошибку» [Уоррен 2001: 219].<br />

—————<br />

1 Подробнее о жанровых модификациях исторического романа в литературе XIX в. писал А.А.Бельский (см.:<br />

Бельский А.А. Типология исторического романа и романы А.Дюма конца 40-х – начала 50-х годов //<br />

Проблемы прогрессивной литературы Запада XVIII-ХХ веков. Пермь, 1972).<br />

2 Термин Н.О.Лосского.<br />

Список литературы<br />

Бельский А.А. Типология исторического романа и романы А.Дюма<br />

конца 40-х – начала 50-х годов // Проблемы прогрессивной литературы<br />

Запада XVIII-ХХ веков. Пермь, 1972.<br />

Лосский Н.О. Избранное. М., 1991.<br />

Мулярчик А.С. Человек и история в романах Уоррена. Предисловие /<br />

Уоррен Р.П. Воинство ангелов. М., 2001.<br />

Скотт В. Уэверли // Собр. соч.: В 20 т. М., 1960. Т.I.<br />

Скотт В. а) Пуритане // Собр. соч.: В 20 т. М., 1961. Т.IV.<br />

Скотт В. б) Роб Рой // Собр. соч.: В 20 т. М., 1961. Т.V.<br />

Уоррен Роберт Пенн. Дебри. Цирк на чердаке. М., 20011.<br />

Уоррен Роберт Пенн. Воинство ангелов. М., 2001.<br />

Anna Podgajec (Perm)<br />

GENESIS OF TOWN CULTURE IN MEDIEVAL BRITAIN<br />

(CANTERBURY TALES BY GEOFFREY CHAUCER)<br />

Medium Aevum is regarded as a historic period between the antique<br />

civilisation and the epoch of Renaissance, the term itself being introduced by the<br />

Italian humanists in XV century. It has been lasting for many centuries but “classic<br />

feudalism” in Europe is confined to XI-XV centuries with highly developed<br />

economic relations, growth of towns, socially structured population – the two<br />

© A.Podgajec, 2007<br />

169


privileged groups of the clerics and knights, the third one embracing townsfolk and<br />

rurals, i.e. those who pray, protect and feed. Church was the strongest uniting force<br />

in XI century West Europe which was gradually sloping down to feudal conflicts<br />

of XIV-XV centuries, religious people made up two per cent of the English.<br />

Mooreman wrote that reading the Bible was pretty popular in XIII century Britain<br />

as the usual pastime both for the clerics and the civilians under Catholic<br />

predominance of the Roman Church (Doctor of Physic from Chaucer’s<br />

“Canterbury tales” among the books on medicine “his studie was litel on the<br />

Bible”). Theology course was taught in three biggest Universities – Padua, Oxford,<br />

Cambridge, most schools in middle size town were at the Cathedrals, or attached to<br />

secular churches and monasteries. Monasteries played a significant role in Europe<br />

as centres of learning with rich libraries of books and manusripts. Education in<br />

Britain has been spreading intensively since XII century up to XIV century, strange<br />

as it may seem the church was liberal enough and among the teachers were the<br />

secular clercs not necessarily the monks. Small size and islandish location of<br />

Britain soon finalised the process of turning the country into a strong feudal state<br />

with the monarch’s power supported loyally by the military elite. In XI-XII<br />

centuries Britain has developed really feudal relations (senior, vassal, beneficiary)<br />

of the homogenious socio-economic forms having overcome the greatest national<br />

disasters: the Norman invasion and the Black Death. Norman Duke William the<br />

Conqueror has united the country by issuing in 1086 a unique in its deep-rooted<br />

consequences document – Doomsday Book. Centuries afterwards the historians<br />

and scholars refer now and then to this source of social history, which descibed in<br />

full details 34 Britain’s shires out of 38. Doomsday Book stated that the towns<br />

appeared in England in X century, that in a 100 of them there lived five per cent of<br />

the total polulation, then in XII-XIV there were 170 towns (120 in England and 30<br />

in Wales), 40.000 people dwelt in London, 20.000 people inhabited York, the<br />

second town in size. Most of towns had the granted charts or gilda mercatoria, but<br />

there didn’t exist the type of a town’s folk, a burger, a citizen – a member of a freegoverning<br />

community. The concept of “town” included the cathedral, the<br />

university, the hospital, public baths, eating place like an inn, brothel – opposed to<br />

the village or the castle, but it was not the source of progress in any way. The<br />

association, or partnership, or administrative centre of any guild bore a European<br />

name Hansa and Hansahus, uniting the traders, the manor owners, and the<br />

clergymen.<br />

The origin of the English town, its evolution in particular, is hardly reflected<br />

in Russian historical literature. A feudal town is the result of social - labour<br />

division: crafts and agriculture, where random exchange of products and goods<br />

bears irregular disorderly character. The regular systematic trading develops into a<br />

significant sphere of country economy, the merchants turning into a professional<br />

social layer. In England the process of goods exchange do not go through town<br />

centres – trading “circulates” via villages, settlements, local fairs, e.g. Winchester<br />

Fair, the capital of pre-Norman England. The towns in the country emerged as<br />

completely new united entities having no connection either to old administrative,<br />

political or religious division all over Anglo-Saxon England. They were “villa, tun,<br />

170


wich, ham” in the villages of the rural community, or “portus, burg” of the<br />

craftsmen settlements, or former Roman towns’ locations “castrum, civitates,<br />

urbs”, or “castella, castrum” erected in the vicinity of the feudal castle, or the<br />

monasteries, “abbeys” built on the crossroads or by raw material mining fields.<br />

English toponymy reflects the geographical location and lifestyle of the Anglo-<br />

Saxons, the words defining “town” related to water, harbour – “vic, wic, wich” or<br />

fortified settlement, “burg, burh”. Generally speaking our major source of<br />

information on the English medieval town comes from F. Maitland’s book<br />

“Doomsday Book and Beyond” printed in Cambridge in the XIX century, where<br />

the author admits that however obscure the history of the village was, the history of<br />

the town was much darker. There are some other reliable books, like Douglas D.,<br />

the Social Structure of Medieval East Anglia, Tait J., The Medieval English<br />

Borough, and a number of other researches in political geography, social history<br />

but none of them proves so comprehensive and exhausting in listing both the<br />

common and specific traits.<br />

The distinguished types of towns: artisans’ portus and burgs, ancient Roman<br />

locations or abbeys together with the towns built on the crossroads find their<br />

linguistic implementation in variety of names signifying the early town, “wic,<br />

burg, ceaster, civitas, urbs, oppidum, villa”. The inhabitants, “burgeneses” and<br />

“mercatores” employed in various civic activities and personal “servicia” were<br />

speaking different territorial dialects due to their birthplace. The literary<br />

monuments were created in virtually all of them presenting a wide range of genres,<br />

styles, cultural traditions though pretty universal in its core – lives of saints,<br />

interpretations of the Bible, ballads, legal documents in literature, magnificent<br />

cathedrals in architecture, sculptures on biblical motifs and subjects, icons in arts.<br />

No wonder Latin served a unified force as the language of education and science.<br />

But it is common knowledge that education remained the privilidge of the nobility<br />

and clerics of the higher ranks, while the greater part of the people were illiterate<br />

and unable to put their ideas and thoughts into the written words, so traditionally<br />

the texts were listened to in public rather than read to oneself. Thus the Host of the<br />

Tabard Inn where “the company of twenty nine” people stayed at on the way to<br />

Canterbury after having served them “the finest victuals and strong wine” proposed<br />

for their enjoyment to tell the “tales from the days of old” and “measure of good<br />

morality and general pleasure as there is little pleasure for their bones riding along<br />

and all as dumb as stones”. He himself would “ride at his own expense and serve<br />

as guide and judge to reward the winner this verbal tournament”. Chaucer wrote<br />

for the gathered audience who were in relation of each pilgrim to the group of<br />

pilgrims.<br />

Canterbury where this company was going was 56 miles from London, no<br />

less than four days walk and not an easy jouney, so the pilgrims made up groups<br />

staying overnight in the regular sleeping places. Tabard Inn, the place Chaucer<br />

made his characters meet was still in existence in XV-XVI centuries. Migrations,<br />

regular and usual for this period were slow and dangerous so the people got<br />

together for safety when they changed the place of living or went to the sacred<br />

places. Pilgrimage though wide spread was perceived not only as a road to<br />

171


sanctuary but a spiritual way to God, thus implying in the concept of motion a<br />

religious motif of Christ. The idea of pilgrimage supposed to have come from<br />

William Langland’s “Piers Plowman” (the pilgrimage to Truth) though might<br />

occur without any suggestion, living in the age of pilgrimage, with pilgrims to<br />

Canterbury passing Chaucer’s house almost every week. The epoch of Geoffrey<br />

Chaucer is literally the beginning of Shakespeare’s Chronicles. The greatest<br />

Englishman for centuries to come lived in the critical period for his country. When<br />

he was ten years old Ranulh Higden wrote in his famous Polychronican of the<br />

corrupted state of English, of how “boys construed their Latin into French”, how<br />

French was the language of nobility, how Old Saxon speech split into three dialects<br />

had the difficulty surviving among “a few rustic folk”. John de Trevisa translated<br />

the Polychronican and noted the change for Johan Cornwal who “changede the<br />

love in gramer-scole and construction of Frenynsch into English”. They were<br />

Chaucer’s contemporaries, so this making language period was taking place during<br />

his youth and early manhood. In 1362 Edward III, at the request of the citizens, has<br />

allowed suits to be pleaded in the law court in English instead of French. By the<br />

time Chaucer was writing the earliest of the Canterbury tales the victory of English<br />

was already assured, and yet his contemporary J.Gower used French as a medium<br />

for his poems. French was the language all educated people had to be acquainted.<br />

Professor Skeat in the notes on etymology (1901) has given a list of 3000 English<br />

words which occur in Anglo-Saxon books of XIII-XIV centuries often in the exact<br />

forms used nowadays.<br />

Born about 1339 in London, mixing all his life with the Court, Chaucer<br />

wrote the ordinary dialect of educated Londoners, which was practically East<br />

Midland, and with few modifications has become the standard English of our days.<br />

The methods of the two poets, Gower and Chaucer, were the same in grammar and<br />

pronunciation, both allowed themselves some freedom in their rhyme words, both<br />

were conservative in the tendencies, retaining inflections, which were rapidly<br />

being dropped in ordinary speech. Their successors Lydgate, Hawes, Skelton tried<br />

to improve on English of their day by ransacking the Latin vocabulary for ornate<br />

polysyllables, which they tranferred straight into English. Having lived under the<br />

reign of the three monarchs Chaucer experienced full of adventures life. First a<br />

page at the King’s Court, then as the soldier taken prisoner of war, ransomed for 16<br />

pounds (less then the cost of a horse), got a pension and a daily decanter of good<br />

wine for the table, spent ten years abroad on diplomatic, commercial, secret<br />

services in Flanders, Italy (met Petrarch and brought three books of Dante and<br />

Boccaccio), Lombardy, France, was elected a Knight to the shire of Kent not yet<br />

50, married, lost the wife, died 25 October 1400. The bones of Chaucer lie beneath<br />

the pavement of south transept of Westminster Abbey, a privileged position not<br />

ordinarily granted to a civil servant or poet. English literature burst out in mature<br />

Chaucer, then slided into the centuries of apprenticeship of his followers –<br />

Hoccleve, J.Lydgate, R.Ros, prose writers Th.Usk, John de Trevisa, famous John<br />

Wiclyf, printer William Caxton, popular till now Th.Malory. G.Chaucer,<br />

essentially a narrative poet, a story-teller in verse, with descriptive power, subtle<br />

humour, light satire, drawn characters to life, set the models in literature. The<br />

172


simplicity of his poetry is in fact complex and genuinely sophisticated by<br />

comparison with modern pretences and complicatedness. Modern English literature<br />

dates since XVI century, while Chaucer’s are developments from new works of art.<br />

The nearest equivalent is in late XVIII century, Crabbe, Th.Eliot, Jane Austin,<br />

Samuel Johnson. Chaucer’s poetry matured earlier than prose. “Canterbury Tales”<br />

inaugurates the English novel together with “Troilus and Criseyde”, two dramatic<br />

poetic novels in which Chaucer explores the theme of the individual’s relations to<br />

the society, they are part of comedy of the clash of characters and conflict of<br />

interests. He shows the comic and ironic effects obtainable from the class<br />

distinctions felt by the newly emerged bourgeoisie associated with the growth of<br />

town life, trade, commerce, changes in manners and outlook between generations,<br />

describes feminine psychology, characterisation form. He is in debt to great<br />

Italians, French must have been his second mother tongue, he was well versed in<br />

French literature, among the classical writers Vergil and Ovid were his favourites.<br />

The idea of collection of tales may have been suggested by Boccaccio’s<br />

“Decameron”, but was pretty common at that time, only Chaucer hit on this simple<br />

device for securing the natural probability, psychological variety and a wide range<br />

of narrative interest. But Chaucer alone had a happy and brilliant thought of<br />

bringing his story tellers together for a common purpose that united “all sorts and<br />

conditiond of men and women in unstrained and unrestrained intercourse". In the<br />

“Canterbury Tales” the personages of Anglo Norman origin go together and speak<br />

one language. In all literature there is nothing that touches or resembles the<br />

Prologue to “Canterbury Tales”. It is a concise portrait of an entire nation, high and<br />

low, old and young, male and female, lay and clerical, learned and ignorant, rogue<br />

and righteous, land and sea, town and country. The most significant thing about the<br />

characters is their normality, oddly individual, together they make a party, their<br />

lives and told stories though varied in style and language are closely intervowen,<br />

interdependent. Chaucer’s characters beginning with the Knight (supposedly future<br />

King Henry IV who spent twenty five years at wars), his son Squire “a fine young<br />

lover, a lad of fire who knew the way to sit at horse and ride”, Yeoman, a freeman<br />

“who bore a mighty bow and knew the whole of woodcraft up and down”, a big<br />

group of religious pilgrims (monks, nuns, a Prioresse who “studied at school at<br />

Stratford-atte-Bowe, French in the Paris style she didn’t know”, a Friar, “a festive<br />

fellow, a noble pillar to his order”, an Oxford Cleric, who like Chaucer himself<br />

visited Padua, and possessed the greatest treasure of “twenty books clad in red and<br />

gold”, Doctor, Serjeant at the law, “who paid his calls at St.Paul’s”, then a bunch<br />

of commoners like Merchant, Franklin, Reeve, Miller, Carpenter, Weaver, Cook,<br />

Skipper, Plowman, and others who left the villages and went to towns. The towns<br />

met and absorbed thousands of rural people from all across the country speaking<br />

variety of dialects driven to the new life, venturous and daring. They would shape<br />

the third layer of the future English society, the mighty power of post feudal<br />

Britain, that thick cultural soil which gave birth to blossomong literature in the<br />

following centuries. They will all make up the future third class of the townsfolk,<br />

profit making class, while at the moment they are on the road to Canterbury to pay<br />

tribute to Thomas a Becket, King Henry’s religious advisor, strong adept of the<br />

173


Church who resisted the King and was murdered in 1170, canonised three years<br />

later and whose body was then tranferred to a shrine. The pilgrims ride between the<br />

two levels, two areas of existence as a still episode of the dynamic life. Moreover,<br />

their Anglo Norman background does not interfere with the situation – it is the<br />

route, common for everyone, which they are riding along speaking one and the<br />

same language. The frame format employed as a literary device in “Decameron” is<br />

not a realistic picture, it is like an ideal, dreamed of seclusion, far from the daily<br />

routine against the picturesque environment, a static world of the medieval<br />

concept. Out of the planned 58 stories Chaucer made less than a half, and the frame<br />

work he used is so original and impressive that it is impossible to tell what<br />

freedom of allusion he allowed himself or what facts may be mixed with its<br />

fictions. Chaucer is the first Englishman who is great both as an Englishman and<br />

European. He became consciously an English poet, a master of English through his<br />

work of translating, paraphrasing, adapting from other languages and thus<br />

assimilated essential European tradition. Chaucer demonstrated an enormous<br />

technical and imagimative effort of adaptation and recreation of French, Italian,<br />

Latin modes, themes, as well as used and developed his own English resources.<br />

English as Chaucer uses it show dramatic power, controlled in his poetry by art<br />

which implies a sure evaluation of life. His fundamental source, the English<br />

language itself, and the characters are recognisingly English members of the<br />

community – vivid, alive who move and talk in scenes and dialogues that are<br />

actually listened and witnessed. Chaucer’s subject is human nature observed as<br />

particular persons in a particular society. The stories his pilgrims tell come all over<br />

Europe, some from the ancient, some from the orient. They exemplify the whole<br />

range of European imagination, particularly addicted to the stories that have some<br />

sharp point and maxim, moral or idea. Almost every tale ends with a piece of<br />

proverbial wisdom – “Do evil and be done by as you did”, or “Be careful who you<br />

bring into the hall”, or “Throw out a rotten apple from the horde or it will rot the<br />

others”, or “Lost money is not lost beyond recall, the loss of time brings on the loss<br />

of all” etc. Chaucer’s collection of tales diversified in style to suit their tellers and<br />

unified in form by uniting them in a common purpose present high romances,<br />

grotesque stories, fabliaux, parodies, purely erotic narratives and reveal the social<br />

belonging of the personages intensified by the language every speaker is using.<br />

The XIV century English language having no standardised literary form offers a<br />

remarkable richness of vocabulary, syntax, morphological means. At the same time<br />

Chaucer’s masterpiece is rhythmically built with complete poetic accuracy,<br />

subordination to the rhyme chosen. The narrative metre, so called seven-line<br />

stanza, Royal ten\eleven syllabled couplet, vivid in colour and sense of the beauty<br />

entitles Chaucer to be ranked among the greatest English poets, and is known as<br />

Chaucerian stanza. It is worth mentioning that the poetic form of the novel does<br />

not interfere, on the contrary it helps to enjoy reading, carries away, draws you in<br />

to drink from this distant deep well which is surprisingly young and burning.<br />

All these linguistic, literary and cultural speculations together with sociohistorical<br />

panorama of medieval England allows to define now the genesis of the<br />

modern tendencies in literature, arts, music, that have fantastically manifested<br />

174


themselves in town subculture of the XX centuries. Chaucer and his characters<br />

live in a specified space – it is neither Village as they left it, nor Town as they are<br />

on the way to it. They are on the road where the new culture is being engendered,<br />

what is in Russian called prigorod, possad, sloboda, predmestje. All the characters<br />

present by themselves and in thier tales a boiling mixture of social levels: the lower<br />

classes are moving upwards while the upper classes are moving downwards.<br />

Opposing the static perception of time in Middle Ages Geoffrey Chaucer chooses<br />

dynamics, Bakhtin’s chronotop, the way to Canterbury turns into the movement on<br />

the road of time. The two aspects of space and time are exposed through the<br />

language of the author and his personages, used by Master to perfection. The<br />

exquisite fusion of styles and literary genres are dragging the reader into the<br />

whirlpool, the turbulent stream of active life from which the numerous springs of<br />

modern culture take their origin. The unparalleled genius of Geoffrey Chaucer is<br />

highly evaluated by his countrymen today who wrote the following citation: “If we<br />

could take thirty per cent of Goldsmith, fifty per cent of Fielding, twenty per cent<br />

of Walter Scott, and vitalise this compound with the spirit of the fifteenth century,<br />

we could get, perhaps, fairly near to another Chaucer. But it would be a Chaucer<br />

whose right hand wrote in prose and only his left in verse, and our formula would<br />

still be defective, for the charm of his poetry remains personal and individual.”<br />

Bibliography<br />

Chaucer by Rev. Walter W. Skeat, Oxford<br />

Chaucer, The Prologue to the Canterbury Tales, ed. By A.J. Wyatt<br />

Chaucer, The Prologue, ed. by Pollard Alfred W., 1924, London<br />

Chaucer the Maker, ed. by John Spiers, London, 1840<br />

Chaucer and His England, ed. by G.G. Coulton, 1918, London<br />

Quotations were taken from the edition 1952<br />

Chaucer G., Canterbury Tales, translated by Nevill Coghill<br />

ИССЛЕДОВАНИЯ СТУДЕНТОВ<br />

А.Адливанкина, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />

ОСОБЕННОСТИ ПОВЕСТВОВАНИЯ ТОМАСА ДЕ КВИНСИ<br />

В РОМАНЕ «ИСПОВЕДЬ АНГЛИЙСКОГО ОПИОМАНА»<br />

Томас Де Квинси (Thomas De Quincey: 1785–1859) – писатель, которого<br />

некоторые литературоведы считают автором второго плана. Его творчество<br />

мало исследовано, но заслуживает пристального внимания. Томас Де Квинси<br />

– представитель английского романтизма, на чье творчество повлияли такие<br />

писатели, как Вордсворт и Кольридж. Он автор интереснейших<br />

произведений, например, «Recollections of the Lake Poets» («Воспоминания о<br />

Лейкистах»), 1834; «Susperia de Profundis», 1845 – собрание<br />

автобиографических эссе, работы, в которой Де Квинси изложил<br />

© А.Адливанкина, Б.М.Проскурнин, 2007<br />

175


занимательные размышления о психологии; и «Исповеди Английского<br />

опиомана» – «Confessions of an English Opium Eater», работы, которой и<br />

посвящено наше исследование.<br />

«Исповедь…» – произведение, относящееся к романтической<br />

исповедальной литературе. В определенной степени эта своеобразная<br />

автобиография Де Квинси – произведение многожанровое. Оно сочетает в<br />

себе и роман (в нем ярко изображен внутренний конфликт повествователя), и<br />

исповедь, и эссеистику. Однако доминируют в художественном целом<br />

произведения исповедальные мотивы автобиографии. Сущность исповеди<br />

как жанра интимного наиболее соответствует романтическим солипсизму и<br />

индивидуализму. Исповедь раскрывает внутренний мир герояповествователя,<br />

обнажает его внутреннюю сущность, это, как правило,<br />

рассказ об опыте, подчас горьком, становления личности и о личности в<br />

целом. Поэтому исповедь имеет дидактическую направленность, так как ее<br />

герой пытается оградить читателя от повторения собственных ошибок.<br />

«Исповедь…» Де Квинси должна рассматриваться романтизма –<br />

художественного метода, в котором доминирует субъективная позиция<br />

писателя по отношению к изображаемым явлениям жизни, где очевидно его<br />

тяготение не столько к воспроизведению, сколько к пересозданию<br />

действительности. Романтизму, как известно, свойственны двоемирие,<br />

романтический бунт индивида, субъективизм, отсутствие социальной<br />

конкретизации, интерес ко всему необычному, свобода формы творчества.<br />

Именно романтизм делает психологизм едва ли не главным способом<br />

художественного воспроизведения человека, открывая огромные<br />

возможности этого принципа.<br />

Все эти черты – перечисленные особенности романтической<br />

литературы и многожанровость – находят воплощение в «Исповеди<br />

английского опиомана». В ней Де Квинси поведал историю своей<br />

зависимости от опиума, который он употреблял с 1804 г., историю его<br />

радостей и горестей, наслаждения и боли. Это своего рода описание<br />

эксперимента, поставленного автором над самим собой.<br />

«Исповедь английского опиомана» – произведение новаторское как с<br />

точки зрения содержания, так и с точки зрения повествования. Опиумная<br />

зависимость распространилась в Англии к концу XVII в., а в XVIII в. она<br />

стала чуть ли не тотальной. Опиум поначалу использовался как<br />

обезболивающее (именно ради избавления от жутких болей рассказчик в<br />

«Исповеди…» решил попробовать этот наркотик). Наносимый опиумом вред<br />

организму выявился уже позже, когда многие погибли из-за его<br />

употребления. Де Квинси был первым, кто высокохудожественно описал<br />

разрушающее воздействие опиума на организм и сознание человека и<br />

рассказал, как это может повлиять на его личность и судьбу.<br />

В «Исповеди…», состоящей из нескольких частей – обращения к<br />

читателю, «Предварительной Исповеди» (“Preliminary Confessions”), части о<br />

радостях опиума, затем – о горестях, им приносимых, мы видим историю<br />

молодого человека, сбежавшего из школы, волей случая оказавшегося без<br />

176


средств к существованию и надежды. По сути, Де Квинси рассказывает о<br />

своих скитаниях по Лондону и Уэльсу, о встречах с людьми, отвергнутыми<br />

обществом. В главе «Радости Опиума» он начинает рассказ о своей<br />

наркотической зависимости. Рассказчик показывает, как его сознание,<br />

перенасытившееся опиумом, рождает все более и более ужасные призраки, а<br />

боль, утоленная опиумом, и наслаждение от наркотика сменяются болью, им<br />

принесенной. Перед читателем предстают бесконечные просторы опиумного<br />

сознания героя, постоянно пребывающего в полуреальном мире, и этим<br />

сновидениям автор стремится найти адекватную форму воплощения: «Итак,<br />

я описал и объяснил свою умственную апатию, имея в виду<br />

особенности, более или менее характерные для тех четырех лет, когда<br />

пребывал я во власти Цирцеи, имя которой опиум. Если бы не страдания и<br />

мучения мои, можно было бы сказать, что я находился в сонном<br />

состоянии» (с. 35).<br />

Стиль Де Квинси не отличается яркой и экспрессивной тропикой, но<br />

автор использует инверсии, градации, длинные и сложные конструкции<br />

предложений; он с легкостью сочетает в речи и художественную, и деловую<br />

лексику, переходит на греческий и латинский языки (что, кстати, еще раз<br />

подчеркивает его обособленность от мира). Рассказчик часто меняет акценты<br />

повествования, текст насыщен множеством отступлений, поэтому, порой,<br />

сложно уследить за тем, куда он ведет и куда в конечном итоге приводит<br />

читателя:<br />

«Итак, несмотря на все, что смягчало мою боль, незримая нить<br />

страданий, растущих из одного корня, накрепко связала удаленные друг от<br />

друга годы судьбы моей. На собственном примере познал я близорукость<br />

человеческих желаний: часто лунными ночами, во дни первого моего<br />

скорбного жития в Лондоне, я утешал себя тем (если это можно считать<br />

утешением), что, проходя по Оксфорд-стрит, заглядывал на все подряд<br />

поперечные улицы, идущие через сердце Мери-ле-Бон… Так говорил я и<br />

того желал в слепоте своей; однако именно в той северной области, в той<br />

самой долине и даже в том самом доме, к которому стремились мои<br />

неверные желания, вновь родились мои муки, и вновь грозили они осадить<br />

цитадель моей жизни и надежды. Именно здесь много лет меня<br />

преследовали кошмарные видения, уродливые призраки, подобные тем, что<br />

некогда обступали ложе Ореста; однако я был куда несчастнее его, ибо сон,<br />

даруемый нам в отдохновение и казавшийся Оресту благословенным<br />

бальзамом, излитым на раненое его сердце и измученную голову, для меня<br />

был самой горькой карой» (с. 19).<br />

«Исповедь…» построена одновременно на повествовании от первого<br />

лица и повествовании в третьем лице. Линия взаимодействия «автор –<br />

рассказчик – читатель» повествовательно интересна тем, что автор часто<br />

обособляет себя от рассказчика, несмотря на автобиографичность и<br />

исповедальность произведения (как известно, разделение на автораповествователя<br />

и обособленного рассказчика исповеди в целом не<br />

свойственно). В «Исповеди…» Де Квинси «Я-повествование» переходит в<br />

177


повествование от третьего лица, местоимение «I» переходит в «He»: «Итак, я<br />

описал и объяснил свою умственную апатию…». И тут же: «Злые духи и<br />

кошмары гнетут его, он видит все то, что хотел бы, но не может сделать,<br />

уподобляясь тому, кто насильственно прикован к постели смертной<br />

истомой изнурительной болезни и вынужден зреть оскорбления и<br />

поругание, преследующие его нежную возлюбленную; клянет он чары,<br />

сковавшие члены его, и готов отдать жизнь за то, чтоб встать и ходить; но<br />

слаб он как дитя и не в силах даже приподняться» (с. 35).<br />

Такая организация повествования свидетельствует о критическом<br />

отношении автора-повествователя к повествователю-опиофагу, полном, в<br />

том числе, и иронии. Отсюда и полемика повествователя с самим собой, и<br />

дидактика, столь необходимая для жанра исповеди. Автор стремится быть<br />

объективным и точным, а посему воспроизводит свои воспоминания,<br />

одновременно оценивая их с позиции читателя, что напрямую связано с<br />

назидательным, «воспитательным» характером «Исповеди…» Для автора<br />

опиумная зависимость уже в прошлом, для рассказчика же она – настоящее.<br />

Линия взаимодействия читателя и рассказчика тоже интересна: читатель,<br />

хотя и допускается в мир одурманенного сознания рассказчика, но все же<br />

остается по большей мере свидетелем полемики между авторомповествователем<br />

и повествователем-опиофагом. Приведенные ниже отрывки<br />

ярко иллюстрируют стремление рассказчика обособиться от читателя,<br />

несмотря на постоянное обращение к оному: «Я представляю тебе,<br />

благосклонный читатель, рассказ об удивительной поре моей жизни…<br />

Посему я не признаю за собою вины, но даже если бы и признавал ее, то,<br />

вероятно, все же решился на эту исповедь, с мыслью о пользе, которую<br />

может она сослужить всем употребляющим опиум. Ты можешь спросить: кто<br />

же эти люди? К сожалению, читатель, число их огромно» (с. 1). «Все эти<br />

перемены в моих сновидениях сопровождались такой глубокой тревогою и<br />

мрачной меланхолией, какую словами не выразить .Всякую ночь, казалось,<br />

сходил я (и сие не метафора) в пропасти и темные бездны, в глубины,<br />

что глубже всякой глубины, сходил без всякой надежды возвратиться.<br />

Ощущения, будто я возвратился, у меня не было, даже когда я<br />

просыпался. Однако не стану на этом задерживаться; вызванное<br />

роскошным зрелищем печальное состояние постепенно доходило до<br />

мрачного отчаяния, перед которым слово бессильно» (с. 36).<br />

Автор-повествователь осознает губительное влияние опиума,<br />

осмысливает период бытности опиофагом и осуждает его. Для<br />

повествователя-опиофага оба – и читатель, и автор-повествователь – части<br />

мира внешнего, от которого герой-рассказчик так яростно стремится<br />

отделиться.<br />

Поиски иного мира, отличного от реально существующего, – также<br />

одна из черт романтической литературы. В «Исповеди…» представлено два<br />

мира: Лондон как мир реальности рассказчика, где он живет, действует,<br />

употребляет опиум (именно в Лондоне герой познал радости и горести<br />

наркотика); и внутренний мир героя, который под влиянием опиума<br />

178


становится безграничным, пугающим своей пространственной<br />

непостижимостью. Безусловно, второму миру, самому глубокому и<br />

обширному, уделяется основное внимание. Лондонская же реальность словно<br />

растворяется в опиумной дымке, соответственно описание реальности<br />

«растворяется» в психологическом потоке-рассказе. Внутренний мир героя и<br />

созданная его наркотическим опьянением реальность намного более<br />

выразительны. От реальности, описанной серо и безынтересно, рассказчик<br />

уходит в яркий, опиумный мир: «Летними ночами сиживал я пред<br />

распахнутым окном, устремив свой взор на милю вперед в сторону моря,<br />

и примерно на таком же расстоянии мне открывался вид на великий город Л-.<br />

И так я сидел от заката до восхода, не двигаясь и не желая двигаться» [Выд.<br />

мною. – А.А.] (с. 25).<br />

Как очевидно, реальность просто не интересует героя, как не<br />

интересует и жизнь в этой реальности. Попытки стать частью окружающего<br />

мира были тщетны, так зависимость от опиума и страстное желание уйти в<br />

альтернативный мир были сильнее желания жить в мире реальном. «…По<br />

ночам, когда я бодрствовал в постели своей, многолюдные процессии<br />

шествовали мимо меня в скорбном великолепии, фризы, составляющие<br />

бесконечное повествование, скорбное и торжественное, по моему<br />

ощущению, словно рассказы из времен до Эдипа и Приама, до Тира, до<br />

Мемфиса. Такие же перемены произошли тогда и в снах моих - казалось,<br />

будто вдруг распахнулся и засиял театр в моей голове, в которой еженощно<br />

шли представления, исполненные неземного великолепия…» (с. 36). Так<br />

возникает в книге Де Квинси знаменитое романтическое двоемирие.<br />

Анализ «Исповеди английского опиомана» дает возможность<br />

обнаружить целый ряд традиционных для романтизма моментов. Можно<br />

говорить и о напряженном психологизме, и о психологическом потоке и даже<br />

о приближении к потоку сознания. С одной стороны, Де Квинси традиционно<br />

использует классические романтические мотивы, а с другой, обновляет их,<br />

расширяет их границы. Каждый из этих мотивов заслуживает более<br />

подробного и глубокого исследования. Конечно, Томас Де Квинси не был<br />

крупнейшим классиком английской литературы, но он является одним из<br />

ярких ее представителей, а «Исповедь английского опиомана» –<br />

произведением, более чем достойным глубокого основательного<br />

исследования.<br />

Список литературы<br />

Де Квинси Т. Исповедь английского опиомана. М.: Ad Marginem, 1994.<br />

– Ссылки на это издание в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />

De Quincey T. Confessions of an English Opium Eater. Penguin Books,<br />

1986.<br />

179


С.Ачимова, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />

РЕЧЕВОЙ ПОРТРЕТ ПЕРСОНАЖА<br />

(НА МАТЕРИАЛЕ РОМАНА НИКА ХОРНБИ «МОЙ МАЛЬЧИК»)<br />

В центре внимания лингвистов и литературоведов в последнее время<br />

находится художественный текст, в котором по-прежнему изучаются<br />

коммуникативный и информационный аспекты функционирования языковых<br />

элементов. По мнению Л.Х.Лустре, одной из ключевых проблем языкознания<br />

является соотношение языка и речи [Лустре 1987: 21]. С одной стороны,<br />

текст – это явление языка, так как состоит из языковых элементов, а с другой<br />

– это продукт речевой деятельности, поскольку языковые средства<br />

используются в речи и служат целям коммуникации. По мнению же<br />

литературоведов (вспомним М.Бахтина), литературное произведение<br />

изначально наделяется разнообразным разноречием, поскольку писатель<br />

всегда стремится воссоздать различные манеры (стиля, формы) мышления и<br />

«говорения» [Хализев 2000:248].<br />

Основными компонентами речевой структуры художественного<br />

произведения являются речевые формы и типы изложения. Речевыми<br />

формами традиционно считается повествование, рассуждение, описание, а<br />

типами изложения – авторская речь, несобственно-прямая речь и<br />

диалогическая речь персонажей. Являясь специфической особенностью<br />

художественного текста, названные типы изложения составляют основу<br />

языковой композиции художественного произведения. Следовательно, через<br />

типы изложения и речевые формы, в которых они проявляются,<br />

осуществляется связь языка и литературы. Создавая образ персонажа, автор<br />

литературного произведения наделяет его речевой характеристикой,<br />

основные приметы и свойства которой, он, автор, стремится сохранить до<br />

конца произведения. Возникает возможность говорить о речевом портрете<br />

персонажа, о своеобразном идиолекте героя, как основе его художественнообразного<br />

единства.<br />

Е.В.Ерофеева трактует это понятие как индивидуальную языковую<br />

систему, опирающуюся на общенародный язык. Индивидуальные языковые<br />

черты всегда отличаются друг от друга, даже у представителей одной<br />

социальной группы, а значит, языковые различия между разнородными<br />

группами будут видны еще сильней [Ерофеева 2005: 143]. Если писатель как<br />

создатель художественной модели взаимодействия мира и человека понастоящему<br />

талантлив и обладает тонкой речевой интуицией, а также<br />

способен видеть отличительные черты людей и воплощать эти отличия в<br />

речевом строе создаваемых им характеров, то его герои отличаются<br />

индивидуальным речевым поведением. При этом такая индивидуальность<br />

получает многостороннюю детерминированность.<br />

Материалом нашего исследования стал текст романа «Мой мальчик»<br />

современного британского писателя Ника Хорнби. Роман имеет четкую<br />

композиционно-стилевую организацию: повествование поочередно ведут<br />

© С.Ачимова, Б.М.Проскурнин, 2007<br />

180


главные герои произведения – Уилл и Маркус. Вмешательство авторарассказчика<br />

практически незаметно, что позволяет героям быть вполне<br />

самостоятельными, выражать свои мысли непосредственно, (хотя мы и<br />

помним бахтинское: «все в произведении принадлежит автору»). Анализируя<br />

яркую, колоритную речь, ее специфические отличительные черты,<br />

характерные для каждого из персонажей, мы вполне закономерно приходим к<br />

выводу, что ее, так сказать, авторы, которые кажутся совершенно разными<br />

(возраст, социальное положение, моральные устои), имеют значимые точки<br />

соприкосновения, что очень важно для проблематики романа и сюжетной<br />

динамики (поиски и приобретения взаимопонимания и семейной<br />

привязанности, взросления и ответственности). В начале повествования два<br />

главных персонажа существуют отдельно, не подозревая друг о друге.<br />

В центре нашего внимания в этой публикации тот момент сюжета<br />

романа, когда герои еще не познакомились и поэтому никоим образом не<br />

повлияли на характер или на речь друг друга. Мы попытаемся выявить<br />

особенности их речи (на лексическом и синтаксическом уровнях) как<br />

диалогической, так и внутренней (монологической), которые помогут нам<br />

характеризовать каждого героя и сформировать некий «речевой портрет».<br />

Речевая характеристика (или речевой портрет) – это средство<br />

художественного изображения персонажей, заключающееся в подборе<br />

особых для каждого действующего лица литературного произведения слов и<br />

выражений, то есть подчинение естественной речи художественной, по<br />

словам Н.Н.Михайлова [Михайлов 2006: 42]. В одних случаях для этой цели<br />

используются слова и синтаксис книжной речи, а в других средством речевой<br />

характеристики служит просторечная лексика и необработанный синтаксис.<br />

Первая глава романа начинается с диалога Маркуса, одного из главных<br />

героев, и его мамы. Канва повествования представляет собой диалог,<br />

который прерывается, точнее, перемежается внутренним монологом<br />

мальчика. Реплики диалога очень короткие, понятные только участникам<br />

разговора. Читатель же вовлекается в повествование, следя за мыслями<br />

Маркуса, изложенными в форме несобственно-прямой речи. «– ‘Have you<br />

split up now? – ‘Are you being funny?’ People quite often thought Marcus was<br />

being funny when he wasn’t. He couldn’t understand it. Asking his mum whether<br />

she’d split up with Roger was a perfectly sensible question, he thought: they’d had<br />

a big row, then they’d gone off into the kitchen to talk quietly, and after a little<br />

while they’d come out looking serious, and Roger had come over to him, shaken<br />

his hand and wished him luck at his new school, and then he’d gone. ‘Why would I<br />

want to be funny?» (с.1). Далее следует продолжение диалога с внутренними<br />

ремарками Маркуса. Речевая структура отрывка характеризуется частым<br />

использованием сокращенных форм местоимений с глаголом (wasn’t,<br />

couldn’t, they’d, he’d, didn’t, you’d) и обилием разговорной и жаргонной<br />

лексики (split up, pee, mum, I dunno, boyfriend, girlfriend, zap, row, to get sorted<br />

out). С точки зрения синтаксиса, внутренний монолог персонажа<br />

представляет собой длинные, громоздкие конструкции, с частым<br />

использованием сочинительного союза and (и), перечислений, свойственных<br />

181


необдуманной, спонтанной речи. «(…) When Marcus and his mum argued, you<br />

could hear the important bits: too much, too expensive, too late, too young (….)»<br />

(с.2). «(…) and there were more people and places in it: his mother’s boyfriends<br />

and his father’s girlfriends; flats and houses; Cambridge and London» (с.3).<br />

Так как говорит и размышляет в первой главе в основном Маркус, мы<br />

можем использовать эти особенности как штрихи его речевого портрета.<br />

Таким образом, мы можем сказать, что его речь вполне характеризует его как<br />

подростка (обилие разговорной, жаргонной лексики, сокращенных<br />

конструкций, необдуманного синтаксиса). Все это отражает вспыльчивость и<br />

категоричность ребенка 10–12 лет. Но при этом Маркус старается<br />

размышлять рационально, взвешивая все за и против почти как взрослый. Его<br />

эмоциональное состояние в данный момент сюжета отражается в его<br />

внутреннем монологе, завершающем главу: «….He didn’t want to watch any of<br />

the soaps, because soaps were full of trouble, and he was worried that the trouble<br />

in the soaps would remind his mum of the trouble she had in her own life» (с.4).<br />

Многократное повторение слова trouble (беда) говорит о довольно<br />

подавленном состоянии мальчика, страдающего от неустроенности и своей<br />

матери; их семья неполная, он растет без отца. Еще одна синтаксическая<br />

особенность идиолекта персонажа видна на следующем примере: «He’d once<br />

shared a toilet with Roger, when they were both busting for a pee after a car<br />

journey. You’d think that if you’d peed with someone you ought to keep in touch<br />

somehow» (с.2). Рема одного предложения становится темой следующего и<br />

так далее. Эта черта характеризует логичность рассуждения или хотя бы<br />

попытку внести хоть какую-то логику в окружающую действительность,<br />

найти причинно-следственные связи. Но любопытно само содержание<br />

высказываний, где за банальностью и даже натуралистичностью – при всей<br />

имплицитной авторской иронии – скрывается тревога героя и его стремление<br />

найти родственную, мужскую, близкую душу.<br />

Вторая глава романа представляет читателю нового персонажа – Уилла<br />

Фримана. Преобладающий тип повествования также несобственно-прямая<br />

речь, представленная практически в форме потока сознания. Открывается<br />

глава длинным внутренним монологом этого героя. «How cool was Will<br />

Freeman? This cool: he had slept with a woman he didn’t know well in the last<br />

three months (five points). He had spent more than three hundred pounds on a<br />

jacket (five points). He had spent more than twenty pounds on a haircut (five<br />

points) (how was it possible to spend less than twenty pounds on a haircut in<br />

1993). He owned more than five hip-hop albums (five points) (…..) Even so that<br />

gave him…..sixty-six!.......being men’s magazine cool was close as he had ever<br />

come to an achievement….Sub-zero! You couldn’t get much cooler than subzero!»<br />

(с.6).<br />

Приведенный выше отрывок представляет собой не что иное как<br />

журнальный тест, показывающий, насколько ты «крут». Читатель не<br />

случайно застает героя за чтением глянцевого журнала. Приведенная сцена –<br />

это знакомство с новым персонажем художественного произведения, его<br />

представление публике. Перед нами 36-летний мужчина, с интересом<br />

182


решающий тест в журнале, относящемся явно к массовому чтиву для<br />

молодежи. Мы будто отвечаем на все вопросы вместе с Уиллом или даже за<br />

него. Это занятие – попытка героя взглянуть на себя со стороны. Но<br />

ироничность ситуации в том, что герой оценивает себя мерками глянцевого<br />

издания, которое популярно скорее всего у людей совершенно другого<br />

возраста, едва ли не подросткового возраста (he was, according to the<br />

questionnaire, sub-zero! He was dry as ice! He was the Snowman! He would die of<br />

hypothermia!) (с.6). Судя по обилию восклицательных знаков, Уилл остался<br />

вполне доволен результатом. Далее главный герой пытается разобраться в<br />

себе, поместив себя в условия жизни, существовавшей 60 лет тому назад.<br />

Этим мыслям посвящен пространный внутренний монолог Уилла.<br />

Синтаксические конструкции, в которых зафиксирована внутренняя речь<br />

персонажа, могут быть отнесены к разряду разговорной речи, так как в<br />

выделенном отрывке заметно частое использование распространенных<br />

предложений со множеством придаточных, выражающих ассоциации, лишь<br />

отдаленно связанные с его основной идеей. Еще одна характерная черта речи<br />

Уилла – обилие вставных конструкций, кажущихся носителю речи важными.<br />

В тексте эти конструкции взяты в скобки. Читатель следует неотступно за<br />

мыслью Уилла, как и он, не задумываясь о надлежащем синтаксическом<br />

оформлении. «Will wondered sometimes – not very often, because historical<br />

speculation wasn’t something he indulged in very often – how people like him<br />

would have survived sixty years ago. (‘People like him’ was, he knew, something<br />

of a specialized grouping; in fact, there couldn’t have been anyone like him sixty<br />

years ago, because sixty years ago no adult could have had a father who had made<br />

his money in quite the same way. So when he thought (…)…he would have gone<br />

round the twist otherwise» (с.6).<br />

В итоге, главный герой приходит к выводу, что теперь жизнь стала<br />

намного проще: «Now, though, it was easy. (...). you didn't have to have a life of<br />

your own any more (…) there was less clutter this way» (с.6). Монологическая<br />

речь персонажа (точнее его внутренний монолог), как мы могли<br />

пронаблюдать, характеризуется использованием разговорной лексики,<br />

свойственной такой социальной группе, как молодежь, подростки,<br />

неоформленностью синтаксиса и лексическими повторами.<br />

Внутренний монолог героя переходит в диалог. Уилл приходит в гости<br />

к своим друзьям, у которых недавно родился ребенок. «Clutter! Will’s friend<br />

John’s house was full of it. (…)Will couldn’t help thinking, a disgrace. (…) How<br />

could people live like this?» (с.7). Первая реакция Уилла на беспорядок в доме<br />

будет наименьшим из зол. Главный герой оказывается в ситуации,<br />

совершенно не знакомой для него; человеком без семьи и привязанностей, в<br />

доме, где появился маленький ребенок, он чувствует себя крайне неловко. В<br />

критический момент он оказывается неспособным вести диалог. «’This is<br />

Imogen’, she said. – 'Oh’, said Will.’Right’. What he was supposed to say next?»<br />

(с.7). Оказавшись в затруднительном положении, Уилл Фриман начинает<br />

задавать однотипные, банальные вопросы и шутить невпопад. «’How are you,<br />

anyway, Chris?’, ‘How is Barney?’; Been burning the candle at both sides? – No,<br />

183


just had a baby.» (с.8). Несмотря на малую активность в диалоге, про себя<br />

Уилл произносит пространные монологи, анализ лексики которых помогает<br />

оценить его эмоциональное состояние. «These two were beginning to make<br />

him feel physically ill. It was bad enough that they had children in the first place;<br />

why did they wish to compound the original error by encouraging their friends to<br />

do the same? For some years now Will had been convinced that it was possible to<br />

get through life without having to make yourself unhappy in the way that John and<br />

Christy were making themselves unhappy (and he was sure they were unhappy,<br />

even if they had achieved …state that prevented then from recognizing their own<br />

unhappiness)» (с.8).<br />

Многократное повторение слова unhappy (несчастный) является<br />

ключевым в определении семейной жизни (в частности, ее счастливейшего<br />

момента – появления детей) для Уилла Фримана, который давно объявил<br />

себя (во всяком случае – для себя самого) заядлым холостяком и асемейным<br />

человеком.<br />

Изучив речь героя в диалоге и внутреннем монологе, мы приходим к<br />

выводу, что автор хотел создать портрет мужчины 36 лет, уверенного в себе,<br />

не нуждающегося в чьей-либо поддержке, независимого, не имеющего семьи,<br />

ленивого (много мыслей, но полное отсутствие действий) и совершенно<br />

довольного своим положением, но при этом недалеко ушедшего от<br />

подростковости. Это подтверждает слово cool (крутой), часто употребляемое<br />

во внутреннем монологе героя.<br />

Сравнив полученные речевые портреты, мы обнаруживаем, что два<br />

совершенно разных, на первый взгляд, персонажа (и по возрасту, и по<br />

образованию, и по имущественному положению) имеют определенные<br />

сходства, что важно для сюжета романа, построенном на «схождении<br />

героев», (и матери Маркуса тоже), их соединении в одной семье. В речи<br />

обоих героев (и Маркуса, и Уилла) встречается разговорная, жаргонная<br />

лексика молодежи; неоформленные синтаксические конструкции,<br />

преобладание внутренней речи над диалогической. Забегая немного вперед,<br />

можно сказать, что для характеристики персонажа в его внутренней речи<br />

возможно выделение «любимых словечек». Для Маркуса таким словом<br />

является weird\ странный , для Уилла – cool (говоря о себе), clutter\ суета (о<br />

семейной жизни с детьми).<br />

Заметим, в тексте романа «Мой мальчик» наиболее представленными<br />

являются несобственно-прямая речь и внутреннего монолога. В них автор<br />

романа предоставляет наибольшую свободу персонажу, с точки зрения его<br />

самохарактеристики. Индивидуальный характер героя, связанный с его<br />

полом, возрастом, физическим состоянием, психическим складом,<br />

интеллектом, уровнем образованности, морально-этическими установками,<br />

интересами и так далее, безусловно отражается в его идиолекте. Из<br />

вышесказанного мы можем сделать вывод, что, изучив речь персонажа,<br />

проследив, как автор создает его речевой портрет, мы можем получит не<br />

менее полное представление о герое, без видимого вмешательства автора.<br />

Герои будто бы самостоятельно рассказывают о себе, самой своей речью как<br />

184


прямой (в диалогах), так и внутренней (в «потоке сознания»). Благодаря ярко<br />

выраженной идиолектности речи персонажей и сюжет получает весьма<br />

своеобразное – психолого-аналитическое и одновременно ироническое –<br />

развитие.<br />

Зная, что характерные признаки личности говорящего являются одним<br />

из факторов, влияющих на построение речи, можно использовать эту связь<br />

при интерпретации художественного произведения и по характерным<br />

признакам плана выражения восстановить план содержания.<br />

Анализ речевой партии персонажа на разных уровнях с учетом<br />

контекста позволяет составить убедительное и достаточно определенное<br />

представление об индивидуальном характере персонажа и, конечно же, об<br />

уровне психолого-аналитического мастерства писателя.<br />

Список литературы<br />

Виноградов В.В. Избранные труды. О языке художественной прозы.<br />

М., 1980.<br />

Ерофеева Е.В. Вероятностная структура идиомов:<br />

социолингвистический аспект. Пермь, 2005.<br />

Литературный энциклопедический словарь. М: Советская<br />

энциклопедия, 1987.<br />

Лустре Л.Х. Речевая структура сферхфразовых единств в<br />

художественном тексте // Стилистика разговорной речи в иностранной<br />

художественной прозе. Ростов н/Д, 1987.<br />

Михайлов Н.Н. Теория художественного текста. М: Академия, 2006.<br />

Чижевская М.И. Язык, речь и речевая характеристика: (вопр. изучения<br />

речи персонажа): [англ. лит.] / М.И. Чижевская, М., 1986.<br />

Хализев В.Е. Теория литературы. М.: Высшая шола.,2002.<br />

Хорнби Ник. Мой мальчик. М: Иностранка, 2004.<br />

Hornby Nich. About a Boy. Penguin books, 2000. – Ссылки на это издание<br />

в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />

Н.Дерябина, О.Г.Сидорова (Екатеринбург)<br />

ПОПЫТКА ИДЕНТИФИЦИРОВАТЬ АРХЕОПСИХЕ ГЕРОЯ<br />

К.ИСИГУРО «ХУДОЖНИК МЕНЯЮЩЕГОСЯ МИРА»:<br />

ТРАНЗАКТНЫЙ АНАЛИЗ С ЛИНГВИСТИЧЕСКОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ<br />

При попытке интерпретации произведений не стоит ограничиваться<br />

только возможностями литературоведения. Чтобы лучше раскрыть характер<br />

героев, их мотивации, объяснить их поступки, имеет смысл использовать и<br />

другие техники при анализе художественных произведений.<br />

Мы предлагаем рассмотреть возможность применения транзактного<br />

анализа (психологической техники) в процессе интерпретации текста.<br />

Транзактный анализ, появившийся благодаря Берну в XX в., стал<br />

мощным стимулом для развития практической психологии. Формулировка<br />

© Н.Дерябина, О.Г.Сидорова, 2007<br />

185


«Я в порядке, Ты в порядке» позволила абстрагироваться от терминов<br />

«пациент», «врач», «диагноз», что привело в итоге к более мягкой трактовке<br />

девиаций в человеческой психике. Идеи самого Берна интересны, однако они<br />

с трудом применимы в отношении литературных персонажей: его база – это<br />

прежде всего американское общество, глобализация всех нестандартных<br />

проявлений человеческого поведения в социуме (опять же исключительно<br />

американском), что не позволяет оперировать его концепциями в отношении<br />

художественных реальностей романа с должной степенью уверенности.<br />

Однако существует школа последователей Берна, создавшая более<br />

«интернациональный» фонд возможных жизненных сценариев, а также<br />

анализирующая триединство Ребенок – Взрослый – Родитель в более<br />

широком контексте, социальном и национальном. (Я имею в виду прежде<br />

всего работы Штайнера и Викофф).<br />

В каждом взрослом живет ребенок. Ему может быть от недели до 7 лет.<br />

Именно он поддерживает в нас стремление играть, постоянно участвовать в<br />

создании коммуникативных паттернов, это источник спонтанности, а также<br />

сексуальности, как ни странно [Штайнер 2003: 28]. Только ребенок в нас<br />

умеет радоваться жизни, как должно – без оглядки, наслаждаясь моментом. В<br />

нашем случае можно говорить о том, что ребенок в литературном герое<br />

заведует хронотопом, поскольку только ему доступно изменять временное<br />

самоопределение персонажа.<br />

Ребенок управляет сферой творческих действий, творческого<br />

самовыражения, это та самая лиричность, которая ни с того ни с сего<br />

овладевает героем: все духовные кризисы возникают при пусть и кратком, но<br />

доминировании эго Ребенка над Взрослым или Родителем.<br />

Также важно в литературоведческом аспекте отметить такое свойство<br />

Археопсихе (эго Ребенка) как приятие только одной точки зрения. Это<br />

Взрослый обладает возможностью видеть мир с нескольких позиций, с<br />

нескольких точек зрения одновременно, что ведет к созданию более<br />

объективной картины мира; Ребенок отрицает рациональное, поэтому его<br />

картина мира предельно субъективна, поскольку во внимание принимаются<br />

только события и эмоции, согласованные и конгруэнтные его видению, то<br />

есть при попытке интерпретации читатель оказывается информированным<br />

скорее о внутренних переживаниях героя, чем о социальных или<br />

политических перипетиях.<br />

Конечно, Ребенок доминирует не всегда. Это какие-то<br />

непродолжительные периоды, в течение которых герой оказывается способен<br />

чувствовать окружающий мир именно в таком свете. Но в некоторых<br />

произведениях эго Ребенка героев проявляется и показывается эксплицитно,<br />

не скрывается, всячески подчеркивается.<br />

В данной работе я хотела бы рассмотреть проявление эго Ребенка в<br />

романе Кадзуо Исигуро «Художник меняющегося мира» (1986). К.Исигуро<br />

(род. 1954) – известный английский писатель японского происхождения; к<br />

настоящему моменту опубликовано шесть его романов, четыре из них<br />

переведены на русский язык. В своих произведениях К.Исигуро исследует<br />

186


внутренний мир героя на фоне социально-политических процессов,<br />

описывает законы поведения индивида, его чувство ответственности за свои<br />

и чужие поступки.<br />

Во всех романах писателя повествователи являются ненадежными, что<br />

является важным для понимания их специфики. При определении концепта<br />

«ненадежный повествователь» мы будем опираться на работу Дэвида Лоджа.<br />

Он понимает под ненадежным повествователем литературного героя,<br />

который одновременно выступает повествователем и сам является<br />

действующим лицом сюжета, его роль заключается в выявлении зияния<br />

между художественной реальностью произведения и ее видимостью [Lodge<br />

1992: 154].<br />

Следует отметить, что – говоря о ненадежных повествователях –<br />

нарратологи довольно часто употребляют термин «детское», «наивное»<br />

сознание [Западное литературоведение ХХ века 2004]. Пусть это и не совсем<br />

верно, но зерно истины здесь есть: как раз для доминирующей Археопсихе<br />

характерно и представление одной точки зрения, и яркость, красочность,<br />

многомерность окружающего пространства, субъективность, невозможность<br />

смириться с событиями, не согласующимися с представлениями<br />

повествователя.<br />

Проявление Археопсихе героя можно проследить на примере романа<br />

«Художник меняющегося мира». Его действие сосредоточено в Японии<br />

конца 40-х гг. Повествование ведется от лица стареющего художника Масуи<br />

Оно, который пытается осмыслить последствия войны, понять назначение<br />

художника.<br />

Исторические события в романе не имеют, по сути, особой ценности –<br />

пока они не начинают затрагивать судьбы людей, как-то связанных с Оно.<br />

Все исторические события оказываются персонифицированными,<br />

пропущенными через сознание персонажей, что лишает исторический фон<br />

достоверности, поскольку сведения оказываются отрывочными и не<br />

подаются однозначной дешифровке.<br />

Рассказ ориентирован на собеседника, поэтому в тексте встречаются<br />

обращения к Другому, на что указывает использование личных местоимений<br />

второго лица. («If you climb the steep path…») [Ishiguro 1986: 5].<br />

Оно пережил войну, потерял жену и сына. С самого начала мы узнаем,<br />

что даже его дом был подвергнут некоторым разрушениям в ходе военных<br />

действий. Но повествователь не говорит нам об этом, - эти темы<br />

упоминаются вскользь, и становится ясно, что о жене и сыне Оно не говорит<br />

потому, что вынужден скрывать свою боль, он не привык делить горе с<br />

окружающими. В этом кроется его главная слабость: Оно не доверяет<br />

никому, он живет воспоминаниями и пере-живает. Даже в обращении к<br />

неведомому Другому сейчас он не решается говорить открыто, и мы<br />

исключительно через какие-то намеки, оговорки и отрывочные фразы<br />

понимаем, как ему тяжело.<br />

Оно живет с дочерью Норико, которая собирается вскоре выйти замуж.<br />

Эта нехитрая история и составляет основную сюжетную канву, это ведущая<br />

187


тематическая линия романа, на которую наслаиваются события прошлого.<br />

Для того чтобы «marriage negotiations» («переговоры о свадьбе») прошли<br />

успешно, Оно и предпринимает попытку вновь столкнуться с прошлым. Он<br />

начинает вспоминать, оправдывая это необходимостью помочь дочери.<br />

Во время временных скачков мы и сталкиваемся с этой<br />

недосказанностью и неоднозначностью суждений, характерной для<br />

ненадежных повествователей.<br />

Повествователь в «Художнике меняющегося мира» искажает факты<br />

вследствие личной заинтересованности; субъективная память героя,<br />

представленная в произведении, дает нам возможность оценить события<br />

только с позиций повествователя, ограничивая наш угол зрения. Так,<br />

объективная картина художественной действительности<br />

противопоставляется индивидуальному восприятию окружающего мира<br />

повествователем, и это несоответствие сближает читателя с имманентной<br />

структурой самого текста.<br />

Конфликт героя с окружающей реальностью и его беспомощность могут<br />

быть объяснены посредством применения транзактного анализа: упорное<br />

отрицание фактов действительности ведет к неминуемому душевному<br />

кризису Оно. Его Археопсихе доминирует, поскольку повествователь<br />

пытается свести все полученные сведения к единственной концепции,<br />

придуманной им же самим. Он придерживается единственной точки зрения и<br />

не способен на поливариантную трактовку событий.<br />

Оно неизбежно отстраняется от окружающих людей, потому что его<br />

Ребенок не получает поддержки от Взрослых вокруг, а сам он в свою очередь<br />

не оправдывает их ожиданий, потому что его поведение не соответствует<br />

общепринятому – от него также ждут проявления эго Взрослого.<br />

Доминирование Археопсихе повествователя проявляется и на языковом<br />

уровне: это особая кодировка его речи, которая рефлектируется посредством<br />

использования определенных лексических и грамматических структур.<br />

Неуверенность Оно оформляется частотным использованием слов и<br />

выражений типа «perhaps», «I was aware/I was unaware», «my guess was», «was<br />

it my imagination», «I suspect» и т.д. Субъективность повествования<br />

подтверждается широким использованием личного местоимения 1 лица.<br />

Несомненно, это говорит о том, что герой чувствует себя потерянным, не<br />

способным самостоятельно принять решение.<br />

Однако существует единственный артефакт действительности, в<br />

существовании которого Оно не сомневается – его работы, его картины. А<br />

ведь именно Археопсихе ответственна за творческое начало человека, за<br />

самовыражение.<br />

Трагедия героя романа «Художник меняющегося мира» состоит в его<br />

неспособности «переключить» свое эго Ребенка на эго Взрослого, что<br />

изолирует его от объективной действительности и нарушает процесс<br />

коммуникации с окружающими людьми. На протяжении всего повествования<br />

доминирование Археопсихе Масуи Оно подчеркивается на лексическом,<br />

грамматическом, мотивном уровне.<br />

188


При синтезе транзактного и литературоведческого анализа нам удалось<br />

добиться более четкой интерпретации действий героя и выяснить мотивы и<br />

мотивации его поступков, что приблизило нас к пониманию авторской<br />

интенции, заложенной в произведении.<br />

Список литературы<br />

Ishiguro, K. An artist of the floating world: Novel // K. Ishiguro. – Faber and<br />

Faber Limited, 1986.<br />

Kujawinska-Courtney, K.; Gross, A.S. Words about Eloquence. – Moscow –<br />

Kaluga, 1998.<br />

Lodge, D. The Unreliable Narrator // Lodge D. The Art of Fiction. –<br />

Penguin Books, 1992.<br />

Wong, Cynthia F. Kazuo Ishiguro / Cynthia F. Wong. – Plymouth:<br />

Northcote House, 2002.<br />

Западное литературоведение ХХ века: Энциклопедия. – М.: Intrada,<br />

2004.<br />

Штайнер К. Теория транзактного анализа // Штайнер К. Сценарии<br />

жизни людей. – Издательский дом «Питер», 2003.<br />

С.Иноземцева, О.Б.Каневская (Украина, Кривой Рог)<br />

ОБРАЗНЫЕ СРЕДСТВА<br />

В РОМАНЕ «ЗАВИСТЬ» ЮРИЯ ОЛЕШИ<br />

Вопросы анализа языка художественного произведения, связанные с<br />

проблематикой языка художественной литературы в целом, изучение<br />

индивидуально-авторских стилей, языкового своеобразия жанровых<br />

разновидностей художественной литературы, проблема слова и образа и др. –<br />

эта та сфера стилистики художественной литературы, которая интересует<br />

многих лингвистов и литературоведов. Задачи и принципы исследования<br />

художественной речи, языка художественных произведений как искусства<br />

слова были разработаны Л.В.Щербой, Г.О.Винокуром, В.В.Виноградовым и<br />

развиты в трудах А.И.Ефимова, Р.А.Будагова, Д.Н.Шмелева, И.В.Арнольд,<br />

Л.А.Новикова и других ученых.<br />

Основной задачей анализа художественного произведения с<br />

лингвостилистической точки зрения, как известно, является исследование<br />

специфики языковых средств анализируемого текста и выяснение<br />

закономерностей их использования, т.е. важно проследить отбор речевых<br />

средств и способы их синтезирования, что, в конечном счете, помогает<br />

определить особенности идиостиля конкретного автора.<br />

Юрий Карлович Олеша – замечательный русский писатель, творчество<br />

которого занимает особое место в советской литературе 20–30-х гг. ХХ в.<br />

Своеобразный и прихотливый мир книг Олеши наполнен необычными<br />

красками, причудливыми соединениями фантазии с реальностью. К<br />

сожалению, стиль и художественная речь этого великолепного писателя до<br />

© С.Иноземцева, О.Б.Каневская, 2007<br />

189


сих пор исследованы недостаточно. Цель статьи – выявить и<br />

проанализировать образные средства в романе Ю.Олеши «Зависть».<br />

Мир Юрия Олеши – это мир, каким «его видят романтики, художники,<br />

дети, влюбленные – волшебный, сказочный мир, где на месте падения<br />

абрикосовой косточки мгновенно поднимается тонкое, сияющее деревцо, где<br />

человек может вдруг оторваться от земли и лететь по воздуху, весело<br />

прищелкивая пальцами, где у любимой девушки все поет, только<br />

послушайте: движение, осанка, сердце поет, и поцелуй, конечно, тоже поет»<br />

[Галанов 1965: 12]. Герои Ю.Олеши прямо и непосредственно, доверяясь<br />

свои ощущениям, впитывают красоту мира с его травами, красками,<br />

запахами.<br />

Художественный мир Юрия Олеши многообразен и многогранен:<br />

причудливые метафоры и сравнения, лаконичные, емкие эпитеты, четкость<br />

изображения движения. Думается, что особенностью мировидения Юрия<br />

Олеши является умение увидеть мир волшебно преображенным, превращать<br />

жизненный материал в поэтические образы.<br />

Роман «Зависть» впервые был напечатан в 7 и 8 номерах журнала<br />

«Красная новь» в 1927 г. и сразу стал необычайно популярным, вызвал<br />

интерес и споры как со стороны критиков, так и со стороны читателей. Это<br />

было произведение с необычными героями и резко очерченной современной<br />

тематикой. Исследователи говорят об «отчетливой и ясной», «щеголеватой»<br />

прозе Олеши: «Олеше кажется, что внешний мир еще недостаточно точно<br />

описан литературой, что его нужно описывать заново, другими способами. В<br />

его прозе навсегда сохранится это ощущение демонстративно нового<br />

описания – предмета, пейзажа, людей, их взаимоотношений, овладевающих<br />

ими мгновенных впечатлений…» [Чудакова 1972: 11]. Его произведения<br />

запомнились прежде всего сравнениями, эпитетами, метафорами. Слово у<br />

писателя служило не столько описания, а для изображения реальной жизни,<br />

природы, людей. Поэтому характерной чертой олешинского идиостиля<br />

является насыщенность тропами, мастерство писателя проявляется в<br />

искусной метафоризации, в привлечении разнообразных стилистических<br />

приемов для создания ярких художественных образов. С одной стороны, в<br />

тексте отдельные слова (шлагбаум, подушка, кровать, одеяло, колокол,<br />

машины и др.), метафоризируясь, становятся образами-символами. С другой<br />

стороны, писатель создает яркие метафоры, построенные на ассоциациях с<br />

живой природой, с предметным миром, которые позволяют более точно<br />

охарактеризовать чувства человека, его мироощущение или описать<br />

окружающую действительность, героев, их внешность, чувства, характер.<br />

Излюбленным приемом писателя становятся развернутые метафоры: Спина<br />

выдала все. Нежно желтело масло его тела. Свиток чужой судьбы<br />

развернулся передо мной. Или: …человека окружают маленькие надписи,<br />

разбредшийся муравейник маленьких надписей: на вилках, ложках, тарелках,<br />

оправе пенсне, пуговицах, карандашах… Никто не замечает их. Они ведут<br />

борьбу за существование. Переходят из вида в вид, вплоть до громадных<br />

190


вывесочных букв! Они восстают – класс против класса: буквы табличек с<br />

названиями улиц воюют с буквами афиш.<br />

Уже в самом названии романа – «Зависть» – заключена метафора,<br />

которая развивается и поясняется всем повествованием. По С.И.Ожегову,<br />

«зависть – это чувство досады, вызванное благополучием, успехом другого»<br />

[Ожегов 1983: 178]. Зависть – это конфликт между прошлым и будущим,<br />

между красотой старинных чувств и рациональным схематизмом<br />

человеческих отношений, между высокой поэзией и трезвым,<br />

реалистическим подходом к вещам и событиям. Может быть, это зависть<br />

старого, прошлого к новому, непонятному. Расставаясь с прошлым, писатель<br />

не желает расставаться со свежестью чувствований. Ведь писатель сам<br />

состоял в «заговоре чувств», опасаясь, как бы Володя Макаров не превратил<br />

его в нищего, потому что людям «машинного века» не нужны будут<br />

богатства (чувства, поэзия, метафоры, эпитеты, сравнения), которыми он, как<br />

художник слова, владел.<br />

Кто же завистник и чему же завидуют герои произведения? Нужны ли<br />

новому веку и новому обществу краски молодости, великолепные метафоры?<br />

Ответ на этот вопрос ищут герои Олеши.<br />

Наиболее чистую силу восприятия вещей, силу пересказа первых<br />

впечатлений (а это составляет одну из наиболее привлекательных<br />

особенностей стиля Олеши) писатель передал завистнику и честолюбцу<br />

Николаю Кавалерову – фигуре скорее трагикомической, а не комической. В<br />

минуту прозрения он восклицает: «Я ведь чувствую, что этот новый,<br />

строящийся мир есть главный, торжествующий… Я не слепец, у меня<br />

голова на плечах, меня не надо учить, объяснять мне… Я грамотный.<br />

Именно в этом мире я хочу славы!» Кавалеров испытывает жгучую зависть к<br />

таким, как Володя Макаров, который ни на как не похожий юноша,<br />

совершенно новый человек. Кавалеров – плохой сын века – хочет своей<br />

собственной славы, ему хочется показать силу своей личности. Его<br />

жизненным кредо является утверждение, что «Одаренный человек либо<br />

должен потускнеть, либо решиться на то, чтобы с большим скандалом<br />

поднять шлагбаум». Слово шлагбаум в контексте всего произведения<br />

получает новый метафорический смысл: это не просто «подъемный или<br />

выдвижной брус для открытия и закрытия пути на переездах, заставах»<br />

[Ожегов 1983: 797], а преграда, стоящая на пути у юности, ищущей славы,<br />

тот непреодолимый кордон, который мешает свободному проявлению «Я»<br />

художника. Однако трагизм этого, безусловно одаренного, умного и тонкого<br />

человека заключается в том, что, чувствуя в себе силы делать, действовать,<br />

он не делает ничего, предпочтя оставаться в позе гордого, непонятого<br />

одиночки, живущего в разладе с веком. Ему кажется, что новый мир,<br />

строящий социализм, посягает на неповторимость творящей личности. В чем<br />

себя проявить Кавалерову? Изобретать новый сорт колбасы? Мечтать об<br />

удешевленных столовых? Скучно, мелко. Не о такой славе говорят<br />

жизнеописания, памятники, история. Мир чувств становится для Кавалерова<br />

191


единственным прибежищем. И в этом мире Олеша не раз заставляет его<br />

подниматься на вершины подлинной поэзии.<br />

Обратимся к эпизоду, когда в звоне колоколов Кавалеров различает<br />

имя некоего Тома Вирлирли: – Том-вир-лир-ли! Том-вир-лир-ли! Том-вирлир-ли!..<br />

Том Вирлирли. Некий Том Вирлирли реял в воздухе…<br />

Всклокоченный звонарь переложил на музыку многие мои утра. Том – удар<br />

большого колокола, большого котла. Вирлирли – мелкие тарелочки. Том<br />

Вирлирли проник в меня в одно из прекрасных утр, встреченных мною под<br />

этим кровом. Музыкальная фраза превратилась в словесную. Я живо<br />

представлял себе этого Тома. Юноша, озирающий город. Никому не<br />

известный юноша уже пришел, уже близок, уже видит город, который<br />

спит, ничего не подозревает… Том Вирлирли, улыбаясь и прижимая руку к<br />

сердцу, смотрит на город, ища знакомых по детским картинкам очертаний.<br />

Котомка за спиной юноши. Он сделает все. Он – само высокомерие юности,<br />

сама затаенность гордых мечтаний. Вся эта сцена – развернутая метафора,<br />

становящаяся аллегорией. Том Вирлирли – воплощение юношеских<br />

мечтаний, романтическая греза. Том Вирлирли в тексте – перифраза молодых<br />

сил, юности. Именно счастливого соперника Володю Макарова Кавалеров<br />

отождествляет свою мечту о юности: В дверях, держа котомку в руке, весело<br />

улыбающийся (японской улыбкой), точно увидевший сквозь дверь дорогого,<br />

взлелеянного в мечтах друга, застенчивый, чем-то похожий на Валю, стоял<br />

Том Вирлирли. Это был чернявый юноша, Володя Макаров.<br />

Однако чувства, которые могли бы доставлять радость, для Кавалерова<br />

оборачиваются мучением (Я обратился в бегство). Его непрестанно гложет<br />

зависть. «Развлекаясь наблюдениями», Кавалеров испытывает злорадное<br />

наслаждение гораздо чаще, чем чистый восторг. Ведь для него, человека,<br />

выключенного и активного действия, это единственная возможность хотя бы<br />

в своих собственных глазах утвердить свое превосходство над<br />

«индустриальными» людьми. Читателям Кавалеров как бы непрестанно<br />

напоминает: полюбуйтесь, какая у меня тонкая душевная организация, какое<br />

богатое воображение. Разве «хорошие сыновья века» обладают моими<br />

талантами? Над образной речью они смеются, им не ведомо даже, кто такая<br />

Иокаста. Антиподы Кавалерова – «индустриальные» люди (Андрей Бабичев,<br />

Володя Макаров) в изображении Ю.Олеши не просто люди действия, а<br />

своего рода люди-машины (метафора создает яркий образ новых людей –<br />

героев промышленного времени). Они делают хорошее дело, детище Андрея<br />

Бабичева «Четвертак» внушено заботой о «благоустройстве» человечества.<br />

Однако этим героям свойственны узость, настороженность и недоверие к<br />

простым человеческим чувствам. Володя Макаров безо всяких сомнений и<br />

колебаний говорит: зачем старинные чувства Эдисонам нового века.<br />

Следует отметить, что в «Зависти» разрабатывался один из самых<br />

распространенных конфликтов литературы 20-30-х годов – борьба против<br />

обывателей, мещан во всех областях материальной и духовной жизни. В этом<br />

остром социальном конфликте по обе стороны баррикад, как и во время<br />

гражданской войны, оказываются родные братья, но борьба между ними<br />

192


ведется бескровная. Оружием и щитом Ивана Бабичева становится подушка,<br />

безмолвный ночной свидетель любви, ненависти, надежды, умения жалеть и<br />

прощать. Подушка в контексте всего произведения становится метафорой,<br />

образом-символом уюта, комфорта, права человека на чувства. Подушка –<br />

символ бунта чувств. С подушкой, на которой спала Валя, Иван Бабичев<br />

стоит под окнами любимой, уговаривая ее вернуться домой, с подушкой<br />

появляется на стройке, где произносит речь его знаменитый брат. Подушка<br />

опоэтизирована в пьяных проповедях Ивана. Она становится символом<br />

домашнего очага, который хотят задавить, растоптать «слонами революции»,<br />

символом индивидуализма. Старинные чувства еще докажут всем, кто их<br />

отменяет, какой властью над людьми они обладают. «Пули застревают в<br />

подушке. Подушкой мы задушим тебя», – угрожает брату Иван Бабичев.<br />

Этот персонаж, вставая на защиту чувств, не заботится об их отборе и<br />

оценке. Он защищает их «оптом», призывая «встряхнуть» и любовь, и<br />

ненависть, и жалость, и честолюбие, и скромность, и зависть, потому что в<br />

этом и проявляется полнота жизни.<br />

Но самым главным оказывается чувство равнодушия: Мы много<br />

говорили о чувствах… И главное, мой друг, забыли… О равнодушии… Я<br />

думаю, что равнодушие есть лучшее из состояний человеческого ума. Будем<br />

равнодушны, Кавалеров! Взгляните! Мы обрели покой, мой милый.<br />

Ю.Олеша беспощадными сатирическими красками развенчивает<br />

мещанский быт, прославляемый Иваном. В романе его олицетворяет вдова<br />

Анечка Прокопович, нечистая, отвратительная стряпуха, с громадной своей<br />

кроватью, стеганым одеялом, кастрюлями и мясной требухой, которой она<br />

кормит бесчисленных худых кошек: Обложенная желтой ватой света,<br />

вдова сидела на громадной своей кровати, свесив голые ноги за борт. Она<br />

была готова ко сну. Описание сна Анечка дано как развернутая метафора,<br />

которая подчеркивает страшную силу быта, из затягивающей бездны<br />

которого очень трудно, почти невозможно выбраться: Она [вдова] храпела.<br />

Кавалерову представилась гортань ее в виде арки, ведущей во мрак. Он<br />

прятался за сводами арки. Все дрожало, сотрясалось, тряслась почва.<br />

Кавалеров скользил и падал под напором воздуха, летящего из бездны…<br />

Сон обмазывал ее сладостью. В конце концов, именно у Анечки, в этом<br />

тесном закутке, где гнездятся мелкие, пошлые, низменные чувства,<br />

отравляющие и унижающие человека, находят пристанище Иван Бабичев и<br />

Кавалеров. Показать силу своей личности, уйти с треском, с фейерверком не<br />

удалось.<br />

Вырваться, переступить заветную грань (перешагнуть через шлагбаум)<br />

Кавалеров не смог. Слишком низко он пал. На грязных задворках жизни, где<br />

очутился Кавалеров, никому не нужны чувства, из-за которых он вступил в<br />

спор с новым обществом. Он не герой. Он не смог подняться над<br />

собственным эгоизмом, трусостью, ленью. Кому он теперь мог завидовать? О<br />

какой славе мечтать? Кому мстить за свои обиды? Отныне он сам себя<br />

обрекает на равнодушие.<br />

193


В Кавалерове много от Олеши: краски, цвета, образы, метафоры,<br />

сравнения, отзвуки тех мыслей, которые тревожат писателя. Как бы<br />

деловитость и практицизм людей нового века не обеднили духовный мир<br />

человека. Чего будет стоить жизнь, если регламентировать чувства, жизнь –<br />

без свежести ощущений, без собственной славы. Кавалеров размышляет<br />

(Ю.Олеша с помощью метафоры создает образ страны с железным<br />

занавесом, с закрытыми границами и возможностями, что позже найдет<br />

отражение во многих произведениях русских писателей): В нашей стране<br />

дороги славы заграждены шлагбаумами; Не то что твоя, – самая<br />

замечательная личность – ничто. Так в «Зависти» разрабатывается извечная<br />

тема Олеши – личность и коллектив, художник и революция. Нельзя терять<br />

свежесть чувствований, краски молодости – утверждает Олеша-художник.<br />

Таким образом, Юрий Олеша, поэтизируя мир вещей, тем самым<br />

подчеркивает красоту окружающего мира, протестует против механического,<br />

схематического его ощущения и освоения. Изобразительные средства,<br />

используемые в произведениях Ю.Олеши, помогают более точно выразить<br />

мысль писателя о необходимости сохранения свежести чувствований в новом<br />

«машинном веке». Нельзя быть равнодушным «ко всему, что не работа», –<br />

считает Ю.Олеша. Деловитость и практицизм людей нового века не должны<br />

обеднить духовный мир человека. Людям нужны и романтическая<br />

приподнятость, и любовь, и краски молодости, и стремление к славе, и<br />

метафора.<br />

Метафоры, сравнения, олицетворения, эпитеты – вот те средства,<br />

которые позволяют писателю выразить десятки прямых, скрытых,<br />

фантастических смыслов вещей, окружающих человека. Все – цвет вещи, ее<br />

форма, вес – для автора полно особого значения. Юрий Олеша наслаждается<br />

блистающей красотой мира и передает это чувство своим читателям.<br />

Список литературы<br />

Галанов Б. Мир Юрия Олеши // Олеша Ю. Повести и рассказы. М.,<br />

1965. С. 3–16.<br />

Ожегов С.И. Словарь русского языка / под ред. Н.Ю.Шведовой. 14-е<br />

изд., стереотип. М., 1983.<br />

Олеша Ю. Повести и рассказы. М., 1965.<br />

Чудакова М.О. Мастерство Юрия Олеши. М., 1972.<br />

З.Кашафутдинова, Р.Ф.Яшенькина (Пермь)<br />

НАТУРФИЛОСОФСКИЕ ТРАДИЦИИ В ПОВЕСТИ<br />

ФРИДРИХА ДЕ ЛА МОТТ ФУКЕ «УНДИНА»<br />

Когда Г.Гейне задумал дополнить свою великую поэму о Германии<br />

прозаическим томом, в котором были бы запечатлены лики наиболее<br />

значимых фигур времени, он назвал и Фридриха Де Ла Мотт Фуке (1777–<br />

1843). Отношение современников к творчеству Фр.Фуке было далеко не<br />

© З.Кашафутдинова, Р.Ф.Яшенькина, 2007<br />

194


однозначным. Повесть Фуке «Ундина», опубликованная в 1811 г., побудила<br />

Э.Т.А.Гофмана и Лорцинга на создание опер, благотворительно отозвался о<br />

ней Гете, который назвал ее бесконечно милой. Гейне, в чьих суждениях о<br />

Фуке, всегда за благожелательными отзывами обнаруживалась и<br />

ироническая снисходительность, вполне искренне писал в «Романтической<br />

школе»: «Но что за чудесная поэма эта «Ундина»! Сама поэма есть поцелуй:<br />

гений поэзии поцеловал спящую весну, и весна, улыбаясь, раскрыла глаза, и<br />

все розы заблагоухали и все соловьи запели…» [Гейне 1958: 251].<br />

Творчество Фуке в контексте немецкого романтизма изучено явно<br />

недостаточно: романтическая проза писателя о средневековье, рыцарских<br />

идеалах, идеальной жизни («погрузился в трясину рыцарства») задвинули в<br />

литературном процессе фигуру писателя, а он был создателем достаточно<br />

популярной сказки «Адский писатель» (букв. «Человек из-под виселицы») и<br />

множества прекрасных песен. Конечно, невозможно переоценить значение<br />

работы Д.Л.Чавчанидзе «Романтическая сказка Фуке», заметившей, что<br />

«новый художественный фонд – средневековая поэзия и открытый усилиями<br />

гейдельбержцев фольклор – помогая найти средства, чтобы воспроизвести<br />

эту глубину (жизни. – З. К., Р.Я.), «безликое очеловечить» [Чавчанидзе 1990:<br />

448].<br />

Таким образов, в исследовании повести «Ундина» произошел прорыв<br />

через прочно укрепившуюся традицию, когда о Фуке говорили в справочноинформационном<br />

стиле биографического характера. Новые выводы об<br />

«Ундине» возможны в исследованиях в сравнении с исходными мотивами,<br />

как в немецкой литературе периода романтизма, так и аналогичными в<br />

творчестве Г.Х.Андерсена, М.Ю.Лермонтова, А.Толстого и авторизованными<br />

поэтическим передовом В.А.Жуковского, А.Мицкевича.<br />

Вечный характер мотива Ундины проявился и в литературе XX в.,<br />

становясь формулой, отвечающей обществу на запросы, «которые природа<br />

всюду ставила человеку» [Веселовский 1940: 494].<br />

Новое содержание повесть Фуке «Ундина» обретает и в свете женской<br />

темы, развернувшейся в последней трети XX в. Рассказ Ингеборг Бахман<br />

«Ундина уходит» (в первом сборнике рассказов писательницы «Тридцатый<br />

год») интерпретирует классический мотив Фуке в контексте<br />

феминистического взгляда на мир, роли в нем Женщины, ее<br />

взаимоотношений с Мужчиной. Хотя Бахман и отрицал свою связь с<br />

движением писательниц-феминисток, но мотив ее рассказа не мог не<br />

наполниться духом времени. Образ Девы вод встречается в творчестве<br />

А.Франса («Пчелка»), К.Чапекка «Случай с русалками», «Морской Даме»<br />

Г.Уэллса, в рассказе Р.Брэдбери «Берег на закате». Общность сюжетного<br />

мотива не исключает в названных произведениях, но напротив,<br />

подразумевает в каждом из них индивидуальный случай поэтологического<br />

его воплощение и индивидуальность целостно-философской интерпретации.<br />

«Ундина» была написана в период так называемого берлинского этапа<br />

развития немецкого романтизма. Его представители не были членами какихто<br />

кружков, школ, но все они в той или иной мере оказывались связанными с<br />

195


открытиями немцев (в особенности и натурфилософскими традицией<br />

Ф.В.Шеллинга), народничеством и мифологизмом гейдельбержцев.<br />

Все миропонимание и миросозерцания немецких романтиков делает<br />

личность узлом, в котором стянуты проблемы миропорядка, в ней<br />

проступают тайны универсума, в ней сосредотачиваются «вечные моменты<br />

абсолютной истины, которая действительна только как дух» [Гегель 1969:<br />

234]. В 1800 г. появилось сочинение Шеллинга «Система<br />

трансцендентального идеализма», ставшая очень популярным в среде<br />

немецкой интеллигенции и вызвавшее определенный раскол среди иенцев. В<br />

нем соединилась в одно живое целое мир человека и природа.<br />

Романтики, в том числе и Фридрих Де Ла Мотт Фуке, каждое свое<br />

произведение наполняли поиском истины, стремлением найти проблески<br />

бесконечного в конечном, а в природе – Вечность, Бога.<br />

После натурфилософии Шеллингом, природа переставала быть для<br />

романтиков пассивным инобытием (пейзажем). Она предстала как<br />

самостоятельное духовно насыщенное существование, выражение высших<br />

божественных проявлений («Природа – это лишь внутренний бог, а не<br />

действительный дух и тем самым не истинный бог» [Гегель 1999: 587]).<br />

Внутренняя божественная сущность природы проявляет себя в<br />

отношении к человеку. Причем проявляет себя в божественном.<br />

Человеческое для Фуке – форма сниженного присутствия божественного.<br />

Человеческое бытие уже настолько удалено от естественного хода вещей, что<br />

естественное становится злом, оборачиваясь против отвергнувшего его<br />

человека. Ундина выше человека, который, как бы ни был он высок,<br />

пренебрегает простой и мудрой справедливостью природы. С точки зрения<br />

этой справедливости, настоящая любовь исключает высокомерие (Ундинарыцарь),<br />

а презрение по отношению к тем, кто дал тебе жизнь, преступно<br />

(Бертальда-рыбак и его жена). Хульдбранд и Бертальда нарушили природные<br />

законы и потому понесли за это наказание.<br />

Однако в «Ундине» ощущается и средневековая целостность мира. В<br />

концепции же Шеллинга человек объединен с природой и отделен от нее. В<br />

природе есть душа, а человеку присущ дух: ибо посредством разума человека<br />

«природа впервые полностью возвращается в саму себя, вследствие чего<br />

обнаруживает с очевидностью, что она изначально тождественна тому, что<br />

постигается в нас как разумное и как сознательное» [Шеллинг 1987: 233–<br />

234].<br />

Признавая внутреннюю божественную сущность природы, Гегель<br />

также не исключал конфликтности в отношении человека и природы. В<br />

немецкой натурфилософской традиции сложились коллизии, связанные,<br />

прежде всего с природой человека, а также со свойствами самой природы.<br />

Гегель, однако, заметил противоречивость натурфилософской концепции<br />

мира: «В себе, в идее природы божественна, но в таковой, как она есть, ее<br />

бытие не соответствует понятию духа» [Гегель 1999: 109].<br />

В «Ундине» просматриваются одновременно и соотнесенность<br />

человека с природой, и разрыв с ней. Человек стремится найти в природе<br />

196


близкое и понятное ему, однако не всегда это ему удается. Человек и природа<br />

находятся либо в диалогических, либо в конфликтных отношениях.<br />

Конфликт наблюдается также и внутри самого человека. Отсюда его<br />

единственно возможное разрешение – смерть.<br />

В гибели Хульдбранда, которую ему приносят поцелуй и слезы<br />

Ундины, торжествует истинная любовь. Только потеряв Ундину, рыцарь<br />

понял, что любил ее: «Хульдбранд, обливаясь слезами, лежал на палубе, и<br />

вскоре глубокий обморок окутал несчастного своей спасительной тенью»<br />

[Фуке 1990: 88]. Смерть Хульдбранда – не только наказание, но и спасение,<br />

возврат к самому себе и воссоединение с Ундиной: она превратилась в<br />

ручеек, который «струился, извиваясь, пока не опоясал могильный холмик<br />

рыцаря» [Фуке 1990: 102]. Могильный холм и ручеек у его подножия как<br />

символы истинной любви напоминают окончание романа о Тристане и<br />

Изольде, когда на их могилах вырастают деревья, которые тянутся друг к<br />

другу и сплетаются.<br />

У позднего романтизма есть убеждение в изначальной дисгармонии<br />

между человеком и природой, поскольку, чем активнее вторгается в жизнь<br />

людей дух стихии, тем сильнее вопреки нему действуют законы<br />

человеческого сердца: когда по вине Кюлеборна Бертальда из блистательной<br />

дочери герцога превращается в простую рыбачку, а потом попадает в<br />

опасность, пытаясь бежать от Хульдбранда, в сердце рыцаря возникает<br />

желание защитить ее, которое затем перерастает в любовь. Любовь<br />

Хульдбранда и Бертальды – своего рода союз против злых сил природы.<br />

Однако в «Ундине» просматривается и другая тенденция –<br />

«вписанность» человеческой судьбы в природу. Природа постоянно<br />

сопутствует чувствам и поступкам героев. Можно провести параллель между<br />

любовью Ундины и разбушевавшейся стихией, которой рано или поздно<br />

придет на мену затишье и вместе с ним – смирение. Кроме того, всякая<br />

стихия неизбежно приводит к катастрофе.<br />

Дух не находит, по мнению романтиков, адекватного воплощения в<br />

своей предметности, а потому природные явления обретают символическое<br />

значение.<br />

Символ – многообразный образ, включающий в спектр своих значений<br />

помимо прямого, непосредственно данного предметного, иные глубинные<br />

смыслы, слитые с ним воедино.<br />

Образ-архетип заключает в себе наиболее устойчивые вездесущие<br />

«схемы» или «формулы» человеческого воображения, проявляются как в<br />

мифологии, так и в искусстве на всех стадиях его исторического развития (в<br />

архаике, классике, искусстве современности) [Литературный<br />

энциклопедический словарь 1987: 254].<br />

В повести можно выделить множество архетипичных образовсимволов,<br />

например» Лес, Остров, Вода, Женщина, Ундина. Остановимся на<br />

образе - Ундины (уместно условно назвать это образ как Дева Вод, делая,<br />

таким образом, акцент на присутствие на нем двух его главных компонентов<br />

197


– женского начала и стихии воды), который может быть рассмотреть как<br />

слияние двух других архетипичных образов – Воды и Женщины.<br />

Стихия воды играет во всех мировых культурах ключевую роль.<br />

Феномен стихии воды заключается, однако, в том, что она вызывает<br />

неоднозначные ассоциации: она может нести смерть, но без нее нет и жизни;<br />

она несет в себе созидательное начал, но в ней заключена и огромная<br />

разрушительная сила. Вода связывается с двумя противоположными<br />

началами: жизнь и смерть. Живительная сила воды знакома нам еще с<br />

колыбели по русским народным сказкам. Также в воде заключается и<br />

смертельная опасность. Ее мистическое очарование привлекает человека,<br />

который пытается приблизиться к разгадке тайны стихии.<br />

В литературе неоднократно делались попытки персонифицировать<br />

стихию воды. Чаще всего дух вод представляет перед нами в женском образе.<br />

Ундина – персонаж европейской средневековой мифологии (сходные<br />

персонажи в европейской мифологии: нимфы, сирены, наяды, мелюзины,<br />

русалки). Уместно вспомнить и «коварную» Лорелею – также являющуюся<br />

олицетворением стихии воды в женском образе. Однако в Ундине, лишь<br />

чистота, доброта и женственность, и в отличие от Лорелеи, нет рокового<br />

очарования. Убивая Хульдбранда, она сама испытывает боль, ею движет не<br />

ревность, она не мстит за обманутую любовь, а лишь выполняет свой долг.<br />

В повести вода наряду с образами Ундины и Кюлеборна<br />

непосредственно представлена в связанных с мотивом воды реалиях, озеро,<br />

на берегу которого находится хижина рыбака («Поросшая сочной зеленой<br />

травой узкая коса вдавалась в большое озеро, ласково прильнув к прозрачной<br />

светло-голубой воде, а волны влюблено простирали объятия навстречу<br />

цветущему лугу, колышущимся травами свежей зелени деревьев» [Фуке<br />

1990: 7]), роковой колодец, Рейн, на котором Хульдбранд утратил навсегда<br />

Ундину, однако они скорее как значимые «декорации» повести.<br />

Ундина необыкновенна в том, что соединяет в себе два<br />

противостоящих начала: стихийное и человеческое, объединяет в себе<br />

признаки двух миров, двух форм бытия – мира элементарных духов и мира<br />

человека. Ундина символизирует и стремление перешагнуть границу между<br />

этими мирами.<br />

Судьба Ундины драматична – она выполняет миссию, возложенную на<br />

нее стихией, и страдает, как страдает человек. Ундина символизирует, таким<br />

образом, и противопоставление между добром и злом, между жизнью и<br />

смертью.<br />

В повести Ундине противопоставлен Бертальда, воплощающая<br />

куртуазное общество. Ундина представляет жертвенную, чистую любовь,<br />

отношения между Хульбрандом и Бертальдом воспроизводят любовь –<br />

«служение». В духе традиционной героини рыцарской эпохи Бертальда –<br />

надменная и своенравная. Она посылает рыцаря ради прихоти в<br />

заколдованный лес узнать, что там таится, обещая даровать залог своей<br />

милости – перчатку со своей руки. Такой ее поступок – словно вызов самой<br />

природе. И природа не остается в долгу, лес приводит рыцаря к Ундине, и он<br />

198


сразу ощущает разницу между «служением» и подлинной любовью. «Гнать<br />

прочь от себя того, кого любишь, да еще в такой лес, о котором ходит худая<br />

слава! Уж от меня-то этот лес и все его тайны не дождались бы ничего<br />

подобного!» [Фуке 1990: 24] – возмущается Ундина.<br />

Одна из самых значительных проблем повести – проблема<br />

обреченности необыкновенной натуры, оказавшейся среди заурядных людей<br />

и страдающей оттого, что она одинока по причине своей исключительности.<br />

И эта исключительность, отраженная в ее особенном происхождении, однако<br />

скрывает в первую очередь ее исключительность и противопоставленность<br />

другим в духовном плане.<br />

За сказочной аллегорией в повести просматривается жизненная<br />

ситуация, история драматических отношений между тремя абсолютно<br />

разными людьми, носящая вневременной характер. Ундина не может быть<br />

счастлива среди людей.<br />

Различие женского и мужского поведения в любовном конфликте<br />

может быть рассмотрено в психологическом ключе. Ундина полностью<br />

отдается своему чувству, в ущерб своему счастью, но иначе любить она и не<br />

умеет. Ее жертвы и преданность, однако, не приводят к взаимности, скорее,<br />

наоборот: Хульдбранд лишь по-мужски эгоистично принимает эти жертвы,<br />

но не отдает ничего взамен. Но такова система его взглядов и ценностей, он<br />

лишь поступает по своей сути.<br />

Композиция повести соответствует развитию сюжетной линии<br />

отношений главных героев от первой встречи до посмертного воссоединения,<br />

а также и развитие их характеров. Первые главы повести посвящены встрече<br />

главных героев (экспозиция, завязка); в них находит отражение и их<br />

предыстория.<br />

Переломным моментом в сюжете и в развитии, прежде всего образа<br />

Ундины является эпизод свадьбы. Ундина обретает человеческую душу,<br />

человеческую способность любить, но вместе с ней – человеческое<br />

страдание. И если до этого ее можно было охарактеризовать как своенравную<br />

и легкомысленную: «Она никак не может отвыкнуть от ребяческих замашек<br />

но сердце у нее доброе – это уж верно вам говорю!» [Фуке 1990: 10];<br />

«Ундина в сердцах вскочила со своей скамеечки, уперла в бока красивые<br />

руки и воскликнула» [Фуке 1990: 12], то после свадьбы она оказывается похристиански<br />

покорной: «Такой она оставалась весь день: тихой,<br />

приветливой, и внимательной, доброй хозяюшкой и вместе с тем нежным,<br />

стыдливо целомудренным созданием» [Фуке 1990: 44–45].<br />

Дальнейшее развитие действия связано с развитием чувств главных<br />

героев. Преданность любви Ундины растет, тогда, как Хульдбранд все<br />

больше ею тяготится. Любовь главных героев можно образно представить в<br />

виде «сосуда», в котором заключены два вещества. И в чем больше<br />

количество одного из них, тем меньше в «сосуде любви» остается для<br />

другого. Любовь Ундины настолько велика, что вполне могла бы заполнить<br />

весь «сосуд» («уж слишком сильно я тебя люблю» [Фуке 1990: 46]); в начале<br />

199


повести ее любовь была вызвана в первую очередь ей стихии – на земле, а не<br />

в воде, тогда она принадлежала, прежде всего, миру духов, а не миру людей.<br />

Список литературы<br />

Гегель Г.В.Ф. Эстетика: В 4 т. М., 1969. Т.2.<br />

Гегель Г.В.Ф. Энциклопедия философских наук: В 3 т. Л., 1977. Т.3.<br />

Гегель Г.В.Ф. Наука логики. М.: Изд-во «Мысль», 1999.<br />

Гейне Г. Сборник сочинений: В 10 т. М., 1958. Т.6.<br />

Фридрих Де Ла Мотт Фуке. Ундина. М.: «Наука», 1990. (Серия<br />

«Литературные памятники»)<br />

Шеллинг Ф.В.Й. Бруно или о божественном и природном начале вещей<br />

// Шеллинг Ф.В.Й. Соч. в 2 т.: пер. с нем. Т.1 / сост., ред., авт. вступ. ст.<br />

А.В.Гулыга. М.: «Мысль», 1897.<br />

И.Липатникова, Н.А.Петрова (Пермь)<br />

ПРОСТРАНСТВО ВЕНЕЦИИ В ЛИРИКЕ ИОСИФА БРОДСКОГО<br />

Понятие «венецианского текста» предполагает определенное<br />

внутреннее единство посвященных ему произведений, которое реализуется в<br />

однородности описаний, повторяемости ключевых понятий и определенной<br />

общности их смыслового наполнения.<br />

Венецианская тема вошла в мировую литературу в эпоху романтизма.<br />

Поэты-романтики ассоциировали город на воде с бушующими страстями,<br />

ощущением безграничной свободы. В литературе серебряного века тонущая<br />

Венеция появляется как апокалептический символ умирающей красоты.<br />

Тематическая основа венецианской поэзии Серебряного века – смерть и<br />

красота, смерть красоты, красота смерти.<br />

Во второй половине XX в. литературную традицию поэтического<br />

изображения Венеции подхватывает Иосиф Бродский. Во многом следуя<br />

сложившимся культурным представлениям о городе, он предлагает иное<br />

осмысление его пространства. Венецианская лирика Бродского включает в<br />

себя шесть поэтических произведений: «Лагуна» (1973), «Венецианские<br />

строфы, I-II» (1982), «В Италии» (1985), «Посвящается Джироламо<br />

Марчелло» (1988), «Лидо» (1989), «С натуры» (1995).<br />

Превалирующее настроение первого венецианского стихотворения<br />

Бродского «Лагуна» – отчаяние. Ни эстетического созерцания, ни<br />

элегического восхищения пространством Венеции, главное свойство<br />

которого – красота. Венеция – корабль, погружающийся в волны морского<br />

потока, «тонущий город, где твердый разум внезапно становится мертвым<br />

глазом» [Бродский 2005: 174]. Погружаясь в венецианские пучины,<br />

лирический герой показывает бесовскому воинству «итальянский салют» –<br />

«жест получим, похожий на молот в серпе – и как черт Солохе, храбро<br />

покажем его эпохе, принявшей образ дурного сна» [Бродский 2005: 175].<br />

Соответственно, «Лагуна» – не столько венецианское, сколько<br />

© И.Липатникова, Н.А.Петрова, 2007<br />

200


изгнанническое произведение, исполненное агрессией по отношению к<br />

системе, обрекшей Поэта на эмиграцию. Пространство Венеции окрашивает<br />

атмосфера обиды, отчаяния, одиночества. Лирический герой – изгнанник,<br />

ретроспективный механизм, мысли которого обращены к Родине. В<br />

венецианском пространстве он пассивен, он вне города – «совершенный<br />

никто, человек в плаще, потерявший память, отчизну, сына» [Бродский 2005:<br />

173].<br />

Через девять лет Бродский вновь пишет о Венеции. «Венецианские<br />

строфы», датируемые 1982-м годом, стали, пожалуй, самыми известными<br />

стихами Иосифа Бродского о Венеции. Они являются наиболее<br />

последовательным осмыслением венецианской жизни, которая, по-прежнему,<br />

не включает в себя лирического героя. Он появляется лишь однажды, в<br />

заключительной строфе:<br />

Я пишу эти строки, сидя на белом стуле<br />

под открытым небом, зимой, в одном<br />

пиджаке, поддав, раздвигая скулы<br />

фразами на родном.<br />

[Бродский 2005: 313]<br />

Тон отстранения станет лейтмотивным в поздней лирике Бродского.<br />

Стоит отметить и отсутствие в «Венецианских строфах» ранних<br />

апокалептических настроений. На смену им приходит эстетическое<br />

созерцание, умение находить в красоте ответы на крайние вопросы бытия.<br />

«Вся Венеция – произведение искусства, там особенно отчетливо понимаешь,<br />

что созданное руками человека может быть намного прекраснее самого<br />

человека» [Волков 2000: 211].<br />

Еще через три года Бродский пишет очередной венецианский шедевр<br />

«В Италии». Несмотря на время, частично примиряющее поэта с<br />

обстоятельствами, сохраняется интонация отрицания – «больше нету в<br />

живых», «нет ничего понятней», «нельзя его больше любить», – которая<br />

свидетельствует о депрессивном, надрывном состоянии лирического героя.<br />

Пространство Венеции так и не преодолевает сакральную границу<br />

«свой – чужой», до конца оставаясь воплощением абсолютной гармонии на<br />

чужой земле. Венецианские выкрики типа «гад! уйди!» звучат на чужом для<br />

поэта наречьи. Доминантным настроением лирического героя вновь<br />

становится одиночество:<br />

Человек, дожив до того момента, когда нельзя<br />

его больше любить, брезгуя плыть противу<br />

бешеного теченья, прячется в перспективу.<br />

[Бродский 2005: 325]<br />

На смену эмоциональной агрессивной открытости ранней лирики<br />

приходит готовность стоически принять трагичность бытия.<br />

Мотив одиночества является ключевым и в следующем венецианском<br />

стихотворении Бродского «Посвящается Джироламо Марчелло». Однако<br />

принципиально новым по сравнению с ранней венецианской лирикой<br />

становится расширение временных рамок, движение от прошлого к<br />

201


будущему. Однако движение вперед на поверку оказывается движением по<br />

кругу. Ведь будущее сливается с настоящим: «Я мог, казалось бы,<br />

догадаться, что будущее, увы, уже настало…» [http://www.worldart.ru/lyric/lyric.php?id=7856]<br />

Срастание будущего с настоящим является<br />

прямым отрицанием будущего, причина та же – одиночество лирического<br />

героя: «…когда человек один, он в будущем. Когда человек несчастен, он в<br />

будущем…» [http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=7856].<br />

Душевное состояние лирического героя точно характеризуется<br />

каскадом метафорических образов, выстраиваемый Бродским в очередном<br />

венецианском шедевре – «Лидо»: «стоптанный полуботинок, который,<br />

вздохнув, разули»; «открытка, приколотая к закату»; «пустыня Средиземного<br />

моря» [http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=7844]. Пространство в<br />

«Лидо», как и в «Лагуне», концентрируется вокруг мифологемы воды.<br />

Однако в «Лагуне» лирический герой «захлебывался в плеске зеркал»,<br />

гондолу «било о гнилые сваи» [Бродский 2005: 174], то есть вода несла<br />

семантику гибели. Сейчас же поэт ставит её в центр философских<br />

размышлений, сближает внутренний поэтический ритм с мерно<br />

раздающимся шумом волн, плывет для того,<br />

Чтоб сесть там за круглый столик с какой-нибудь ненаглядной<br />

местных кровей под цветной гирляндой<br />

и слушать, как в южном небе над флагом морской купальни<br />

шелестят, точно пальцы, мусоля банкноты, пальмы.<br />

[http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=7844]<br />

Наконец, последнее венецианское произведение Бродского «С натуры»<br />

вбирает в себя все предшествующие ему поэтические образы. Однако при<br />

сохранении ключевых мотивов модифицируется самосознание лирического<br />

героя. «Совершенный никто» обретает для себя «переулок земного рая». В<br />

последнем венецианском произведении перед читателем – идиллический<br />

пейзаж размеренного, тихого городка, покой почти посмертного<br />

существования. Мотив трагического одиночества утрачивает агрессию,<br />

приобретает в «последних лучах заката» смирение, лирический герой отныне<br />

«погружен в лицезренье».<br />

Таким образом, Венеция – воплощение красоты, гармонии в лирике<br />

Бродского. Это пространство, на фоне которого он мечтал выстрелить себе в<br />

висок. Однако «я» лирического героя в венецианской лирике практически<br />

отсутствует. Поэт ощущает себя вне пространства итальянского города,<br />

остается отчужденным и безучастным зрителем бурной венецианской жизни.<br />

Венецианская лирика Бродского – влюбленный, но отстраненный взгляд на<br />

пространство тонущего города.<br />

Список литературы<br />

Бродский И.А. Часть речи: Избранные стихотворения. СПб., 2005.<br />

Волков С.М. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2000.<br />

http://www.world-art.ru/people.php?id=34560<br />

202


Ю.Лыкова, О.Б.Каневская (Украина, Кривой Рог)<br />

ФУНКЦИОНИРОВАНИЕ КОМПОНЕНТОВ<br />

ЛЕКСИКО-СЕМАНТИЧЕСКОГО ПОЛЯ «ЧУВСТВО»<br />

В ПОЭТИЧЕСКОЙ РЕЧИ Ю.ШЕВЧУКА<br />

«В языке все направлено на осуществление коммуникации, единицей<br />

которой является текст, поэтому все языковые реалии обретают свой<br />

подлинный смысл только в тексте» [Попова 2002: 73]. Поэтому актуальной<br />

проблемой современной филологической науки является исследования,<br />

посвященные языку художественных произведений. Анализ поэтических<br />

текстов с точки зрения функционирования языковых средств дает более<br />

полное представление о жизни слова в языке и речи, позволяет более глубоко<br />

осмыслить идейно-художественное содержание произведения,<br />

интерпретировать его. А в основе анализа стоит человек (и все, что связано с<br />

ним) – центр, через который проходят координаты, определяющие предмет,<br />

задачи, методы, ценностные ориентации исследования. Общеизвестно, что<br />

лирика – это особый способ художественного мышления и осмысления<br />

жизни. Ее определяют как «выражение сокровенных переживаний и в<br />

искусстве, и в повседневной жизни» [Энциклопедия 1988: 134]. В<br />

лирическом произведении выражаются чувства, эмоции, личные<br />

переживания поэта, отражается его лирическое «Я». Поэтому глубокий<br />

анализ лирического произведения невозможен без проникновения в его<br />

языковую ткань, без исследования языковых средств, отражающих чувства и<br />

эмоции художника слова.<br />

Возникший в последние годы интерес к рок-культуре, как к особому<br />

культурному пласту, подтолкнул некоторых исследователей (психологов,<br />

социологов) к изучению составляющих ее компонентов: рок-музыки, роктеатра<br />

и др. Многие журналисты, занимающиеся современной молодежной<br />

культурой, обратили свое внимание и на рок-поэзию, ими были сделаны<br />

первые шаги, направленные на изучение текстов рок-песен (например,<br />

И.Смирнов, А.Кузнецов), но научных работ (литературоведческих,<br />

лингвистических) по исследованию рок-поэзии пока недостаточно. Таким<br />

образом, рок-поэзия на сегодня является одним из наиболее востребованных<br />

видов искусства, т.к. имеет в своих ресурсах средства для выражения<br />

различных сторон экстралингвистической реальности, в частности, чувств и<br />

эмоций.<br />

Характерной чертой русскоязычного рока, предельно связанного с роккультурой,<br />

является особое внимание к слову. Недаром рок-бард Александр<br />

Башлачев в одной из своих песен сказал: «И дар русской речи сберечь!». По<br />

словам А.Дидурова, настоящую рок-поэзию отличает совершенно<br />

неконтролируемый интеллектуальный и эмоциональный «выброс»,<br />

неповторимость стилистики и интонации, честность и искренность, как<br />

основные составляющие энергии текста [Золотое десятилетие 1992: 5].<br />

© Ю.Лыкова, О.Б.Каневская, 2007<br />

203


Цель данного исследования – выявить особенности функционирования<br />

компонентов лексико-семантического поля «чувство» в поэтической речи<br />

Ю.Шевчука. Так как чувство человека относится к сфере духовной,<br />

внутренней, оно невидимо и неосязаемо, практически невозможно дать ему<br />

определения, классификацию и четкие границы, стандартно определить<br />

характер воздействия на человека. Тем не менее, чувство является объектом<br />

изучения многих наук: философии, психологии, педагогики,<br />

психолингвистики и т.д. Однако все чувства, переживаемые человеком,<br />

находят свое отражение в языке, воплощаются в нем в виде конкретных слов,<br />

а впоследствии вступают в синтагматические и парадигматические<br />

отношения, формирующие лексико-семантическое (далее – ЛСП) «чувство».<br />

Анализ произведений Ю.Шевчука позволил выделить характерные<br />

чувства (см. классификацию эмоций по субъективной ценности<br />

Б.И.Додонова [Скрипченко 2005: 257]), которые переживает лирический<br />

герой, а также лексические единицы, выражающие сложные эмоции,<br />

наиболее частотные в его поэтическом словаре.<br />

1. Альтруистические эмоции (тревога, жалость, любовь, доброта).<br />

ТРЕВОГА: Не так уж много нужно нам,// Чтоб не будила по ночам //<br />

Уснувший мир зловещая тревога (Привет М, 83). ЖАЛОСТЬ: Смотрю на<br />

женщину, которая со мной // Вчера пришла и до утра осталась.// В ее глазах<br />

ко мне любовь и жалость,// А у меня душа - хоть в мир иной (Понедельник,<br />

84) (жалость – контекстуальный синонимом любви); Стонет и пьет<br />

одноглазая рожа,// Жалко скребется в затылки прохожих // Бледных<br />

потомков накуренных грез (Суббота, 88). БЕЗЖАЛОСТНОСТЬ (антоним<br />

жалости): Я поднимался выше облаков,// Я убивал безжалостно злодеев (За<br />

пятьдесят копеек, 82). ЛЮБОВЬ (у поэта – гуманное отношение к кому- или<br />

чему-либо): И что мы можем, можем быть,// Еще, конечно же, любить,//<br />

Приятель, выбрось камень свой,// Наполним небо добротой (Наполним небо<br />

добротой, 86) (здесь любовь – неотъемлемой часть правильной жизни); Мне<br />

страна ворковала о сыновей любви,//Вытирая платочком сухие глаза<br />

(Пластун, 91). Не так уж плохо все, малыш,// Когда ты рядом мирно спишь,//<br />

Любимым снам счастливо улыбаясь (Привет М, 83) (общая эмоциональная и<br />

смысловая нагрузка этой фразы позволяет соотнести значение слова<br />

«любимый» со значением слова «светлый, спокойный»); Как мы едем?!//<br />

Что мы видим?!// Что мы любим?! (Мальчик-слепой, 91); Наше время<br />

скорбит в телефонах доверия,// Любит в отделах знакомств (Время, 85); Не<br />

хрипи, старичок, о любви,// Нам известно, чем ты поешь (Перестроище, 91).<br />

Кого любить и бояться,// шепча, подскажут они (Живу в назойливом мире,<br />

83) (алогизм); Я часто не верю, что на небесах// Нашей любовью архангелы<br />

правят (Фома, 89); Каменеющий мир, окольцованный быт,// Быть может,<br />

только любовь сможет всем нам помочь остаться людьми (Дом, 85); Сталь<br />

ненавидит дерево, // Дерево ненавидит землю,// Земля ненавидит воду,//<br />

Вода ненавидит небо,// А небо любит всех нас (Мне снилось, 03).<br />

Подчеркнем, что главным чувством, которое выражается в произведениях<br />

Юрия Шевчука, которым они проникнуты, является любовь: Прекрасная<br />

204


любовь, там ждут тебя живые.// Позволь себя увидеть тем, кого ведут на<br />

смерть.// Там по уши в грязи, но все же не слепые.// Дай разум и свободу, дай<br />

чувствам не истлеть (Прекрасная любовь, 95). Поэтому наиболее<br />

частотным в поэтическом словаре становится слово любовь и его<br />

производные: любить, любимый. Поэт пишет о любви к родине, к женщине,<br />

к другу, к матери, к сыну, к музыке и т.д.<br />

ДОБРО, ДОБРОТА: Я – память без добра (Церковь, 88); Революция,<br />

ты научила нас// Верить в несправедливость добра (Революция, 88); Наши<br />

души не в силах сидеть на диете,// Мы кормим их до тошноты, // И верим,<br />

что в каждом живом человеке// Наберем на стакан доброты (Время, 85);<br />

Язык разноцветущий, речив добротою,// Скоро связан будет вечной<br />

немотою (Псалом, 85); И зло на заливном коне взмахнуло шашкою. // Добро,<br />

оно всегда без кулаков, трясло культяшками (Правда на правду, 93).<br />

2. Коммуникативные эмоции (верность, понимание, дружба). Этот<br />

тип эмоций находит выражение у Шевчука с достаточной частотой.<br />

ВЕРНОСТЬ: Читает балет о кошмарной любви и прекрасной измене, //<br />

Танцует стихи о коварстве героев и верности крыс (Актриса весна, 87)<br />

(антитеза: Коварство героев – верность крыс); Что такое осень? Это<br />

камни, Верность над чернеющей Невою (Осень, 83). ДРУЖБА: А я не хочу о<br />

дружбе вам петь,// Нечасто за друга готовы на смерть (Игра, 82); Я не<br />

расстрелян, я не в тюрьме,// Хотя это желают мне,// Друг мой лучший,<br />

доброволец, судья, мещанин, я хочу тебя (Поэт, 85) (здесь слово друг<br />

употребляется в переносном значении и семантически равно слову враг); О,<br />

как ничтожны ты и я// Перед нависшею грозой.// И живы мы, пока друзья//<br />

Стоят за нас, стоят стеной (Наполним небо добротой, 84) (друзья – символ<br />

спасения); Не так уж страшно умирать,// Когда вокруг друзья и мать,//<br />

Любовь поможет вынести страданья (Привет М, 82) (любовь и дружба –<br />

самые важные для человека чувства, они неразрывно связаны между собой,<br />

являются ценностным ориентиром для лирического героя). ПОНИМАНИЕ и<br />

НЕПОНИМАНИЕ: Наш бог всегда всех нас поймет,// Грехи отпустит, боль<br />

возьмет (Наполним небо добротой, 84) (понимание – неотъемлемое свойство<br />

божественной сущности); Мы бьемся насмерть во вторник за среду,// Но не<br />

понимаем уже четверга (Революция, 88); Потерялся я среди этих строев,//<br />

Да ничего не пойму, хоть тресни (Российское танго, 93).<br />

В этой ЛС подгруппе выделяются также лексические единицы, которые<br />

называют их астенические разновидности: ОДИНОЧЕСТВО, ВРАЖДА,<br />

РАВНОДУШИЕ и БЕЗРАЗЛИЧИЕ: Равнодушие лечит тех, чья душа не<br />

болит (Styx, 92) (олицетворение); Безразличные грезы, прощаясь одна за<br />

другой,// Улетают, навечно покинув еще одного (Я получил эту роль, 84); В<br />

эту белую ночь…// Твои люди, шаги, как враги (Белая ночь, 93); Если твой<br />

враг никогда не узнает,// Кто его самый отъявленный враг, …То все хорошо!<br />

(Все хорошо, 83); Одиночество спит у меня на прохладной груди (Postинтеллигент,<br />

87) (метафора); А над Невским в глазок наблюдает тюрьма,//<br />

Состоящая из одиноких мужчин (Ленинград, 86); Как пошляк на смешной<br />

презентации// Поднимаю // Тост // За одиночество (Как еврей, в третьем<br />

205


рейхе каменном, 95); Когда облака ниже колен,// Когда на зубах куски<br />

языка,// Когда национальность голосует за кровь, Когда одиночество<br />

выжмет дотла (Предчувствие гражданской войны, 88); В суете наступает<br />

совсем одинокая ночь.// Лезут мысли о третьем конце и уже не до сна (Я<br />

получил эту роль, 84); Ползу по столбам безразличных вождей,// Ползу,<br />

разгребая дерьмо их идей (Предчувствие гражданской войны, 88); Ей не<br />

нужны // Влюбленные поэты, // Их равнодушно слушает она (К чему реке…,<br />

80).<br />

3. Глорические эмоции (эгоизм, престиж, каприз, хвастовство, честь).<br />

ПРЕСТИЖ: Я электрический стул – слишком долго не посидишь,// Я<br />

вселенной вчера между глаз звезданул,// Подняв свой земной престиж (Поэт,<br />

85) (о престиже говорится в земных масштабах); И хочется бедным в<br />

Майами или Париж. Сан-Ремо, Флорида – о, да, о, это престиж (Мажоры,<br />

85). КАПРИЗ: Папаша попросит весь зал кричать ему «Бис!»//, Папаша<br />

исполнит любой сыночкин каприз! (Мажоры, 85) (каприз как свойство слабой<br />

и эгоистичной личности); Сколько перьев с неба падает вниз,// Сколько душ<br />

не спит у костра,// Кто разжег твой легкий каприз,// Закон или просто<br />

игра? (Он, 97). ХВАСТОВСТВО: Эй, малыш, не стреляй и не хвастай<br />

другим,// Что без промаха бьешь по мишеням живым (Не стреляй, 81).<br />

ЧЕСТЬ: Я чествую вас, сыновья дипломатов, юристов, министров и<br />

профессоров (Мажоры, 85) (ирон.); Аплодисменты, на сцене – Время!// А в<br />

зале ухе негде сесть,// Родная, это не овации трели,// Это рвутся сердца в<br />

его честь! (Время, 85).<br />

4. Эстетические эмоции (потребность в красоте, чувство светлой<br />

грусти, чувство родного, чувство наслаждение звуками). КРАСОТА:<br />

Красота, ты здесь, родная, недоступна, нелегка, за тобою наблюдаем,<br />

похмеляясь у ларька,// Ты спасешь нас, точно знаю! Я твой враг, твоя еда!//<br />

Красота не исчезает, лишь уходит иногда! (Ларек, 03) (олицетворение); Я<br />

называю плохое дерьмом,// А хорошее – красотой (Поэт, 85) (антитеза).<br />

СВЕТЛАЯ ГРУСТЬ: Время начала рок-н-ролла ушло!// Осталась прическа да<br />

светлая грусть (Styx, 93). ЧУВСТВО РОДНОГО: Еду я на родину, пусть<br />

кричат «Уродина!»,// А она нам нравится – Спящая красавица… (Родина,<br />

89); Эх, железная дорога,// Расписные поезда.// У родимого порога//<br />

Отказали тормоза (Дорожная, 85). ЧУВСТВО НАСЛАЖДЕНИЯ<br />

ЗВУКАМИ: Или услышать и// Подарить миру музыку?! (Мальчик-слепой,<br />

91); Мелодия цветов, затерянных вначале,// Я слышу эти ноты, похожие<br />

на сон (Прекрасная любовь, 95) (метафора; сравнение).<br />

5. Романтические эмоции (чувство свободы, героизм, мечта, страх).<br />

СВОБОДА: Жрите бесплатно, царечки природы, мысли, идеи, все то, чем я<br />

жил,// Рвите беззубыми ртами свободу, вонзившуюся вам между жил<br />

(Террорист, 98). Ты жаждешь свободы, ты пьешь, ты ползешь за ней<br />

вслед,// Ты тоскуешь, родимый, но не ведаешь, как эта баба страшна! (Postинтеллигент,<br />

87); Я расставил людей посвободней,// И чтоб всем все<br />

хватило (Я остановил время, 89). МЕЧТА: Две мечты да печали стакан//<br />

Мы, воскреснув, допили до дна (Это все, 94); И случилось однажды, о чем<br />

206


так мечтал.// Он в горячую точку планеты попал (Не стреляй, 81).<br />

ГЕРОИЗМ: Пропечатали буквами наши песни,// Понашили из трусов героев<br />

(Российское танго, 94) (ирон.); У нас есть все, свои герои,// В любом подъезде<br />

разольют (Мы из Уфы, 85) (ирон.); Если всегда аккуратно подстрижен,// В<br />

каждой поэме – красивый финал,// В каждой компании смел и подвижен,//<br />

Лишнего, кстати, совсем не болтал!// То все хорошо! (Все хорошо, 83)<br />

(ирон.); Вчера – свиреп, силен и очень смел, // Сегодня – тих, спокоен, даже<br />

мрачен (Понедельник, 84). СТРАХ: Глаза кота// И больше ничего… Бельмо<br />

на левом,// В правом страх и ярость (Твой взгляд, 83); Ты – клочок мягкой<br />

ваты в ушах, ты – здоровый оскопленный пень,// У тебя мой крик вызывает<br />

страх, // Как и будущий Судный день (Поэт, 85).<br />

6. Гедонические эмоции (наслаждение, веселье, беззаботность,<br />

теплота, покой). ВЕСЕЛЬЕ: Грянул майский гром,// И веселье бурною,<br />

щемящею волной// Окатило… Эй, вставай-ка, и попрыгай вслед за мной<br />

(Дождь, 82). ТЕПЛО, ТЕПЛОТА: У тебя поют, у меня – луна,// У тебя<br />

тепло, у меня – к нулю (У тебя есть сын, 92); Что светит нам завтра, что<br />

греет сейчас (Ни шагу назад!, 85); Мальчик-слепой,// Задающий обычные//<br />

Детства вопросы…//Бабушке, дремлющей// Блоком тепла (Мальчик-слепой,<br />

91); А за Невским в глазок// Наблюдает тюрьма,// Состоящая из// Одиноких<br />

мужчин,// Не нашедших причин// Дарового тепла (Ленинград, 86); Где ты и<br />

я под простой, да нескошенной крышей,// Ищем в друг друге тепло (Ветер,<br />

93). ПОКОЙ: Он зашипел, как может только старость,// Когда она,<br />

отрекшись от всего, // Имеет лишь изодранный покой (Твой взгляд…, 83);<br />

Вы тоже пыхтели, но загнаны в круг,// Разбавляя портвейном покой<br />

(Дохлая собака, 85). БЕЗМЯТЕЖНОСТЬ, УДОВОЛЬСТВИЕ: Наше время<br />

сулит безмятежную старость,// Кефир и телеорай.// И все в кайф (Время,<br />

85).<br />

7. Акизитивные эмоции: АЛЧНОСТЬ, ЖАДНОСТЬ: Рукою твердой<br />

превратил всех алчных богачей// В прекрасных молодых парней, поэтов и<br />

врачей (Инопланетянин, 82) (алчность – чувство, не свойственное поэтам и<br />

духовно богатым людям); За мною жадно наблюдал из-за кулис один<br />

большой компромисс (Компромисс, 82) (свойство жадности посредством<br />

метафоры придается абстрактным понятиям; компромисс выступает чем-то<br />

жадным и всепоглощающим).<br />

8. Гностические эмоции (стремление что-то познать, понять,<br />

удивление, непонимание, сомнение). СОМНЕНИЕ: Прочь вчерашние<br />

сомненья,// Прочь неудачи черных дней,// Только не ищите в тихом омуте<br />

спасенья,// И тогда окажетесь сильней (Привет М, 83); Посмотри веселей,<br />

мы искусству, без сомнений, прорубим русло (Поэт, 85); Я долго мучался в<br />

сомнениях тогда,// Шептал себе, что, может, это не беда (Компромисс,<br />

83) (сомнение – ‘нечто зловещее’, ‘то, что может доставить страдание’); Я<br />

молился ему и просил об одном:// «Отжени от меня ты сомненье и страх,//<br />

Сохрани и спаси этот дом (Четыре окна, 94) (семантическое наращение –<br />

‘страх’); Как легко верить в то, что нам с детства долбят,// Сомневаться в<br />

чем-либо лень (Дохлая собака, 85). ЗНАНИЕ и СТРЕМЛЕНИЕ к нему –<br />

207


звенья одной цепи – познания добра: Я - память без добра, я - знанье без<br />

стремленья, // Остывшая звезда пропавших поколений (Церковь, 88); Ты<br />

так прекрасна, а я жаждал ответа, // Сколько печали несет это знанье<br />

(Поэт, 01). ПОНИМАНИЕ: Ты боишься всего, что не можешь понять, //<br />

Для тебя лишь вечно вчера (Поэт, 85).<br />

Таким образом, песни Юрия Шевчука содержат в себе широкий спектр<br />

выражения чувств и эмоций; в основе лирических произведений –<br />

художественно оформленная, эстетически выраженная передача всего<br />

прочувствованного и осмысленного. Для лирического героя произведений<br />

Ю.Шевчука характерно проявление эстетических, коммуникативных,<br />

романтических, альтруистических эмоций. Поэтому в его поэтическом<br />

словаре частотны слова, выражающие их: любовь, дружба, доброта,<br />

стремление, одиночество и др. Компоненты исследуемого лексикосемантического<br />

поля, функционируя в поэтическом тексте, приобретают<br />

дополнительные смысловые оттенки. Используя различные тропы, Шевчук<br />

открывает перед нами неожиданные языковые ассоциативные связи и<br />

подталкивает тем самым к более глубокому осмыслению или даже<br />

переосмыслению многих понятий, в том числе и чувств.<br />

Список литературы<br />

Золотое десятилетие рок-поэзии / Сост. А.Дидуров. М., 1992.<br />

Попова Е.А. Человек как основополагающая величина современного<br />

языкознания // Филолог. науки. М., 2002. №3. С.69–77.<br />

Поэты русского рока: Ю.Шевчук, А.Башлачев, А.Чернецкий,<br />

С.Рыженко, А.Машанин. СПб., 2004.<br />

Скрипченко О., Долинская Л., Огороднийчук З. Общая психология.<br />

Киев, 2005.<br />

Энциклопедический словарь юного литературоведа / Сост.<br />

В.И.Новиков. М., 1988.<br />

Е.Мавликаева, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />

ЖАНРОВЫЕ ОСОБЕННОСТИ В РОМАНЕ Э.Д.БУЛЬВЕР-ЛИТТОНА<br />

«ПЭЛЭМ, ИЛИ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ДЖЕНТЕЛЬМЕНА»<br />

Творчество Эдварда Джорджа Бульвер-Литтона (Edward George<br />

Bulwer-Lytton), известного английского политического деятеля, автора<br />

психологических, исторических и уголовных романов и пьес, пришлось на<br />

30-70е гг. XIX в. В прошлом – Французская Революция, промышленный<br />

переворот и луддитские восстания в Англии, а современная писателю<br />

действительность – век «гениев посредственности», осторожных<br />

политических деятелей, господства идеологии и психологии среднего класса.<br />

Бульвер-Литтон был очень восприимчив ко всему лицемерному, что<br />

окружало его в светском обществе, создавая в своих произведениях ряд<br />

характеров, воплощающих его оценку окружающей действительности,<br />

© Е.А.Мавликаева, Б.М.Проскурнин, 2007<br />

208


высмеивающих пороки, лицемерие и искусственность некоторых<br />

нравственных категорий века. В романе «Пэлэм, или Приключения<br />

Джентльмена» («Pelham, or the Adventures of a Gentleman»), написанном в<br />

1828 г., Бульвер-Литтон ярко обрисовывает характеры людей различного<br />

общественного положения, с первых станиц книги намеренно подчеркивая<br />

суетность и тщеславие деградирующего английского дворянства и детально<br />

описывая жизнь опустившихся на самое дно людей низшего сословия.<br />

В 1820-е гг. начинается бурный расцвет жанра романа, к 30-м гг.<br />

ставшего ведущим способом художественного осмысления бурно<br />

меняющейся и многообразной действительности. Роман оказался жанром,<br />

наиболее «приспособленным» к адекватному воплощению многих сторон<br />

жизни, в том числе и за счет способности к синтезу различных романных<br />

модификаций, «специализирующихся» на художественном воспроизведении<br />

тех или иных особенностей реальности. «Пэлэм» – произведение, которое<br />

ярко демонстрирует эти «синтезирующие» возможности романа. В нем автор<br />

использует элементы дендистского (или великосветского), социальнобытового,<br />

уголовного (или «Ньюгейтского») и готического романа.<br />

Попытаемся посмотреть на этот процесс «синтеза» под одной «крышей»<br />

различных жанровых систем.<br />

Э.Д.Бульвер-Литтон – художник переходного периода. На его<br />

творчество во многом повлияло Просвещение, а также литература<br />

предромантическая, сентименталистская, но все же истоки жанровых<br />

элементов и мотивировку их использования следует искать в подходе<br />

Бульвер-Литтона к современной ему действительности. Испытывая влияние<br />

Байрона и романтической школы с ее культом индивидуальной личности,<br />

сконцентрированной на своих страстях и переживаниях, Бульвер-Литтон все<br />

же стремится к воспроизведению реальных жизненных ситуаций, сохраняет<br />

тенденцию к анализу мотивированного обстоятельствами душевного<br />

состояния героев. В романе «Пэлэм», как и во многих других произведениях<br />

писателя, наравне с реалистической отчетливо просматривается влияние<br />

романтической традиции. Генри Пэлэму в романе противопоставлен<br />

Реджиналд Гленвил, герой-романтик, человек с трагическим прошлым,<br />

поглощенный жаждой мщения. Встречу Гленвила и Пэлэма у могилы<br />

любимой девушки Реджиналда, автор описывает в мрачных красках,<br />

подчеркивая отчаяние, ярость и скорбь последнего. «В мгновении ока<br />

Гленвил оттолкнул меня, закрыл лицо руками, издал нечеловеческий стон,<br />

жутко прозвучавший в безмолвии кладбища, – и рухнул наземь у той<br />

могилы, с которой только что поднялся» (с. 64). Бульвер-Литтон использует<br />

элементы поэтики готического романа: выбор места действия неслучаен,<br />

кладбище помогает в создании мрачной атмосферы и передаче душевных<br />

страданий Гленвила. Но при этом писатель широко использует<br />

романтическую иронию. Чувства героя благородны, но все же за счет некоего<br />

преувеличения возникает ощущение пародии на так называемые<br />

нечеловеческие страсти и страдания, изображенные при помощи<br />

романтически заштампованной экспрессивности.<br />

209


Традиции романтического романа, «romance», очевидны в<br />

художественном осмыслении темы любви в произведении, необходимо также<br />

обращаться к романтической традиции. Образ Элен Гленвил играет большую<br />

роль в структуре произведения. Она, столь чуждая неискренности и<br />

великосветскому притворству, – воплощение чистоты и красоты,<br />

существующих вне этого мира.<br />

Героика как элемент романтического в романе определяет ироничное<br />

отношение автора к действительности; нередко ее можно найти в игре героя<br />

с обстоятельствами, его «движении» навстречу опасностям, связанным с<br />

отношениями с представителями низшего сословия. Так, автором часто<br />

используются элементы социально-бытового и уголовного романа при<br />

описании героев, живущих на дне общества, их столкновений с Генри<br />

Пэлэмом. К примеру, мощенник Джоб Джонсон восхищается мужеством<br />

Пэлэма, готового проникнуть в самое сердце преступного мира Лондона, не<br />

страшась опасностей и препятствий. В этой ситуации заметна ирония автора<br />

по отношению к главному герою, известному щеголю и фату, вынужденному<br />

одеть лохмотья и выдавать себя за другого. Определение автором проблемы<br />

преступности и отношения к людям «вне закона» неоднозначно. Выводя на<br />

страницах романа различных представителей городских низов и сталкивая их<br />

с Генри Пэлэмом, он своеобразно «романтизирует» их жизненные истории.<br />

Однако в романе просматривается и критика современной писателю власти,<br />

не предпринимающей никаких попыток помочь людям, которым некуда<br />

стремиться и не во что верить. Использование элементов уголовного романа<br />

в рамках реалистической традиции помогает автору подчеркнуть<br />

бедственное положение представителей низшего класса, описанных в<br />

произведении.<br />

И.Ф.Волков в работе «Творческие методы и художественные системы»<br />

отмечает, что человеческий характер в реалистической системе –<br />

«неповторимый, конкретно-исторический результат индивидуального<br />

общения личности с окружающей ее общественной средой» [Волков 1989:<br />

176]. Пэлэм – центральная и объединяющая фигура в романе, герой<br />

реалистический, прочно «закрепленный» за своим временем и средой. Он –<br />

герой своего времени, полного политических интриг и громких афер. Автор<br />

стремится показать героя с разных сторон, подчеркнуть неоднозначность его<br />

поступков и их мотивацию. По ходу романа мы наблюдаем становление<br />

личности Пэлэма, обретение им истинных ценностей. Бульвер-Литтон часто<br />

играет словами, использует многожанровость как способ раскрытия<br />

персонажа. Использованные им элементы нравоописательного и<br />

дендистского романов помогают в раскрытии образов, передаче картины<br />

общественной жизни XIX столетия. Истоки дендизма были заложены в<br />

древности, оно было вдохновлено античным учением гедонизма. Жанр<br />

дендистского, или великосветского, фешенебельного романа, который<br />

относят к так называемой silver spoon school («школе серебряной ложки»),<br />

ярко проявляется в произведении. Знаменитые изречения Генри Пэлэма об<br />

искусстве одеваться, фальшивые отношения с матерью и отцом, поездка<br />

210


героя в Париж и «раскрытие маски» герцогини Перпиньянской – во всех этих<br />

примерах просматривается ироничное отношение автора к действительности.<br />

В романе видную роль занимает мотив «маски», которую часто<br />

примеряют герои. Бульвер-Литтон повествует от лица Пэлэма: «По прибытии<br />

в Париж, я тотчас решил избрать определенное «амплуа» и строго держаться<br />

его, ибо меня всегда снедало честолюбие и я стремился во всем отличаться от<br />

людского стада… я понял, что выделиться среди мужчин, а следовательно,<br />

очаровывать женщин я легче всего сумею, если буду изображать отчаянного<br />

фата» (с. 73). Пэлэм предстает как небрежный и томный денди, а в поместе<br />

дяди он – искренний и усердный молодой человек; Гленвил берет имя<br />

Уорбертона и меняет внешность, чтобы неузнанным отомстить обидчику;<br />

красота знаменитой герцогини Перпиньянской – лишь маска, скрывающая ее<br />

тщеславие и суетность. Мотив «светской» маски близок дендистскому<br />

роману, автор использует его как способ передачи своего критического<br />

отношения к действительности.<br />

В романе Бульвер-Литтона очевидна критика нарочитой светской<br />

пустопорожности. В «Пэлэме» писатель показывает современное ему<br />

общество «изнутри», открывая заговоры, предательства, лживость<br />

«благородных» людей из высшего света и, несмотря на всю серьезность<br />

ситуации, в которой оказываются герои, главным оружием Бульвер-Литтона<br />

остается ирония.<br />

Мы рассматриваем «Пэлэм» как синтез различных жанровых<br />

модификаций, играющих видную роль в структуре целого романа. В нашем<br />

представлении актуальность работы обусловлена и анализом взаимодействия<br />

жанровых форм в мало известном широкой аудитории романе, и тем, что<br />

проблема синтеза жанров в художественной системе одного литературного<br />

произведения сегодня представляет большой интерес, она находит отклик в<br />

творчестве современных писателей, поскольку ни один жанр, а тем более<br />

роман, не существует в «чистом» виде.<br />

Список литературы<br />

Бульвер-Литтон Э.Д. Пэлэм, или Приключения джентльмена. – М.,<br />

Печатный двор, 1958. – Ссылки на это издание в тексте статьи даны в<br />

круглых скобках.<br />

Волков И.Ф. Творческие методы и художественные системы. – M:<br />

Искусство, 1989.<br />

Н.Назарова, И.М.Удлер (Челябинск)<br />

«ПОВЕСТВОВАНИЕ РАБЫНИ» Х.КРАФТС КАК ПЕРВЫЙ<br />

АФРО-АМЕРИКАНСКИЙ ЖЕНСКИЙ РОМАН:<br />

ТВОРЧЕСКАЯ ЛАБОРАТОРИЯ<br />

Рукопись романа Ханны Крафтс «Повествование рабыни» (The<br />

Bondwoman’s Narrative) была приобретена на аукционе Printed & Manuscript<br />

© Н.Назарова, И.М.Удлер, 2007<br />

211


African-Americana в 2001 г. и опубликована в 2002 г. известным<br />

исследователем афро-американской литературы, профессором Гарвардского<br />

университета Генри Луисом Гейтсом.<br />

Этот роман был написан в середине XIX в., предположительно<br />

темнокожей невольницей, бежавшей из рабства на американский Север.<br />

«Повествование рабыни» не было напечатано ни при жизни автора, ни позже,<br />

в XX веке. Американским исследователям пока не удалось установить<br />

точную дату написания романа, а также личность автора. Ценность этого<br />

произведения для истории афро-американской литературы заключается в<br />

том, что «Повествование рабыни» может оказаться первым романом,<br />

написанным темнокожей женщиной, и более того, первым романом,<br />

написанным бывшей рабыней.<br />

Профессор Г.Л. Гейтс передал рукопись романа в дар Йельскому<br />

университету (США, штат Коннектикут), где сейчас она хранится в<br />

библиотеке редких книг и рукописей Байнеки.<br />

Большой интерес представляет «творческая лаборатория» Х.Крафтс -<br />

авторская правка, зачеркивания и вставки в рукописи. Американские<br />

литературоведы до сих пор не рассматривали исправления в тексте как<br />

отражение эволюции авторского замысла, напряженной творческой работы<br />

писательницы.<br />

Х.Крафтс, по всей видимости, не собиралась печатать свой роман.<br />

Возможно, именно по этой причине рукопись осталась недоработанной.<br />

Изменения, внесенные в текст, преследуют определенные идейнохудожественные<br />

цели, а в ряде случаев весьма серьезно влияют на<br />

содержание и поэтику романа. В соответствии с эффектом, который был<br />

достигнут автором, может быть предложена следующая классификация<br />

видов исправлений:<br />

1. Изменения, влияющие на жанровую природу «Повествования<br />

рабыни» и литературный метод, используемый Х.Крафтс.<br />

• Х. Крафтс писала роман, опираясь на традицию жанра<br />

«невольничьего повествования» (slave narrative). Название ее романа<br />

«Повествование рабыни» напоминает названия произведений этого жанра в<br />

усеченном виде. Сюжет, образная система, антирабовладельческая<br />

проблематика романа также свидетельствуют о том, что Х. Крафтс во многом<br />

следовала канону. Одним из основных требований, которые белое общество<br />

предъявляло к «невольничьим повествованиям», была <strong>документ</strong>альность:<br />

подлинные даты, географические названия, имена людей [Удлер 2005: 96–<br />

97]. Х. Крафтс, однако же, последовательно нарушает этот принцип,<br />

предусмотрительно извиняясь в начале романа за плохую память на<br />

подобного рода факты. Начав творить в жанре «невольничьего<br />

повествования», писательница выходит за его тесные рамки, предпочитая<br />

художественный вымысел <strong>документ</strong>альности, и, пренебрегая требованиями<br />

современного белого общества, создает один из первых романов в афроамериканской<br />

литературе.<br />

212


На то, что писательница не стремилась к точности, указывает ряд<br />

исправлений: в одном эпизоде она зачеркивает название месяца и в двух<br />

местах изменяет имя рабыни.<br />

«…all that you know about a slave<br />

woman belonging to your father,<br />

whose countenance was nearly white,<br />

and whose name was Charlotte Susan»<br />

[The Bondwoman’s Narrative 2003:<br />

47].<br />

213<br />

«…все, что вам известно о<br />

принадлежавшей вашему отцу<br />

невольнице с очень светлой кожей,<br />

имя ее было Шарлотта Сьюзен».<br />

По заключению графолога Дж. Никелла, замена имени, а также тот<br />

факт, что в фамилию своих хозяев Х.Крафтс изначально писала с пропуском,<br />

свидетельствуют о том, что в «Повествовании рабыни» описываются<br />

реальные люди [The Bondwoman’s Narrative 2003: lvi]. Несмотря на то, что в<br />

романе присутствует художественный вымысел, в его основе, скорее всего,<br />

лежат реальные события, а значит велика вероятность того, что он был<br />

создан беглой невольницей.<br />

• Жанр романа, к которому обратилась Х.Крафтс, в середине XIX в.<br />

имел мало связей с афро-американской литературой. Своими корнями уходит<br />

в «белую», европейскую культуру, с которой Х.Крафтс была хорошо<br />

знакома. С европейской традицией в романе связаны готические мотивы [In<br />

Search of Hannah Crafts 2004]. В начале «Повествования рабыни» автор умело<br />

пользуется условностями жанра готического романа и создает атмосферу<br />

мрачной таинственности, проникнутую предчувствием беды. Однако, судя по<br />

авторской правке, в произведении Крафтс наблюдается переход от<br />

готической традиции, развивавшейся в рамках романтизма, к реализму.<br />

Писательница смягчает мистическую тональность, поскольку создает она не<br />

готический роман, а повествование о жизни в рабстве, требующее более<br />

реалистического изложения событий.<br />

«It should not be so tonight when the<br />

morrow is to bring a mistress to<br />

Lindendale. Ah me: I fear – ”but she<br />

left the sentence unfinished and the<br />

wind blew and the linden creaked»<br />

[The Bondwoman’s Narrative 2003:<br />

20].<br />

«Так не должно быть сегодня<br />

ночью, ведь завтра в Линдендейл<br />

должна вступить его новая госпожа.<br />

О Боже, я боюсь, что…» – но она<br />

[экономка] не договорила, а ветер<br />

все бушевал и липа беспрестанно<br />

скрипела».<br />

В романе старая липа во дворе дома является символом ужасов<br />

прошлого, воплощением родового проклятия усадьбы Линдендейл.<br />

2. Исправления могут влиять на ход повествования. Как правило,<br />

зачеркнутый отрывок сводит вместе две точки художественного времени,<br />

между которыми затем могут вводиться важные эпизоды. Например, в<br />

окончательном варианте романа молодая хозяйка усадьбы Линдендейл<br />

появляется не в рассмотренном ниже эпизоде, а гораздо позже – через 12<br />

страниц. Такое замедление романного времени позволяет Крафтс ввести в<br />

повествование два идейно важных элемента: готическую легенду о<br />

проклятии усадьбы Линдендейл и рассказ об «экскурсии» Ханны в


портретную галерею владельцев, раскрывающий «парадигму освобождения»<br />

[Beaulieu 1999: 8] главной героини.<br />

«holidays and the time for warming fires<br />

to be kindled in the dusty chimneys of<br />

southern chambers It was then that our<br />

master brought home his bride” The<br />

remembrance is fresh to me as that of<br />

yesterday. The holidays were passed,<br />

and we had been promised another in<br />

honor of the occasion» [The<br />

Bondwoman’s Narrative 2003:13–14].<br />

214<br />

«праздники и время, когда в пыльных<br />

каминах на южной половине дома<br />

начали разжигать жаркий огонь.<br />

Тогда-то наш господин и ввел в дом<br />

свою молодую жену. Я помню все,<br />

как если бы эти события произошли<br />

вчера. Рождество уже прошло, но нам<br />

были обещаны новые праздники в<br />

честь торжества».<br />

3. Изменения могут быть направлены на достижение эмоционального<br />

и эстетического воздействия на читателя, соответствующего авторскому<br />

замыслу. С антирабовладельческой проблематикой романа связано<br />

изображение пороков существующего строя. Портреты рабовладельцев и<br />

сцены из их жизни в «Повествовании рабыни» красноречиво говорят о<br />

несправедливости и жестокости рабства.<br />

Х.Крафтс расширяет один из эпизодов романа, подробно описывая<br />

завтрак богатой леди, что позволяет ей создать разительный контраст между<br />

положением хозяйки и несчастной рабыни с двумя младенцами, которую она<br />

«отпустила на свободу» без гроша за душой.<br />

«Did she think waking up the next<br />

morning that the one and preparing to<br />

breakfast daintily on soft rich cakes<br />

and golden butter, with luscious honey,<br />

strawberries melting in cream and the<br />

richest beverage that the one she had<br />

so unfeelingly dismissed had not a<br />

morsel wherewith to satisfy the<br />

cravings of nature…» [The<br />

Bondwoman’s Narrative 2003: 188–<br />

189].<br />

«Думала ли она, проснувшись на<br />

следующее утро, что та, кого и<br />

готовясь к изысканному завтраку,<br />

состоящему из мягкой пышной<br />

сдобы с золотистым маслом,<br />

ароматного меда, тающей в сливках<br />

клубники и крепкого чая, что та,<br />

кого она так бесчувственно выгнала<br />

из дома, не взяла в рот и кусочка,<br />

чтобы утолить гложущий ее<br />

голод…»<br />

4. Исправления могут также иметь непосредственное отношение к<br />

идейному содержанию романа, раскрывать отношение автора к рабству,<br />

творческую позицию в его изображении.<br />

«Freedom and slavery are only names<br />

attached surreptiously and often<br />

improperly to certain conditions and in<br />

many cases the slave possesses more»<br />

[The Bondwoman’s Narrative 2003:<br />

101].<br />

«Свобода и рабство – это только<br />

слова, используемые самовольно и<br />

зачастую ошибочно для<br />

обозначения определенных<br />

состояний, и во многих случаях<br />

рабу дано больше»<br />

Данное высказывание принадлежит г-ну Трэппу, готическому<br />

«злодею», работорговцу и открытому стороннику рабства. Хотя многие<br />

государственные и религиозные деятели того времени всерьез излагали в<br />

своих сочинениях похожие идеи, Х.Крафтс сочла последнюю реплику<br />

слишком лживой и фарисейской даже для такого героя, как Трэпп.


«…of course you don’t. No: no: what<br />

husband ever could agree with his wife<br />

Slaves generally are far preferable to<br />

wives in husbands’ eyes» [The<br />

Bondwoman’s Narrative 2003: 172].<br />

215<br />

«…конечно же нет. О нет, разве муж<br />

когда-нибудь может согласиться со<br />

своей женой Мужья вообще обычно<br />

отдают предпочтение невольницам<br />

перед женами».<br />

Ответную реплику миссис Уиллер на слова ее мужа, защищавшего<br />

Ханну от несправедливых обвинений, Х.Крафтс изменяет таким образом,<br />

чтобы раскрыть взаимоотношения между мужем и женой. Первоначальный<br />

вариант можно назвать нейтральным в контексте супружеской ссоры. Однако<br />

последующая фраза затрагивает проблему, остро стоявшую в американском<br />

обществе в XIX в. Все создатели «невольничьих повествований» так или<br />

иначе обращались к проблеме уязвимого положения невольниц и насилия<br />

над ними (“sexual abuse”). И хотя в центральном сюжете «Повествования<br />

рабыни» подобная линия отсутствует, подозрительность миссис Уиллер дает<br />

представление об истинной природе внутрисемейных взаимоотношений в<br />

обществе, где существует рабство.<br />

«And what did he say?»<br />

«That it was not customary to bestow<br />

offices on colored people, at which Mrs<br />

Piper blustered and said that would be<br />

very ungentlemanly unconstitutionally<br />

indeed» [The Bondwoman’s Narrative<br />

2003: 174].<br />

«– И что же он сказал?<br />

– Что цветным такие должности<br />

обычно не предоставляют, и тут<br />

миссис Пайпер подняла шум и<br />

заявила, что это было бы в высшей<br />

степени неаристократично<br />

противоречило бы Конституции».<br />

Замена слов в данном эпизоде как нельзя лучше выражает суть<br />

рабовладельческого строя в США в XIX в., где рабство и расовая<br />

дискриминация не только абсолютно нормальны в глазах «аристократов» -<br />

плантаторов, но и зафиксированы в законах США. Миссис Пайпер<br />

упоминает Конституцию, которая с момента основания государства<br />

считалась символом свободы и воплощением идеалов демократии.<br />

Помимо зачеркиваний, Х. Крафтс прибегала и к другому виду правки:<br />

она приклеивала полоски бумаги, на которых переписывала текст заново.<br />

Всего в романе насчитывается 11 вклеек. Большой интерес представляют<br />

первоначальные варианты текста, скрытые под листочками. В некоторых<br />

случаях текст романа существенно отличается от заклеенных вариантов. Так,<br />

исправления в трех разных эпизодах романа подчеркивают роль воображения<br />

в судьбе и духовном освобождении героини Х.Крафтс: с его помощью Ханна<br />

легко пересекает пространственно-временные барьеры, которые для людей ее<br />

расы усугубляются искусственно созданными социальными барьерами.<br />

Выделенное курсивом предложение отсутствовало в исходном варианте<br />

текста:<br />

«Мне было бы гораздо легче, если бы я знала, что местом ее упокоения стал какойнибудь<br />

зеленый уголок, осененный ветвями деревьев и поросший полевыми цветами.<br />

Затем мои мысли неожиданно обратились к месту, куда я ехала, людям, которых я<br />

увижу и которым буду служить, к тому, что они мне скажут, и смогу ли я любить их, а<br />

они меня [курсив наш. – Н.Н., И.У.]. Из задумчивости меня вывел резкий толчок повозки и<br />

голос Сэддлера, крикнувшего «Осторожнее!»…» [Рукопись романа: 138].


Вклейка в рукописи в конце главы I свидетельствует о том, что<br />

изначально в романе отсутствовал чрезвычайно важный с идейнохудожественной<br />

точки зрения эпизод, который можно назвать ключевым для<br />

раскрытия «парадигмы освобождения» главной героини. В окончательном<br />

варианте она среди прочего произносит такие слова:<br />

«Подле этих картин, запечатлевших лица из прошлых времен, я больше не была<br />

рабыней. Я была равной этим людям, могла думать и строить предположения. В их<br />

присутствии в душе у меня поднимался вихрь, и я ликовала от ощущения свободы,<br />

присущей только разумным существам, тем, кому уготовано что-то выше и лучше, чем то,<br />

что может дать этот мир. Может ли невежество убить в человеке его бессмертный<br />

дух или заставить его забыть свое божественное происхождение? Может ли оно<br />

уничтожить заложенное в каждой человеческой душе глубокое неизменное понимание<br />

прекрасного?» [Рукопись романа: 18].<br />

В речи Ханны звучит точка зрения автора на центральную проблему<br />

романа, непоколебимая убежденность в том, что человеческая душа свободна<br />

и неподвластна никому, кроме Бога. Заклеив преждевременное начало<br />

следующей главы, Крафтс неизмеримо обогатила свое произведение<br />

монологом героини.<br />

Еще больший интерес представляет оборотная сторона вклеек. Полоски<br />

бумаги вырезаны из черновиков Х.Крафтс, поэтому на обратной стороне<br />

почти каждой из вклеек можно прочитать несколько предложений, которые в<br />

романе могут быть расположены в любом месте, однако обязательно раньше,<br />

чем сама вклейка. Можно представить, что, написав несколько неудачных<br />

строк, Х. Крафтс для экономии бумаги откладывала испорченный листок в<br />

сторону, чтобы при необходимости отрезать от него полоску и заклеить<br />

неудачную фразу. Однако такой модели не соответствуют две вклейки.<br />

Текст, который они содержат на обратной стороне, должен был быть написан<br />

гораздо позже, чем сделаны сами вклейки.<br />

Так, вклейка на стр. 12 (номера страниц даны по изданию The<br />

Bondwoman’s Narrative 2003) содержит отрывок, почти дословно<br />

соответствующий тексту на стр. 223, вклейка на стр. 130 – тексту на стр. 154.<br />

[The Bondwoman’s Narrative 2003; Рукопись романа].<br />

Так могло получиться только при условии, что Х. Крафтс, создавая<br />

известный нам вариант «Повествования рабыни», уже имела перед собой<br />

(почти) готовый черновой вариант романа, из которого по мере<br />

необходимости вырезала кусочки. В таком случае можно выдвинуть гипотезу<br />

о том, что помимо рукописи, найденной Г.Л.Гейтсом, существовал один или<br />

несколько черновиков, а работа над романом началась раньше, чем можно<br />

было бы предполагать, и была весьма кропотливой. Возможно, приведенные<br />

факты могут способствовать уточнению даты написания романа и признанию<br />

«Повествования рабыни» первым афро-американским женским романом.<br />

Проанализировав творческую лабораторию Х.Крафтс, мы проследили,<br />

как даже незначительные изменения в тексте влияют на идейное содержание<br />

романа и его жанровые особенности. Некоторые американские<br />

исследователи, и Г.Л. Гейтс в том числе, писали о «наивной и в некотором<br />

роде неуклюжей манере» Х.Крафтс [In Search of Hannah Crafts 2004]. Однако<br />

216


они же признавали, что писательница тонко чувствовала художественное<br />

слово и стремилась к совершенству. К такому же выводу можно прийти,<br />

анализируя исправления, сделанные ее рукой, осознавая их уместность и<br />

идейно-художественную ценность.<br />

Список литературы<br />

Рукопись романа The Bondwoman’s Narrative (США, штат Коннектикут,<br />

Йельский университет, библиотека редких книг и рукописей Байнеки)<br />

Удлер И. М. «Письмо» в жизни и творчестве американских рабов //<br />

Вестник ЧГПУ. Сер. 3 Филология. 2005. №1. С. 92–98.<br />

Beaulieu E. A. Black Women Writers and the American Neo-Slave<br />

Narrative: Feminity Unfettered. Westport, 1999.<br />

Crafts H. The Bondwoman’s Narrative / ed. by H.L. Gates, Jr. New York,<br />

2003.<br />

In Search of Hannah Crafts: Critical Essays on the The Bondwoman’s<br />

Narrative / ed. by H.L.Gates, Jr., H.Robbins. New York, 2004.<br />

Т.Овчинникова, О.М.Ушакова (Тюмень)<br />

ХРИСТИАНСКИЕ МОТИВЫ В ПОЭМЕ У.Х.ОДЕНА<br />

«НА ПАСХУ Я ГУЛЯЛ В ГОРОДСКОМ САДУ…»<br />

Первое стихотворение, в котором У.Х. Оден почувствовал «свой<br />

собственный голос», датировано августом 1925 г. Через пять лет выйдет<br />

официальный сборник «Poems», ставший ориентиром для творчества<br />

ровесников поэта: в нем увидели понимание современной истории,<br />

воплощенное новыми средствами и в новых формах, осознание своей<br />

уникальности в мировой истории. Позднее литературоведы назовут этих<br />

людей «поколением Одена». Это те, кто следовал за «потерянным<br />

поколением», а точнее, за мифом, созданным о героях войны, так как целое<br />

поколение молодых людей было войной уничтожено. Отсутствовали старшие<br />

братья – модель для подражания, отцы не являлись больше авторитетом, так<br />

как именно по их вине была развязана война, и поколение У.Х. Одена<br />

вынуждено было самостоятельно искать ориентиры в изменяющейся<br />

действительности, создавать адекватное своему сознанию литературное<br />

пространство 1 .<br />

В ранней лирике У.Х. Одена доминирует тема любви. Ричард Хоггарт,<br />

первый исследователь творчества У.Х. Одена, посвятит этой теме несколько<br />

страниц своей монографии, и не сможет «точно определить, что У.Х. Оден<br />

подразумевает под «Любовью» в 30-е, не только потому, что понятие<br />

широко, но и потому, что его наполнение непрерывно меняется» [Hoggart<br />

1951: 129]. Разные виды любви увлекают поэта в разное время. Одним из<br />

них, чрезвычайно важных для поэта, будет любовь христианская. Согласно<br />

биографии У.Х. Одена, оба его дедушки были священниками англиканской<br />

церкви, англо-католиками. Христианские мотивы, таким образом,<br />

© Т.Овчинникова, О.М.Ушакова, 2007<br />

217


естественны для его поэзии. Поэт трансформирует их для создания<br />

собственного мифологизированного пространства.<br />

Поэма «На Пасху я гулял в городском саду…» создавалась с апреля по<br />

октябрь 1929 года. У.Х. Оден часто редактировал свои произведения для<br />

последующих изданий, внося значительные изменения в текст. В этой поэме<br />

им была заменена одна фраза, не влияющая на общее содержание<br />

произведения. Целью редактирования было скорее стилистическое<br />

сглаживание строфы: («To censor the play of the mind» → (to destroy) «The<br />

intricate play of the mind» [Auden 1989: 12]). Поэма состоит из четырех частей,<br />

объемом 33, 59, 41 и 33 строки. В ней наиболее ярко отражена попытка У.Х.<br />

Одена переосмыслить христианские ценности для человека уникальных<br />

исторических обстоятельств, детерминировать изменившуюся концепцию<br />

христианской любви.<br />

Позиция У.Х. Одена совпадает в поэме с точкой зрения лирического<br />

героя, главной функцией которого является наблюдение, запечатление всего<br />

происходящего в мире: «Time passes in Hessen, in Gutensberg, // With hill-top<br />

and evening holds me up, // Tiny observer of enormous world. // And I above<br />

standing» [Auden 1989: 9]. Лирический герой выделен из общей массы людей<br />

не только благодаря специфической функции, он принадлежит также к<br />

особой категории поэтов, творцов: «It was an Easter // Season when lovers<br />

and writers find // An altering speech for altering things, // An emphasis on new<br />

names, on the arm // A fresh hand with fresh power» [Auden 1989: 7].<br />

Пасха празднуется в середине весны, в апреле или мае. Способность<br />

«находить слова для изменяющихся вещей» можно соотнести с<br />

традиционным восприятием весны как символом обновления, перерождения.<br />

Но поводом к размышлениям переосмыслению может стать также и<br />

христианское воскресение. Текст может быть расшифрован на двух уровнях.<br />

Реальный: лирический герой на Пасху гуляет по парку, слыша лягушек в<br />

пруду, наблюдая за неторопливым движением облака по небу, размышляя о<br />

весне. Он видит одинокого плачущего человека на скамейке и вспоминает<br />

недавно умерших знакомых людей, затем едет на автобусе. День завершается<br />

ливнем.<br />

Библейский уровень: мотив «речи» и «руки со свежей силой»<br />

актуализирует концепт христианской любви и библейского воскрешения.<br />

Произнося речь, поэт уподобляется Христу, но и отдаляется от него, так как<br />

согласно апостолам, Христос утверждает, что «Небо и земля прейдут, но<br />

слова [его] не прейдут» [Мф, 24:35; Лк, 21:33], в то время, как поэт<br />

подбирает новые слова, подходящие к изменяющемуся миру. Поэт чувствует<br />

на своей руке сильную руку – это сквозной библейский мотив. Христос<br />

простирает руки, лечит прикосновением; говорит Петру: «Когда ты был<br />

молод, то препоясывался сам и ходил, куда хотел; а когда состареешься, то<br />

прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь»<br />

[Ин, 21:18]. После этих слов Петр понимает, какой смертью он прославит<br />

Бога. Поэт также ведом некой высшей силой и знанием, он в состоянии<br />

«излечивать народы», но он сам не свободен в выборе пути, как и другие,<br />

218


необходимые для продолжения существования мира жертвы. Одинокий,<br />

плачущий, беспомощный человек, которого лирический герой сравнивает с<br />

цыпленком («embryo chicken» [ Auden 1989: 8]), он жертва, которую<br />

приносят во имя будущего. Так, Мария и Иосиф приносят в жертву «двух<br />

горлиц и двух птенцов голубиных» [Лк, 2:23-24].<br />

Неоднократно в поэме подчеркивается необходимость жертв: «I<br />

remember all of those whose death // Is necessary condition of the season’s setting<br />

forth» [Auden 1989: 8]. Смерть стала неотъемлемой частью жизни и самого<br />

поэта и его современников. Он предвидит зиму для себя и человечества,<br />

когда: «A forethought of death that we may find ourselves at death // Not<br />

helplessly strange to the new conditions» [Auden 1989: 11]. Лирический герой<br />

вспоминает всех тех, чья смерть была необходима для продолжения<br />

существования мира. Сюда, несомненно, относится и Иисус Христос,<br />

выполнивший свою миссию на земле и возвратившийся к Отцу. Но это и<br />

другие жертвы глупости человеческой, в частности, жертвы войны: «Walking<br />

home late I listened to a friend // Talking excitedly of final war // Of proletariat<br />

against police – // That one short a girl of nineteen through the knees, // They<br />

through that one down to concentrate stair – // Till I was angry, said I was pleased»<br />

[Auden 1989: 9]. Бог предсказывал грядущие войны и разрушения. Христос<br />

может лишь упрекнуть за неверие, но поэт зол, он сердится. Он не<br />

уподобляет себя еще Богу: в поэме он наблюдает за миром, находясь над ним<br />

(«a tiny observer of enormous world»), он произносит речь, выводя истины не<br />

для всего человечества, но для себя лично, его задача – переосмыслить<br />

существующее традиционное христианское восприятие действительности,<br />

определить степень правоты предшествовавшего пророка. Поэт выработает<br />

собственную религию как модификацию ранее существовавшей в<br />

соответствии с изменениями окружающего мира, но не будет заботиться о<br />

пастве, уговаривать и увлекать: у Христа не вышло, его предали, ему «не<br />

простили слов». Его последователи – те, кто понимает, что «любовь требует<br />

их смерти».<br />

Поэт – человек, прошедший христианский путь с самого начала: от<br />

райского сада. Он гуляет по «public gardens // Hearing the frogs exhaling from<br />

the pond, // Watching traffic of magnificent cloud // Moving without anxiety on<br />

open sky» [Auden 1989: 7]. Облако в Новом Завете неоднократно упоминается<br />

в связи с именем Христа [см. напр.: Лк, 21:27]. Поэт изгоняется из райского<br />

сада, теперь его окружает не идиллия, но «сваленный в кучу, словно трупы,<br />

велосипеды». Он проходит через очищение водой: «a sudden shower // Fell<br />

willing into grass and closed the day» [Auden 1989: 8]. Очевидна аналогия с<br />

сорокадневным ливнем в Ветхом Завете. Адам изгоняется из рая за познание<br />

добра и зла. Поэт делает выбор «как необходимую ошибку», вкушая тот же<br />

запретный плод. Отведав яблока, человек познает добро и зло, но будет<br />

изгнан из рая; в противном случае он останется в Эдеме и будет невинен<br />

перед ветхозаветным Богом, но, несомненно, виноват в глазах лирического<br />

героя: тот, обозревающий весь мир с высоты, не простит сознательной<br />

слепоты, выбора комфортного незнания человеку. Если люди навлекли на<br />

219


себя гнев Господа именно из-за того, что не думали, то для поэта основа всей<br />

жизни – размышления: «Coming out of me living is always thinking, // Thinking<br />

changing and changing living» [Auden 1989: 9]. Мысли меняются,<br />

соответственно, нужно менять и жизнь. Это качество объединяет поэта с<br />

Богом: способность размышлять и преобразовывать мир. Для Христа<br />

главный критерий оценки мира – заповеди Бога-Отца, у поэта готового<br />

образца нет, его еще нужно создать. Им станет внутренняя оправданность<br />

действий для него самого.<br />

Поэта объединяет с Христом чувство тотального одиночества.<br />

Младенец Христос «Cries in cold air, himself no friend» [Auden 1989: 9], и<br />

взрослый пророк «Alone in flesh, himself no friend» [Auden 1989: 9] отделены<br />

от всего человечества своим знанием. Иисус, с самого начала зная, что Иуда<br />

предаст его, а Петр отречется от него и т.п., одинок. Он говорит: «Вот,<br />

наступает час, и настал уже, что вы рассеетесь каждый в свою сторону и<br />

Меня оставите одного» [Иоанн, 16:32]. Поэт предчувствует затишье перед<br />

бурей: «The summer talk stopped on that savage coast // Before the storms, after<br />

the guests and birds: // In sanatoriums they laugh less and less, // Less certain of<br />

cure; and the load madman // Sinks now into a more terrible calm» [Auden 1989:<br />

11]. Наступит «зима для него и для всей земли».<br />

Отличает поэта от Христа специфическое чувство любви. Согласно<br />

христианскому вероучению, в том чтобы стать ребенком в вере и любви, и<br />

заключается спасение. Так, «Иисус, призвав дитя, поставил его перед Собою<br />

и сказал им: кто примет сие дитя во имя Мое, тот Меня принимает; а кто<br />

принимает Меня, тот принимает пославшего Меня; ибо, кто из вас меньше<br />

всех, тот будет велик» [Лк, 9:47-48]; «Иисус, призвав дитя, поставил его<br />

посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете<br />

как дети, не войдете в царство небесное» [Мф, 18:2-3]. Поэт отвергает такой<br />

вариант, не чувствуя себя вправе отказаться от знания и понимания. Не<br />

подходит ему и другой вид любви к жизни, обозначенный в поэме, когда<br />

лирический герой наблюдает за стаей уток, противопоставляя их<br />

неугомонному человечеству: «To watch the colony of duck below, // Sit, preen,<br />

and doze on buttresses // Or upright paddle on flickering stream, // Casually fishing<br />

at a passing straw. // Those find sun’s luxury enough, // Shadow know of homesick<br />

foreigner // Nor restlessness of intercepted growth» [Auden 1989: 8].<br />

И поэт дает свое понимание любви к жизни, пока основанное на<br />

отрицании: «a filling to love my life, not as other, // Not as bird’s life, not as<br />

child’s, // “Cannot”, I said, being no child now nor a bird» [Auden 1989: 11]. Поэт<br />

чувствует в своей душе достаточно пространства для мира, он не будет<br />

забывать, но при этом готов прощать; для него неприемлемы ни<br />

безразличие утиной стаи, ни истерия друга, рассказывающего о войне<br />

взахлеб. О готов любить свою жизнь, однако не как птица, не как другой, и<br />

не как ребенок, так как не является ни одним из них.<br />

В период мировых войн и переосмысления общечеловеческих<br />

ценностей У.Х. Оден формирует собственный взгляд на назначение поэта.<br />

Обращаясь к традиционным христианским образам, он создает прочную<br />

220


опору для своей концепции, но выстраивает ее, основываясь на принципе<br />

контраста и отрицания прежних истин. Поэт не отождествляется с Христом,<br />

он обладает специфически человеческими характеристиками, у него<br />

отсутствует представление об идеальном мире и о «правильном» поведении<br />

людей, его понимание любви уникально. Хотя эти два образа во многом<br />

схожи: чувство тотального одиночества дистанцирует их от людей; их<br />

обязанность – знать, видеть и понимать все, что происходит на земле,<br />

произносить слово, направляющее других. Поэт, созданный Оденом,<br />

понимает необходимость и неизбежность смертей, но предлагает «исправить<br />

ошибку» выбора, сделанную человеком (повлекшую изгнание из рая): «It’s<br />

time for the destruction of the error. // The chairs are being brought in from the<br />

garden…» [Auden 1989: 11]. Стулья, которые заносятся в дом из сада –<br />

символическое обозначение спокойствия, мира и комфорта, которые<br />

достигаются чередой войн и разрушений, это рай, который может быть<br />

создан самим человеком на земле.<br />

—————<br />

1 Подробнее см.: Hynes S. The Auden Generation. Literature And Politics in England in the 1930s.<br />

Список литературы<br />

Auden W.H. Selected Poems. Selected and edited by Edward Mendelson.<br />

NY., 1989.<br />

Hoggart R. Auden: An Introductory Essay. New Haven, 1951.<br />

Д.Романова, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />

СВОЕОБРАЗИЕ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПСИХОЛОГИЗМА<br />

В РОМАНЕ ДЖЕЙН ОСТЕН «МЭНСФИЛД-ПАРК»<br />

Творчество английской писательницы Джейн Остен (Jane Austen; 1775–<br />

1817) относится к переходному времени, когда просветительский<br />

рационализм уступает место новым романтическим формам осмысления<br />

действительности и одновременно активно продолжают существовать и<br />

развиваться реалистические начала изображения действительности (поначалу<br />

нравоописательные, а затем социально-бытовые, перерастающие в<br />

социально-психологические).<br />

От просветителей в ней осталось убеждение в доброте, честолюбии и<br />

справедливости человеческой души, которая не сломается под гнетом<br />

соблазнов и пороков благодаря стабильным моральным устоям и<br />

способности с достоинством переживать жизненные испытания. Романтизм<br />

же заставил её обратить внимание на страсти, чувства, эмоции человека, на<br />

столкновение чувства и разума. Остен также обладала чертами писателя,<br />

умеющего видеть причинно-следственные связи, в системе которых<br />

существуют люди. По мнению Н.П.Михальской, Джейн Остен “находится на<br />

стыке просветительской, романтической и реалистической эстетики, является<br />

центром пересечения целого ряда литературных течений” [Михальская 1979:<br />

© Д.Романова, Б.М.Проскурнин, 2007<br />

221


56] «В контексте литературного процесса рубежа XVIII–XIX вв.<br />

нравоописательный роман Остен сыграл связующую роль между<br />

творчеством романистов эпохи Посвящения и реалистами XIX столетия», –<br />

пишет Демурова и Михальская в предисловии к роману [Облонская 2004:<br />

473].<br />

В настоящее время писательница – одна из самых читаемых в мире<br />

английских авторов XIX столетия. Творчество Остен является объектом<br />

внимательного изучения, однако стоит отметить, что эта тенденция развилась<br />

относительно недавно. Любопытна диспропорция между числом трудов<br />

зарубежных и отечественных ученых: в то время как в зарубежном<br />

остеноведении насчитывается не одна тысяча исследований, литература о<br />

Джейн Остен на русском языке немногочисленна, хотя очевидна<br />

необходимость многоаспектного прочтения произведений писательницы и<br />

актуальность исследований порубежных явлений, т.е. явлений на «стыке»<br />

эпох или художественных систем на примере ее произведений.<br />

Предметом исследования является роман Джейн Остен “Мэнсфилдпарк”<br />

(Mansfield Park, 1814). Выбор произведения объясняется тем, что<br />

роман был написан в период творческой зрелости Остен (1814–1817) и<br />

признается большинством критиков тем образцом, в котором практически в<br />

полной мере реализуются основные принципы поэтики писательницы, в том<br />

числе и принципы изображения внутреннего мира персонажей.<br />

Л.Я. Гинзбург писала: “Литературный психологизм начинается с<br />

несовпадений, с непредсказуемости поведения героя” [Гинзбург 1979: 115],<br />

поэтому изучение данного вопроса неизбежно сливается с анализом<br />

особенностей характеров, а также с манерой повествования автора.<br />

Писательницу прежде всего интересуют ситуации, когда герои подходят к<br />

миру с заранее сложившимся представлениями о нем и не могут правильно<br />

оценить истинность своих понятий, черное принимают за белое, видимое за<br />

сущее, а потому ошибаются, ложно трактуют многие принципы. Продолжим<br />

мысль Л.Я.Гинзбург: “Психологизм питается неожиданным;<br />

художественный психологический анализ разлагает неожиданное, пока не<br />

обнаружит в нем закономерное” [там же: 117].<br />

“Мэнсфилд-парк” близок жанру семейной хроники и внешне<br />

замыкается рассказом о двух-трех семьях. Изучая мастерски описанные<br />

“типы” характеров, яркие образы, создающие картину жизни в произведении:<br />

себялюбивая ложная тетушка; бедная родственница; ветреная сестрица;<br />

умная, язвительная и расчетливая девушка; ловкий брат; независимый<br />

дядюшка и т.д., – мы ощущаем ряды довольно острых, неожиданных<br />

ситуаций и череду четко очерченных характеров. Необходимо найти основы<br />

этого “закономерного”, проявляющегося через некоторое число<br />

неожиданностей: раскрыть конфликт внутреннего и внешнего (с вытекающей<br />

отсюда иронией автора), решить противоречия души героя и приблизиться к<br />

авторскому пониманию гармонии жизни человека.<br />

Особое внимание следует уделить образу Фани Прайс, с которым автор<br />

связывает тему бедности и в то же время духовного богатства человека.<br />

222


Характеристика душевного состояния героини является непременным<br />

спутником нового, что случается в романе. С образом главной героини<br />

неразрывно связан мотив нравственного прозрения. Темы семьи, брака,<br />

классового неравенства, личного достоинства присутствуют на протяжении<br />

всего повествования и находятся в неразрывной связи с движением характера<br />

Фанни Прайс. Нередко Остен вкладывает в уста главной героини свои<br />

взгляды, отстаивая их на протяжении всего романа, как, например, на<br />

проблему брака. Е. Гениева пишет: «Выходить замуж без любви<br />

безнравственно – к такому выводу постепенно приходят ее героини, а деньги<br />

никак не могут считаться единственным мерилом счастья» [Гениева 1988:<br />

30]. Остен рисует ситуацию леди Бертрам, которая заплатила за свое<br />

благополучие полной потерей интереса к жизни, отчужденностью от мира.<br />

Фанни, напротив, несмотря на недовольство сэра Томаса, имела в себе силы,<br />

благородство и твердость духа отказать настойчивому, но не любимому<br />

Генри Крофорду как возможному жениху. Более того ее присутствие в<br />

Мэнсфилд-парке помогают выявить пороки и слабости окружающих:<br />

жадность, эгоизм и себялюбие тетушки Норрис, слепость и наивность<br />

Эдмунда, хитрость и расчетливость Мэри Крофорд, глупость и<br />

неспособность мыслить Рашуота, излишнюю самоуверенность и<br />

напористость Генри.<br />

Речь героев индивидуализирована, они говорят так, как говорят, и<br />

соответственно читатель постепенно открывает характеры героев через<br />

особенности их речи. При этом ирония, возникающая на стыке линий<br />

несоответствий пронизывает и речевые характеристики персонажей. Автор<br />

играет с репликами людей, обращая речь в диалоги, точно описывающее<br />

происходящее и дающие оттенок сказанному. Например, мило сказанная<br />

вскользь реплика Мэри Крофорд «Сколько я понимаю, мисс Прайс чаще<br />

заслуживает похвалы, чем слышит ее» (с. 113) раскрывает перед читателем<br />

картину сложных психологических отношений, а именно проблему<br />

классового неравенства и соответственно скромного положения Фанни в<br />

доме. Речь Фанни скованна, нерешительна, это обусловливается ее<br />

«скромным происхождением». Положение и благополучие Фанни напрямую<br />

зависит от «милосердия имущих». Это и отражается в ее поведении, манерах<br />

и речи. Главная героиня старается вести себя неприметно. Собираясь в гости<br />

и надев новое платье, Фанни спешит заметить: «То новое платье, которое<br />

дядюшка был так добр, что подарил мне к свадьбе Марии. Надеюсь, оно не<br />

слишком нарядное» (с. 220).<br />

Роман нарративен и этим отличается от ранних произведений, в<br />

которых доминирует комедийная стихия. Остен трактует образы некоторых<br />

героев не иронически, а сатирически. Именно так автор описывает<br />

отношения Рашуота и Марии, сталкивает Эдмунда, влюбленного в Мэри, и<br />

Фани, симпатизирующую Эдмунду. При этом Остен не объясняет читателю<br />

внутренние переживания обитателей Мэнсфилд-парка, а подает их<br />

напрямую, как в драме. Например: «…но вдруг дверь в комнату<br />

223


распахнулась, на пороге возникла Джулия с побелевшим от страха лицом и<br />

воскликнула: Папенька приехал! Он сейчас в прихожей» (с. 173).<br />

В романе мы не найдем глубокого вторжения автора во внутренний<br />

мир героя, как у Ш. Бронте в «Джейн Эйр», например; напротив, мы видим<br />

описание действия или реакцию героя на сказанное, выраженную либо в<br />

защите, либо в готовности к продолжению отношений. Вспомним прогулку<br />

мисс Крофорд с братьями Бертрам, Эдмунд, не желающий продолжать<br />

разговор о том «выезжает» Фанни или нет, говорит: «Я, кажется,<br />

представляю, что вы имеете в виду… но не берусь ответить на ваш вопрос»<br />

[2; 49], закрывая тему беседы. Читатель не столько погружен в душевные<br />

переживания героя, сколько видит внешнее проявление внутренних терзаний.<br />

Например: «Понимание, которое увидела Фанни в его взгляде, когда он<br />

говорил, и то, которое она ощутила в том, как, смеясь, отвечала ему мисс<br />

Крофорд, было горестной пищей для ее наблюдений» (с. 213). Остен не<br />

стремится подробно описать переживания, происходящие в душе Фанни, тем<br />

не менее читатель проникается сочувствием к главной героине и пониманием<br />

всей происходящей ситуации за счет передачи внешнего состояния героини,<br />

Коллизия состоит в невозможности Фанни быть рядом с Эдмундом, лучшим<br />

другом, советчиком и понимающей душой. Теперь сердце и мысли ее<br />

дорогого кузена принадлежат Мэри Крофорд, умелой, ловкой, обаятельной<br />

столичной девушке.<br />

Все это вызывает особое настроение у читателя, формирует их личное<br />

отношение к героям и их развитию; так осуществляется “контакт” читателя и<br />

автора. Внутренние переживания героев проявляются в их речи, а также<br />

выражаются в авторских ремарках; и все это отражает реакцию героев на<br />

внешний мир, на происходящее, на «раздражители» извне. Например, Фанни,<br />

загнанная в угол обстоятельствами, оправдывается перед сэром Томасом за<br />

отказ Генри Крофорду: «Своевольная, упрямая, себялюбивая, да еще и<br />

неблагодарная. Вот как он о ней думает. Она обманула его ожидания,<br />

утратила его хорошее мнение. Что с нею станется? – Мне так жаль, –<br />

невнятно, сквозь слезы вымолвила она. – Мне правда очень жаль» (с. 316). За<br />

этим искренним незамысловатым признанием скрывается отсутствие какойлибо<br />

симпатии к Крофорду и безвольная попытка осознания вины в отказе<br />

нелюбимому, но обеспеченному человеку.<br />

Обсуждение работ Джейн Остен начинает разгораться с новой силой и<br />

в XXI в. В наши дни существует много точек зрения по поводу творчества<br />

писательницы – как положительных, так и отрицательных. Многие<br />

исследователи видят в ее произведениях глубину, разнообразие мысли,<br />

изысканность и психологизм, но для некоторых это всего лишь типичная<br />

сказка а-la Золушка с хорошим концом и тривиальным содержанием. Роман<br />

“Мэнсфилд-парк» ярко демонстрирует своеобразие психологизма автора при<br />

помощи развития характеров и их взаимодействия в сюжетном пространстве<br />

произведения, воссоздающим целостность социально-нравственной картины<br />

времени.<br />

Список литературы<br />

224


Austen J. Mansfield Park. Oxford: Oxford University Press, 2003.<br />

Остен Дж. Мэнсфилд-Парк / Пер. с англ. Р.Облонской М.: Ермак, 2004<br />

– Ссылки на это издание в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />

Бельский А.А. Английский роман 1820-х гг. Пермь, 1975.<br />

Гениева Е. Обаяние простоты. М.: Художественная литература, 1988.<br />

Гинзбург Л.Я. О литературном герое. Ленинград: Сов. писатель, 1979.<br />

Михальская Н.П. Проблема идеала в романе “Нортенгерское<br />

аббатство” и эстетические позиции Джейн Остен // Эстетический идеал и<br />

художественный образ. М., 1979.<br />

К.Салимова, Р.З.Салимова (Елабуга)<br />

ПАРАДОКСЫ В ПОЭЗИИ ЭМИЛИ ДИКИНСОН<br />

Парадоксальность поэзии Эмили Дикинсон отмечают многие<br />

литературные критики. На наш взгляд, парадокс проявляется уже в том, что<br />

Дикинсон, испытав огромное влияние Р.У.Эмерсона и английских поэтов-<br />

«лейкистов», которых А.М.Зверев называет ее учителями, в конечном итоге<br />

полемизирует с ними. Как пишет А.М.Зверев, Дикинсон, в отличие от своих<br />

предшественников, не пытается свести воедино конкретный чувственный<br />

образ, являющийся внешним воплощением ее поэзии, и духовную идею,<br />

скрытую внутри стихотворения. В поэзии Дикинсон нет и гармонии идеала и<br />

естественной жизни; в ее поэзии «всевластна неслиянность, противоречие и<br />

даже антагонизм» «земли» и «неба». Это находит отражение в ощущении<br />

«разделенности человека и космоса бытия», которое скрывает за собой «муку<br />

собственного духовного одиночества» [Зверев 1982: 296–298].<br />

Эта полемика не означает, однако, отступления Дикинсон от канонов<br />

романтизма, если иметь в виду отмеченное во всех работах по романтизму<br />

многообразие форм романтической эстетики.<br />

Более того, в качестве примера программного для романтизма<br />

сосуществования в мировосприятии поэта «земли» и «неба» можно привести<br />

следующее стихотворение Дикинсон, которое в контексте вышеизложенного<br />

также является отражением парадоксальности ее поэтического<br />

мировоззрения:<br />

Если неба не сыщем внизу –<br />

Вверху его не найдем.<br />

Ангел на каждой улице<br />

Арендует соседний дом. [Дикинсон 1976: 490]<br />

В рамках данной статьи рассмотрим две разновидности парадокса в ее<br />

поэзии: первый – масштабный, характеризующий ее поэтическое мышление<br />

глобально, и второй – детальный, обнаруживающийся в парадоксальных<br />

словосочетаниях, отражающих как парадоксальную, при этом чуть ли не<br />

научную, логичность ее мысли, так и блестящий слог поэта.<br />

© К.Салимова, Р.З.Салимова, 2007<br />

225


Анализ первого типа парадокса ограничим двумя темами в ее поэзии:<br />

темой природы и темой затворничества.<br />

Природа в стихах Дикинсон – непостижимая, грозная сила:<br />

Даже не вздрогнул счастливый цветок –<br />

Он так был захвачен игрой –<br />

Когда его обезглавил мороз –<br />

Случайной власти герой.<br />

Белокурый убийца дальше идет –<br />

А солнце – бесстрастное – строго –<br />

Начинает отмеривать новый день –<br />

Для попустившего бога. [Дикинсон 1976: 492]<br />

В этом стихотворении, посвященном обыденному, заурядному факту,<br />

скрыт характерный для поэзии Дикинсон трансцендентный смысл. Здесь<br />

очевидна метафора человеческой жизни, беззащитной против Природы,<br />

беспомощной противостоять такому могущественному противнику. Природа<br />

восхищает своей красотой, но эта красота не выливается в гармонию с<br />

человеком, так свойственной для романтического мироощущения, она –<br />

угрожающая, таящая опасность сила.<br />

Та же идея звучит и в следующем стихотворении:<br />

Колодец полон тайны!<br />

Вода – в его глуши –<br />

Соседка из других миров –<br />

Запрятана в кувшин…<br />

Я удивляюсь каждый раз<br />

Мужеству травы.<br />

Прильнет к тому – что нас страшит –<br />

В безвестное обрыв.<br />

Если в предыдущих строфах стихотворения мы отчетливо ощущаем<br />

чувственный образ скрытой идеи, воплощенный в словах колодец, вода,<br />

кувшин, крышка из стекла, трава, обрыв, море, тростники, и ассоциативно<br />

связываем слова тайна, глушь, другие миры, Бездна со скрытой идеей, то в<br />

следующей строфе эта идея выражена эксплицитно в форме парадокса,<br />

выражающего знакомый мотив невозможности постижения Природы:<br />

Но кто – по правде говоря –<br />

С ней коротко знаком?<br />

Ведь мы тем дальше от нее –<br />

Чем ближе подойдем.<br />

Одновременно, в этом стихотворении отчетливо проступает антитеза –<br />

характерный для романтизма прием:<br />

Но морю тростники сродни –<br />

Глядят в него в упор.<br />

И лишь для нас Природа<br />

Чужая до сих пор… [Дикинсон 1976: 487]<br />

226


Так, контрастно, подчеркивается беспомощность человека перед<br />

Природой (нас страшит, Природа чужая), в то время как трава, тростник –<br />

бесстрашны перед ней (мужество травы, глядят в него в упор).<br />

«Чувство разделенности человека и универсума» [Зверев 1982: 301]<br />

отчетливо проступает и в следующем стихотворении Дикинсон, где<br />

свершается «неправый Приговор», и человеческие страдания разыгрываются<br />

на фоне красоты безучастной природы:<br />

Все будет прежним вкруг тебя –<br />

Весна придет в свой срок –<br />

Созреет утро и прорвет<br />

Свой огненный стручок.<br />

В лесах зажегся дикий цвет –<br />

Ручьи полны вестей –<br />

И тренькает на банджо Дрозд –<br />

Пока ты на Кресте.<br />

Свершен неправый приговор –<br />

А вечер также тих.<br />

Разлука с Розой для Пчелы –<br />

Вся сумма бед земных. [Дикинсон 1976: 459]<br />

Знакомая антитеза – масштаб человеческих страданий (…ты на<br />

кресте) несопоставим с ничтожно малой «суммой бед земных» для пчелы<br />

(разлука с розой…) – многократно усиливает основной мотив стихотворения.<br />

И в то же время парадоксально в контексте образа Природы как<br />

могущественного противника во многих стихотворениях Дикинсон<br />

отчетливо проступает нежная к ней любовь, единение с ней. Она звучит<br />

главным мотивом в ее «Послании Миру»:<br />

Это – письмо мое Миру –<br />

Ему – от кого ни письма.<br />

Эти вести простые – с такой добротой –<br />

Подсказала природа сама.<br />

Рукам – невидимым – отдаю<br />

Реестр ее каждого дня.<br />

Из любви к ней – Милые земляки –<br />

Судите нежно меня! [Дикинсон 1976: 451]<br />

В этом стихотворении также присутствует знакомый мотив<br />

отрешенности, разделенности, одиночества; однако проступает он здесь не во<br />

взаимоотношениях лирической героини с Природой, а в ее отношениях с<br />

людьми. Это – ее послание миру, от кого – ни письма; отдает она его в<br />

невидимые руки; просит судить о ней нежно. Природа же подсказала ей<br />

вести простые, с добротой. Любовь к ней, объединяющая ее с милыми<br />

земляками, дает ей надежду на их сочувствие и понимание.<br />

Еще одним доказательством ее нежных чувств к природе служит ряд<br />

стихотворений, объединенных общей темой «малых народов» – пчел,<br />

гусениц, шмелей. Противопоставляя нелегкую участь человека в окружении<br />

враждебной природы легкости и беззаботности пчел в окружении ласковой к<br />

227


ним природе, Дикинсон восхищается красотой и разумностью простых<br />

взаимоотношений всего сущего в природе:<br />

Шлем из чистого золота.<br />

Шпоры – легчайший газ.<br />

Нагрудник – цельный оникс –<br />

Латы – узорный агат.<br />

Труд пчелы – это Песня –<br />

Мелодией льется лень.<br />

О, так бы и мне по капельке пить<br />

Клевер и летний день! [Дикинсон 1976: 474]<br />

Еще один парадокс, проступающий в этом цикле стихов, – величие<br />

«малых народов», выраженный в знакомой антитезе:<br />

Гигант в кругу пигмеев<br />

Пригнется – он смущен –<br />

Свое величие от них<br />

Стыдливо спрячет он.<br />

Но как спокойна мелюзга!<br />

Не сознает Москит –<br />

Что парус крошечный его<br />

Неба не вместит. [Дикинсон 1976: 470]<br />

Но, как справедливо замечает Т.Д.Венедиктова, «“травяного”<br />

блаженства Дикинсон не приемлет: жизнь духа, беспокойная,<br />

противоречивая, страдальческая ей неизмеримо дороже» [Венедиктова 1980:<br />

31]. Именно мощь человеческого духа воспета в самых ярких ее стихах:<br />

Я вызвала целый мир на бой –<br />

Камень – в руке моей.<br />

Крепче меня был пастух Давид –<br />

Но я была вдвое смелей.<br />

Я камень метнула – но только себя<br />

Ударом на землю смела.<br />

Был ли слишком велик Голиаф –<br />

Или я чересчур мала? [Дикинсон 1976: 456]<br />

В этом стихотворении особенно ярко проявляется то, что Зверев<br />

называет «осознанием (Э.Дикинсон. – К.С.) выключенности из мира как<br />

своей неотвратимой судьбы, мужественно принимаемой и гордо несомой с<br />

таким непоколебимым достоинством, что в нем самом заключен дерзкий<br />

вызов обреченности» [Зверев 1982: 298].<br />

Сознательное затворничество Дикинсон, о котором пишут ее<br />

биографы, парадоксально выступает в ее стихах как свобода духа. Никакие<br />

затворы не властны удержать в заточении вольный человеческий дух.<br />

Романтический пафос ее стихов вытекает из веры в безграничные<br />

возможности человеческого духа и разума:<br />

Дыба не сломит меня –<br />

Душа моя вольна.<br />

Кроме этих – смертных – костей<br />

228


Есть другие – сильней…<br />

Не трудней Орлу<br />

Отринуть скалу<br />

И в небо взлететь –<br />

Чем тебе – в тюрьме.<br />

А если не сможешь –<br />

Ты сам – свой Сторож!<br />

Плен – это Сознанье.<br />

Свобода – тоже. [Дикинсон 1976: 449]<br />

Эта же тема находит выражение и в следующем стихотворении:<br />

Из чего можно сделать прерию?<br />

Из пчелы и цветка клевера –<br />

Одной пчелы – одного цветка –<br />

Да мечты – задача легка.<br />

А если пчелы не отыщешь ты –<br />

Довольно одной мечты. [Дикинсон 1976: 494]<br />

Достаточно всего лишь воображения, чтобы безгранично расширить<br />

свои горизонты, находясь при этом в четырех стенах.<br />

Для анализа второго типа парадоксов, парадоксальных словосочетаний,<br />

обратимся к оригиналам стихотворений Дикинсон. В этом случае мы не<br />

ставили целью сгруппировать эти парадоксы тематически или по какомулибо<br />

другому признаку. Отбор материала проводился методом сплошной<br />

выборки.<br />

Эмма Хартнолл в предисловии к сборнику стихов Дикинсон отмечает<br />

ее «интеллектуализацию» своего заточения в характерной для нее<br />

парадоксальной манере:<br />

It might be lonelier<br />

Without the loneliness. [The selected poems 1994: 6]<br />

Еще одним примером подобного блестящего парадокса может служить<br />

словосочетание «встречаться врозь», выражающее горечь и, одновременно,<br />

смирение, вытекающее из логического разрешения ситуации:<br />

So we must meet apart,<br />

You there, I here…[The Selected Poems 1994: 66]<br />

В обоих случаях отчетливо ощутим первый тип парадокса, который мы<br />

определили как «мировоззренческий»: будучи ограниченным географически,<br />

человек способен перемещаться на огромные расстояния при помощи<br />

воображения, и океаны, разделяющие любимых, выступают в<br />

метафорическом образе «приотворенной двери»:<br />

With just the door ajar<br />

That oceans are…[The Selected Poems 1994: 66]<br />

Прорвав поверхностный привычный образ мыслей, парадокс в стихах<br />

Дикинсон проникает в глубинную суть явления, философски ее обобщая:<br />

Mirth is the mail of anguish. [The Selected Poems 1994: 5]<br />

Парадоксальная мысль о том, что веселье человека скрывает<br />

испытываемые им муки, приходит как результат обобщения чувственного<br />

229


опыта: смертельно раненный олень прыгает выше всех (a wounded deer leaps<br />

highest), отбитый камень скалы несется потоком (the smitten rock that gushes),<br />

сталь при ковке пружинит (the trampled steel that springs), щека всегда<br />

краснее у человека, пораженного чахоткой (a cheek is always redder / just<br />

where the hectic stings). Как видим, явления действительности несут для<br />

Дикинсон трансцендентный смысл.<br />

В следующих строках Дикинсон раскрывает саму суть парадокса –<br />

большинство решает, что разумно, а что – нет; для проницательного же<br />

взгляда часто разумное видится глупым, а глупое – разумным:<br />

Much madness is divinest sense<br />

To a discerning eye;<br />

Much sense the starkest madness.<br />

‘Tis the majority<br />

In this, as all, prevails… [The Selected Poems 1994: 7]<br />

Это стихотворение подводит нас к выводу, что парадоксы Дикинсон<br />

раскрывают ее глубокое, отличное от обыденного, видение мира,<br />

характерное для большого поэта.<br />

Список литературы<br />

Венедиктова Т.Д. Поэзия Эмили Дикинсон: Потаенные страницы<br />

американского романтизма // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 9. Филология. 1980. №<br />

5. С.27–35.<br />

Дикинсон Э. Стихотворения / пер. В. Марковой // Библиотека<br />

Всемирной литературы. Сер.2. М., 1976. Т.119.<br />

Зверев А.М. Романтические традиции американской литературы ХIХ<br />

века и современность. М., 1982.<br />

The Selected Poems of Emily Dickinson / Introduction by Emma Hartnoll.<br />

Wordsworth Editions Ltd, 1994.<br />

Д.Туляков, Н.С.Бочкарева (Пермь)<br />

ОСОБЕННОСТИ ПОВЕСТВОВАНИЯ<br />

В РОМАНЕ В.НАБОКОВА «ПРОСВЕЧИВАЮЩИЕ ПРЕДМЕТЫ»<br />

В предлагаемой работе исследуется поздний, написанный в<br />

Швейцарии, роман Владимира Набокова “Transparent Things”<br />

(«Просвечивающие предметы» [Набоков 1998: 353], «Прозрачные предметы»<br />

[Набоков 2004: 149], «Прозрачные вещи» [Набоков 1999: 8]) вызвавший<br />

противоречивые, но в основном негативные отклики у критики<br />

(исключением стал положительный отзыв Глеба Струве). Джон Апдайк<br />

чистосердечно признался в своем непонимании романа в рецензии<br />

«Просвечивание Хью Персона» [Классик без ретуши 2000: 492]. В одном из<br />

интервью Набоков утверждал, что «ни внимательные литературные<br />

обозреватели, ни заурядные критиканы не усмотрели структурного узла этой<br />

истории» [Набоков о Набокове 2002: 357].<br />

© Д.Туляков, Н.С.Бочкарева, 2007<br />

230


Многие исследователи творчества Набокова выделяют мотив<br />

двоемирия и связанную с ним тему потусторонности как одну из основных в<br />

творчестве писателя. О потусторонности как о «тематическом комплексе», на<br />

котором «кристаллизуется основное ядро набоковской прозы» говорит<br />

А.Долинин [Долинин 2004: 33]. Расшифровке некоего «таинственного<br />

сообщения», явно выводящего за пределы привычной реальности посвящает<br />

свою не претендующую на статус литературоведческого труда книгуманифест<br />

«Набоков, писатель» М.Шульман [Шульман 1998]. Об<br />

«интуитивных прозрениях трансцендентальных измерений бытия» написана<br />

книга В.Е.Александрова «Набоков и потусторонность» [Александров 1999].<br />

Метафизическую тему называет «важнейшей» в творчестве Набокова<br />

О.Ронен [Ронен 2002: 94]. Как «приглашение заглянуть в потусторонность»<br />

рассматривает творчество Набокова Г.Амелин [Амелин 2005: 380]. Мир<br />

недоступного, нереального органично входит в биспациальную схему<br />

пространства набоковских текстов, построенную Ю.И.Левиным [Левин 1998:<br />

323-392]. Несмотря на общепринятую значимость этой темы в творчестве<br />

Набокова, она не достаточно освещена в связи с романом «Просвечивающие<br />

предметы». Даже в специальном труде В.Е.Александрова этот роман<br />

игнорируется, хотя, как нам кажется, потусторонность в «Просвечивающих<br />

предметах» играет, по крайней мере, не меньшую роль, чем в подробно<br />

разбираемом «Даре».<br />

В целом творчество Набокова серьезно и основательно исследовано как<br />

в отечественной науке о литературе, так и в зарубежной, однако<br />

«Просвечивающим предметам» уделено гораздо меньше внимания, чем<br />

другим романам писателя. А.В.Злочевская в книге «Художественный мир<br />

Владимира Набокова и русская литература XIX века» указывает на<br />

связанную с чеховскими мотивами «нравственную логику, организующую<br />

сюжетно-композиционную модель набоковского романа» [Злочевская 2002:<br />

88]. По её мнению главная трагедия Хью Персона как<br />

«неиндивидуализированной безличности» – это трагедия «персонажа, не<br />

услышавшего голоса своего Творца, не реализовавшего возможности быть на<br />

ты со своим создателем» [Там же: 25], за что Персон карается в финале<br />

романа, сгорая в отеле, «чтобы очиститься от совершенного убийства» [Там<br />

же: 88].<br />

Другое прочтение предлагает Брайан Бойд во второй книге<br />

критической биографии Набокова «Американские годы». Главный вывод из<br />

проведенного им анализа суммируется в следующих словах: «Если<br />

человеческое сознание переживает смерть, внушает он (Набоков – Т.Д., Н.Б.)<br />

нам, оно может приобрести бесконечную способность вникать во все, в<br />

материю либо сознание, в настоящее и в прошлое: оно может обрести всю ту<br />

власть, которой обладает выдуманный рассказчик И тем не менее<br />

должна же существовать некая сила, стоящая за всяким мыслимым<br />

расширением человеческого сознания, сила, власть которой должна быть<br />

метафорически эквивалентной власти сочинителя и чье метафорическое<br />

отличие от любой формы расширения человеческого сознания должно быть<br />

231


метафорически “фигуральным”, определяемым отличием выдуманного<br />

рассказчика от подлинного автора произведения» [Бойд 2004: 717]. Таким<br />

образом, биограф акцентирует внимание на соотношении рассказчика и<br />

автора.<br />

М.Бахтин в работе «Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по<br />

исторической поэтике» разделяет «два события – событие, о котором<br />

рассказано в произведении, и событие самого рассказывания (в этом<br />

последнем мы и сами участвуем как слушатели-читатели)» [Бахтин 1975:<br />

403]. Н.Д.Тамарченко утверждает, что термин «повествование»<br />

соответствует исключительно второму событию: «Повествователь – тот, кто<br />

сообщает читателю о событиях и поступках персонажей, фиксирует ход<br />

времени, изображает облик действующих лиц и обстановку действия,<br />

анализирует внутреннее состояние героя и мотивы его поведения,<br />

характеризует его человеческий тип (душевный склад, отношение к<br />

нравственным нормам и т.п.), не будучи при этом ни участником событий,<br />

ни – что еще важнее – объектом изображения для кого-либо из персонажей<br />

(выделено нами. – Д.Т., Н.Б.). Специфика повествователя одновременно – во<br />

всеобъемлющем кругозоре (его границы совпадают с границами<br />

изображенного мира) и в адресованности его речи в первую очередь<br />

читателю, т.е. направленности ее как раз за пределы изображенного мира.<br />

Иначе говоря, эта специфика определена положением “на границе”<br />

вымышленной действительности» [Теория литературы 2004: 223, 238-239].<br />

Главная особенность повествователя – его близкое к абсолютному<br />

знание об описываемом: «In his search for a commode to store his belongings<br />

Hugh Person, a tidy man, noticed that the middle drawer of an old desk relegated<br />

to a dark corner of the room, and supporting there a bulbless and shadeless lamp<br />

resembling the carcass of a broken umbrella, had not been reinserted properly by<br />

the lodger or servant (actually neither) who had been the last to check if it was<br />

empty (nobody had)» / «Человек аккуратный, Хью Персон стал искать, куда<br />

сложить вещи, и обнаружил, что ящик старого, оттесненного в темный угол<br />

стола, на котором стояла похожая на каркас сломанного зонтика лампа без<br />

лампочки и абажура, плохо задвинут постояльцем или слугой (на самом деле,<br />

ни тем и ни другим) – последним, кто в него заглянул проверить, не осталось<br />

ли в нем чего-нибудь (никто не заглядывал)» [Набоков 1998: 358-359].<br />

Повествователю известны не только мысли Персона, выраженные в<br />

косвенной речи, но и настоящий виновник – столяр, о котором читатель<br />

узнает из следующего абзаца. Избыточное знание повествователя сближает<br />

его с автором-творцом.<br />

Отличительная черта главного героя романа, Хью Персона, состоит в<br />

том, что он с самого начала заявлен как персонаж. В первую очередь,<br />

обнажению сущности Персона как персонажа служит его фамилия Person,<br />

означающая «действующее лицо, персонаж». Из-за этой омонимии почти<br />

любое упоминание фамилии героя может быть прочитано как замечание<br />

автора о своем персонаже. Это эффект усиливается притяжательными<br />

местоимениями my и our, указывающими на принадлежность героя<br />

232


повествователю и также имеющими оценочный характер (отношение к герою<br />

несколько свысока и ирония, еще ярче выраженная в реплике «Silly Person»).<br />

Такое «притяжательное» отношение героя к повествователю на протяжении<br />

всего романа позволяет говорить о функциях автора у повествователя.<br />

Еще более явно эти функции обнаруживаются в открывающем роман<br />

обращении повествователя: «Here's the person I want. Hullo, person! Doesn't<br />

hear me» / «Вот персонаж, который мне нужен. Привет, персонаж! – Не<br />

слышит» [Набоков 1998: 355]. В этом отрывке открыто указывается на<br />

«персонажную» функцию Персона в произведении. Первое же предложение<br />

романа предельно обнажает условность изображаемого, т.е. «акцентирование<br />

автором нетождественности, а то и противоположности между<br />

изображаемым и формами реальности» [Хализев 2005: 105]. Повествователь<br />

открыто выбирает себе персонаж, за жизнью которого будет следить в<br />

дальнейшем. Однако, рассказывая историю Хью Персона, повествователь ни<br />

разу не говорит о том, что создает художественное произведение. С его точки<br />

зрения, Персон – персонаж не созданный, а выбранный. Мы не можем<br />

говорить о Персоне как о вымышленном герое созданной повествователем<br />

реальности.<br />

С самого начала романа говорится о свойствах времени, присущих<br />

действительности: «Perhaps if the future existed, concretely and individually,<br />

as something that could be discerned by a better brain, the past would not be so<br />

seductive: its demands would be balanced by those of the future. Persons might<br />

then straddle the middle stretch of the seesaw when considering this or that object.<br />

It might be fun. But the future has no such reality (as the pictured past and the<br />

perceived present possess); the future is but a figure of speech, a specter of<br />

thought» / «Возможно, если бы для каждого человека существовало<br />

определенное будущее, которое мозг, устроенный получше, был бы в<br />

состоянии различить, то и прошлое не было бы столь соблазнительно, зовы<br />

будущего умеряли бы его власть. Наши персонажи могли бы усесться на<br />

самую середину качельной доски и только мотать головой направо и налево.<br />

Вот была бы потеха. Но нет у будущего той реальности, с которой рисуется<br />

прошлое и воспринимается настоящее. Оно – речевая фигура, мыслительный<br />

призрак» [Набоков 1998: 355]. Таким образом, персонажи («persons»), как<br />

предметы материального мира, существуют в реальности, которой обладает<br />

«изображаемое прошлое» и «ощущаемое настоящее», а сам повествователь,<br />

ведущий свой рассказ из будущего, оказывается «фигурой речи» и<br />

«призраком мысли».<br />

Как становится ясно из сюжета романа, повествование ведется из<br />

«иного бытия» («another state of being»), из загробного мира, обитатели<br />

которого, объединенные в романе местоимением «we», обладают<br />

способностью «просвечивать» предметы, т.е. «насквозь» видеть их прошлое.<br />

Эта уникальная способность повествователя и обитателей его мира<br />

многократно акцентируется в романе и является, как мы считаем, движущей<br />

силой в произведении, что не только не скрывается, но и поясняется: «When<br />

we concentrate on a material object, whatever its situation, the very act of attention<br />

233


may lead to our involuntarily sinking into the history of that object. Novices must<br />

learn to skim over matter if they want matter to stay at the exact level of the<br />

moment. Transparent things, through which the past shines!» / «Как только мы<br />

сосредотачиваемся на любом предмете материального мира, что бы с ним ни<br />

творилось, само наше внимание непроизвольно погружает нас в историю.<br />

Чтобы материя соответствовала моменту, новички должны учиться скользить<br />

по ее поверхности. Просвечивающие предметы, наполненные сиянием<br />

прошлого!» [Набоков 1998: 355]. Послужившие роману названием<br />

«просвечивающие предметы» становятся отправной точкой для творческого<br />

сознания повествователя.<br />

В приведенной выше цитате механизм «просвечивания» как особого<br />

восприятия материального мира, проникновения в историю предмета<br />

выражен, в частности, через «внимание» («the very act of attention»). В<br />

третьей главе подробная история карандаша, найденного Персоном в ящике<br />

стола, начинается со слов: «Now comes the act of attention» / «Теперь<br />

внимание» [Набоков 1998: 359]. В заключение истории карандаша<br />

повествователь возвращается к своему персонажу: «Thus the entire little<br />

drama, from crystallized carbon and felled pine to this humble implement, to this<br />

transparent thing, unfolds in a twinkle. Alas, the solid pencil itself as fingered<br />

briefly by Hugh Person still somehow eludes us! But he won't, oh no» / «Так,<br />

мерцая, разворачивается вся эта маленькая драма – от кристаллов углерода и<br />

поваленной сосны до убогого этого орудия письма, этого просвечивающего<br />

предмета. Но, увы, сам трехмерный карандаш, на мгновенье побывавший в<br />

руках Хью Персона, от нас все-таки ускользает. Но сам Персон от нас не<br />

уйдет» [Набоков 1998: 360].<br />

На примере истории карандаша повествователь объясняет, что на<br />

самом деле представляет собой его история о Хью Персоне: Персон, как и<br />

карандаш, «наполнен сиянием прошлого», и наблюдение этого<br />

«просвечивающего» прошлого для повествователя – такая же «маленькая<br />

драма». В тринадцатой главе повествователь отмечает, что улица «teems with<br />

transparent people and processes, into which and through which we might sink<br />

with an angel’s or author’s delight» / «кишит просвечивающимися прохожими<br />

и происшествиями – мы могли бы погрузиться в них и сквозь них с<br />

ангельским или авторским наслаждением» [Набоков 1998: 390]. Здесь<br />

повествователь открыто указывает на функции автора и ангела, т.е. демиурга,<br />

находящегося на границе двух миров, тем самым стирая грань между собой и<br />

автором-создателем и раскрывая свое понимание творчества писателя.<br />

Уже в начале романа он уточняет различие между новичками, которые<br />

«проваливаются сквозь поверхность» («to fall through the surface»), и<br />

опытными чудотворцами («miracle-worker»), которые могут удержаться на<br />

поверхности «to keep in surface focus» и, подобно Христу, «ходить по воде».<br />

Повествователь поясняет: «A thin veneer of immediate reality is spread over<br />

natural and artificial matter, whoever wishes to remain in the now, with the now,<br />

on the now, should please not break its tension film» / «На материю, и<br />

естественную, и искусственную, наброшен тонкий покров непосредственной<br />

234


реальности, и всяк, желающий пребывать внутри “сейчас”, вместе с “сейчас”<br />

или над “сейчас”, пусть, пожалуйста, не рвет эту натянутую пленку»<br />

[Набоков 1998: 356]. Для творчества романиста особенно важен этот<br />

непосредственный контакт с настоящим.<br />

Очевидная в процитированном фрагменте терминология<br />

кинематографического видения характерна для творчества Набокова вообще<br />

и для данного романа в частности. Формулировки «держать в фокусе» («to<br />

keep in focus»), «поймать в фокус» (to bring into focus) подразумевает<br />

безграничность возможностей обзора повествующего, позволяющая ему<br />

сосредотачиваться на нужных ему элементах действительности. Ни<br />

пространственная, ни временная точка зрения повествующего ничем не<br />

ограничены, кроме его собственной воли: он может свободно путешествовать<br />

по времени (как в примере с карандашом), и в пространственном отношении<br />

взгляд говорящего может сколь угодно близко приближаться или отдаляться.<br />

Например, в тринадцатой главе повествователь, сфокусировавшись на<br />

главной улице Витта, постепенно переходит к «крошечному» («tiny»)<br />

американскому флагу, вышитому на сердце свитера, который покупает герой,<br />

и к надписи на этикетке: «”Made in Turkey,” whispered its label» / «”Сделано в<br />

Турции” – пролепетала этикетка» [Набоков 1998: 390].<br />

Приведем еще один пример «просвечивания»: «A mess of sprouts and<br />

mashed potatoes, colorfully mixed with pinkish meat, could be discerned, if<br />

properly focused, performing hand-over-fist evolutions in Person's entrails, and<br />

one could also make out in that landscape of serpents and caves two or three apple<br />

seeds, humble travelers from an earlier meal» / «Наведя на резкость, можно<br />

разглядеть, как смесь брюссельской капусты и картофельного пюре,<br />

красочно перемежаемая красноватым мясом, зигзагами продвигается по<br />

кишечнику Персона – в этом пейзаже из пещер и излучин можно различить<br />

два-три яблочных семечка – скромные путешественники, задержавшиеся<br />

после предыдущей трапезы» [Набоков 1998: 441]. Наделенный поэтическим<br />

воображением повествователь видит в кишечнике Персона «пейзаж пещер и<br />

излучин», а в яблочных семечках – «скромных путешественников».<br />

Описание процесса «просвечивания» как «нового бытия», «невинного<br />

любопытства», сопровождается рядом метафорических образов в форме<br />

обычных для повествователя замечаний в скобках: «In the beginning of our<br />

always entrancing, sometimes terrifying, new being that kind of innocent curiosity<br />

(a child playing with wriggly refractions in brook water, an African nun in an<br />

arctic convent touching with delight the fragile clock of her first dandelion) is not<br />

unusual, especially if a person and the shadows of related matter are being<br />

followed from youth to death» / «Поначалу нашего нового бытия, всегда<br />

завораживающего, иногда страшащего, этот род невинного любопытства<br />

(дитя играет с извивающимся отражением в воде ручья, в северном<br />

монастыре, монахиня из Африки с наслаждением дотрагивается до хрупкого<br />

циферблата своего первого одуванчика) не есть нечто исключительное,<br />

особенно если жизнь персонажа с размывами окружающей материи<br />

прослеживать от юности до самой смерти» [Набоков 1998: 442].<br />

235


После выхода романа в свет Владимир Набоков посчитал нужным<br />

раскрыть «лицо» повествователя: «Некое бестелесное существо – душа<br />

недавно умершего от болезни печени романиста – повествует о трудностях,<br />

которые испытывают привидения в восприятии нашего мира, в том, чтобы не<br />

отстать от настоящего и не погрузиться в прошлое сквозь просвечивающие<br />

человеческие вещи» [Набоков о Набокове 2002: 354]. К такому выводу<br />

можно прийти, не прибегая к подсказкам Набокова, однако его собственные<br />

объяснения и указания, данные в посвященном «Просвечивающим<br />

предметам» стилизованном интервью, полностью им самим написанном,<br />

выглядят особенно убедительными: «Случайным, но занятно действенным<br />

компонентом моего романа является г-н R., американский писатель<br />

немецкого происхождения В разговоре R. обнаруживает досадную<br />

привычку то и дело вставлять автоматическое “знаете ли” немецкого<br />

эмигранта и, что еще более неприятно, злоупотреблять тривиальнейшими,<br />

неверно использованными, искаженными американскими клише. Хороший<br />

пример – это его незваное, хотя и благонамеренное предостережение в<br />

последней строчке главы: “Легче, сынок, сама, знаешь, пойдет”» [Набоков о<br />

Набокове 2002: 358]. В этой последней фразе («Easy, you know, does it, son»)<br />

одно из избитых речевых клише, характерных для речи R., сопровождается<br />

его «фирменным» обращением «son» («сынок»), о чем читатель узнает из<br />

десятой главы романа. Это служит убедительным стилистическим<br />

доказательством в пользу совпадения повествователя из потустороннего<br />

мира с тенью писателя R.<br />

По тексту романа рассыпаны и другие намеки на указанное совпадение.<br />

Во-первых, повторение ключевой фразы повествователя из начала романа<br />

(«Hullo, Person!») в момент встречи R. и Хью Персона в десятой главе. Вовторых,<br />

пророчески звучащая реплика R. («So long and soon see» /<br />

«Прощайте, прощайте, скоро увидимся»), произнесенная незадолго до его<br />

смерти (восемнадцатая глава). В-третьих, письмо R. (двадцать первая глава),<br />

полученное в день смерти писателя, в котором он признается, что «Person<br />

was one of the nicest persons» / «Персон – один из самых прелестных<br />

персонажей» [Набоков 1998: 426]. В-четвертых, постоянное цитирование<br />

произведений R. и упоминание их названий, а также хвастливое наделение R.<br />

такими характеристиками, как «великий человек», «великий писатель» и др.<br />

В уже упоминаемом письме читаем: «The more I shrivel the bigger I grow. I<br />

suppose this is an uncommon phenomenon. Total rejection of all religions ever<br />

dreamt up by man and total composure in the face of total death! If I could explain<br />

this triple totality in one big book, that book would become no doubt a new bible<br />

and its author the founder of a new creed. Fortunately for my self-esteem that book<br />

will not be written - not merely because a dying man cannot write books but<br />

because that particular one would never express in one flash what can only be<br />

understood immediately» / «Чем более я умаляюсь, тем я становлюсь<br />

грандиознее. Мне кажется, это случай необычный. Абсолютное отрицание<br />

всех религий, когда-либо выдуманных человеком, и абсолютное спокойствие<br />

перед лицом абсолютной смерти! Если бы я мог объяснить этот<br />

236


тройственный абсолют в одной большой книге, она стала бы, без сомнения,<br />

новой Библией, а ее автор – создателем новой веры. К счастью для моего<br />

самоуважения, книга эта никогда не будет написана – не просто потому, что<br />

умирающие не пишут книг, но оттого, что Ваш покорный умирающий слуга<br />

никогда не умел одним проблеском выразить то, что может быть понято<br />

только непосредственно» [Набоков 1998: 426-427].<br />

В двадцать четвертой главе повествователь, ссылаясь на уже известные<br />

читателю «Tralatitions» («Транс-ля-тиции») R., развивает высказанную ранее<br />

мысль о том, что будущее персонажа – только «фигура речи», «призрак<br />

мысли», т.е. «вероятность» («likely»), но не «действительность» («actually»):<br />

«Direct interference in a person's life does not enter our scope of activity, nor, on<br />

the other, tralatitiously speaking, hand, is his destiny a chain of predeterminate<br />

links: some "future" events may be likelier than others, O.K., but all are chimeric,<br />

and every cause-and-effect sequence is always a hit-and-miss affair, even if the<br />

lunette has actually closed around your neck, and the cretinous crowd holds its<br />

breath The most we can do when steering a favorite in the best direction,<br />

in circumstances not involving injury to others, is to act as a breath of wind and to<br />

apply the lightest, the most indirect pressure such as trying to induce a dream that<br />

we hope our favorite will recall as prophetic if a likely event does actually happen»<br />

/ «Прямое вмешательство в жизнь персонажа не входит в наши обязанности;<br />

с другой же стороны, выражаясь «транс-ля-тически», судьба его – не просто<br />

цепочка предопределенных связей; пусть одни «будущие» события<br />

вероятнее, чем другие, хорошо, но все они – не более чем химеры, и любая<br />

последовательность причин и следствий – это всегда стрельба в молоко, даже<br />

если ваша шея уже прильнула к серпу гильотины и тупая толпа затаила<br />

дыхание Самое большее, что мы можем сделать, направляя фаворита по<br />

лучшему пути при обстоятельствах, не заключающих для других ущерба, –<br />

это пытаться воздействовать, на манер ветерка, самым лёгким, непрямым<br />

дуновением, пробуя, скажем, навеять сновидение, которое, как мы надеемся,<br />

наш фаворит расценит как пророческое, если вероятное событие произойдет<br />

в действительности» [Набоков 1998: 433]. Впрочем, «контраст между<br />

воображаемым и действительным» наделен «своего рода<br />

художественностью» [Там же: 411].<br />

В приведенном отрывке описывается беспомощность повествователя<br />

(теней, обитателей мира R.) в их отношении к судьбе персонажа, за<br />

исключением пророческих появлений в сновидениях (вспомним кошмарные<br />

сны Персона и, как следствие, его снобоязнь, которая в этом свете выглядит<br />

как трагедия непонимания себя, собственного предназначения, о которой<br />

писала А.В.Злочевская). «Потусторонность», таким образом, не наделяется<br />

абсолютным знанием и пониманием мира, которое присуще автору-творцу.<br />

Тени из «потусторонности» так же далеки от разрешения «загадки бытия»,<br />

как и живущие, хотя они поставлены в другие условия и, если можно так<br />

выразиться, находятся по другую сторону бытия. Лучше всего эту, как нам<br />

кажется, центральную мысль о «потусторонности» выразил пациент одной из<br />

психиатрических клиник, где лежал Персон, «дурной человек, но хороший<br />

237


философ»: «It is generally assumed that if man were to establish the fact of<br />

survival after death, he would also solve, or be on the way to solving, the riddle of<br />

Being. Alas, the two problems do not necessarily overlap or blend» / «Обычно<br />

считают, что если человек установит факт жизни после смерти, он тем самым<br />

разрешит загадку бытия или станет на путь к её разрешению. Увы, эти две<br />

проблемы необязательно сливаются в одну или хотя бы частично совпадают»<br />

[Набоков 1998: 434].<br />

Таким образом, «потусторонность» в этом романе Набокова получает<br />

несколько иное, чем в других романах и гораздо более конкретное<br />

воплощение. Это не обширное и абстрактное «и другое, другое, другое»<br />

[Набоков 2001: 328] из стихотворения «Слава», которое больше похоже на<br />

иную «потусторонность» – сферу, не доступную ни из этого, ни из того<br />

мира. Здесь «потусторонность» – посмертный мир, населенный духами и<br />

призраками умерших, которые наделены сокровенным знанием, «для них<br />

совершенно ясным, хоть и лишенным имени», однако описать его «так же<br />

невозможно, как описать улыбку тому, кто никогда не видел улыбчивых<br />

глаз» [Набоков 1998: 360]. Эта недоступная пониманию в мире<br />

действительном и объяснению в мире потустороннем загадка открывается<br />

только одному сознанию – творящему.<br />

Г.Барабтарло пишет в связи с другим романом и другим героем<br />

Набокова: «…привилегия избранных героев Набокова – особенно тех<br />

мучеников, которые загнаны в тиски отчаяния, доведены болью до<br />

последних границ разумного существования, – та, что им дается увидеть хоть<br />

краешком глаза на мгновение показавшийся плавник, именно, что в хорошо<br />

сочиненном мире персонажи, sub specie auctoris et lectoris (то есть под<br />

пристальным, внимательным и любящим оком, взирающим из немыслимого<br />

далека), – не смертны» [Барабтарло 2007: 356]. К числу таких «избранных»<br />

героев относится и многострадальный Хью Персон, всю жизнь ощущающий,<br />

«что позади него, как бы за его плечом, стоит великий, несравненно более<br />

мудрый, сильный и спокойный, во множество раз его превосходящий<br />

незнакомец. Это и был его главный “теневой спутник” (один критик, читай<br />

“клоун”, как-то сделал R. Выговор за этот эпитет), и не будь у него этой<br />

просвечивающей тени (transparent shadow), мы не стали бы и заниматься<br />

нашим дорогим Персоном» [Набоков 1998: 439]. Вопреки предупреждению<br />

«тени», роман завершается такой не-смертью Персона, все время после<br />

смерти Арманды бессознательно стремившегося к кончине. Конец романа,<br />

напоминая концовку «Приглашения на казнь», вновь отсылает к вопросу о<br />

кажущемся и действительном и интерпретирует смерть как переход души из<br />

одного «состояния бытия» в другое.<br />

Итак, повествователь «Просвечивающих предметов», наделенный,<br />

выражаясь языком М.Бахтина, вненаходимостью и избыточным знанием,<br />

сам становится предметом изображения в романе. Не обладая абсолютной<br />

творческой силой, по наблюдению Бойда, он остается только рассказчиком,<br />

«способным вникать во все, в материю либо в сознание, в настоящее либо в<br />

прошлое» [Бойд 2004: 717], но не автором, планирующим происходящее «с<br />

238


опережением» (об авторе / author, который знает будущее во всех деталях,<br />

говорится в скобках в тринадцатой главе романа). Набокову было важно<br />

показать в рассказчике (R.) автора не как создателя и обладателя<br />

художественной действительности, а как творца только своего рассказа, тоже<br />

наделенного статусом произведения. В какой-то степени такое истолкование<br />

романа коррелирует с идеями Р.Барта об авторе-скрипторе и смерти автора:<br />

«…голос отрывается от своего источника, для автора наступает смерть…»<br />

[Барт 1994: 384]. В исследуемом романе акцентируется обратная сторона<br />

указанного Бартом феномена: оторвавшись от своего источника, голос<br />

обретает некий образ, создателю не равный. В романе «Просвечивающие<br />

предметы» этот голос персонифицирован в R., для чего Набокову<br />

потребовалось вынести его за границы реальности, в «потусторонность», в<br />

загробный мир.<br />

Список литературы<br />

Александров В.Е. Набоков и потусторонность. СПб.: Алетейя, 1999.<br />

Амелин Г. Лекции по философии литературы. М.: Языки славянской<br />

культуры, 2005.<br />

Барабтарло Г. Разрешенный диссонанс // Набоков В. Пнин: Роман.<br />

СПб.: Азбука-классика, 2007. С.288-378.<br />

Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1989.<br />

Бойд Б. Владимир Набоков: Американские годы: Биография. М.: Издво<br />

Независимая Газета; СПб.: Симпозиум, 2004.<br />

Бахтин М.М. Автор и герой в эстетической деятельности // Бахтин<br />

М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С.7-180.<br />

Бахтин М.М. Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по<br />

исторической поэтике // Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики.<br />

Исследования разных лет. М.: Художественная литература, 1975. С.234-407.<br />

Долинин А. Истинная жизнь писателя Сирина. Работы о Набокове.<br />

СПб.: Академический проект, 2004.<br />

Злочевская А. В. Художественный мир Владимира Набокова и русская<br />

литература XIX века. М.: Изд-во Моск. ун-та, 2002.<br />

Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира<br />

Набокова / Под общ. Ред. Н.Г.Мельникова. М.: НЛО, 2000.<br />

Левин Ю.И. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: Языки<br />

славянской культуры, 1998.<br />

Набоков В.В. Избранное. Ростов-на-Дону: Феникс, 2001. Серия:<br />

Всемирная библиотека поэзии.<br />

Набоков В. Прозрачные вещи / Пер. С.Ильина // Набоков В. Собр. Соч.:<br />

В 5 т. СПб.: Симпозиум, 1999, Т.5. С.8-97.<br />

Набоков В.В. Просвечивающие предметы: Роман / Пер. А.Долинина и<br />

М.Мейлаха // Набоков В.В. Истинная жизнь Себастьяна Найта: Романы. М.:<br />

ООО «Фирма “Издательство АСТ”»; Харьков: Фолио, 1998. С.353-444.<br />

Набоков В. Со дна коробки. Прозрачные предметы / Пер. Д.Чекалова.<br />

СПб.: Азбука-классика, 2004.<br />

239


Набоков о Набокове и прочем. Интервью, рецензии, эссе / Общ. ред.<br />

Н.Г.Мельникова. М.: Независимая газета, 2002.<br />

Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб.: Гиперион, 2002.<br />

Теория литературы: Учеб.пособие для студ.: В 2 т. / Под ред.<br />

Н.Д.Тамарченко. М.: Академия, 2004. Т.1.<br />

Хализев В.Е. Теория литературы. М.: Высшая школа, 2005.<br />

Шульман М.Ю. Набоков, писатель. Манифест. М.: Изд-во А и Б;<br />

Независимая газета, 1998.<br />

Е.Турта, О.М.Ушакова (Тюмень)<br />

ОБРАЗ РАЯ В РОМАНЕ «ОБЛАДАНИЕ» А.БАЙАТТ<br />

Одним из наиболее интересных и перспективных направлений<br />

исследования творчества английской писательницы А.Байатт является<br />

выявление и анализ форм создания, развития и бытования образа рая. Яркое<br />

и оригинальное художественное воплощение этой мифологемы представлено<br />

в романе «Обладание» ("Possession", 1990).<br />

В энциклопедии «Мифы народов мира» под редакцией С.А.Токарева<br />

традиционная семантика понятия «рай» рассматривается в нескольких<br />

аспектах: «рай как сад», «рай как город» и «рай как небеса». Это три<br />

основные линии мифологизирующей, наглядной предметной разработки<br />

образов рая в христианской литературной, иконографической и фольклорной<br />

традиции. Авторы статьи отмечают, что каждая линия имеет своё отношение<br />

к человеческой истории: Эдем – невинное начало пути человечества;<br />

Небесный Иерусалим – эсхатологический конец этого пути [Аверинцев 1994:<br />

364]. В художественной литературе тема рая как небес была классически<br />

разработана в последней части «Божественной комедии» Данте, где девять<br />

небесных сфер поставлены в связь с учением о девяти чинах ангельских.<br />

В мифологической системе координат сад и город эквивалентны также<br />

как образы пространства, «отовсюду огражденного» («парадиз», в частности,<br />

в переводе с греческого означает «сад, парк», а с древнеиранского –<br />

«отовсюду огороженное место»). Восприятие рая как города имеет очень<br />

древние корни и основано на широко распространенных в традиционных<br />

культурах представлениях о «круглых» и «квадратных» святых городах,<br />

отражающих своим геометрическим регулярным планом устроение<br />

вселенной. Рай как сад, сближается в этом с раем как городом, он также мог<br />

представляться в плане как правильный круг. В легендах о деве Марии и о<br />

святых возникает мотив занесенных из рая исцеляющих или утешающих<br />

плодов, иногда хлебов. В качестве места произрастания чудесных плодов,<br />

рай можно сопоставить с садом Гесперид в греческой мифологии и с<br />

Аваллоном в кельтской мифологии. В романе Байатт «Обладание» образ<br />

райского сада может быть представлен в соотнесении с каждым из<br />

© Е.Турта, О.М.Ушакова, 2007<br />

240


отмеченных выше аспектов и на разных пространственно-временных<br />

уровнях.<br />

Например, рядом с аналогом «райского сада» проживают такие герои,<br />

как Вэл и Роланд, относящиеся к персонажам современного плана<br />

изображения. Они обитают в полуподвальном помещении, окно их комнаты<br />

выходило «в тесный дворик, откуда по ступенькам можно было подняться в<br />

сад: он виднелся наверху, за оградой» [Байатт 2004: 29]. Когда Роланд и Вэл<br />

пришли сюда впервые по объявлению о сдаче квартиры, им было сказано,<br />

что это квартира с выходом в сад. Но выйти в сад этой паре довелось лишь в<br />

то первое посещение: позже домовладелица, восьмидесятилетняя миссис<br />

Ирвинг, запретила им гулять в саду. Роланд и Вэл, подобно Адаму и Еве<br />

после грехопадения, изгнаны из «райского сада», у ворот которого на страже<br />

как херувим с огненным мечом стоит миссис Ирвинг.<br />

Сад расположен наверху, и это сближает его с образом рая как небес. В<br />

то же время этот сад представляет все три образа рая: он огорожен (рай как<br />

город), в нем растут запретные плоды (рай как сад). По сравнению с мраком<br />

полуподвального помещения, где живут Вэл и Роланд, сад является<br />

источником света, проникающего в их каморку через небольшое окно. В нем<br />

царит порядок, между тем как три этажа, занимаемые миссис Ирвинг, и<br />

каморка Роланда являются воплощением хаоса. Весь дом пропитан запахом<br />

кошек, а в саду – солнце и свежий воздух, порядок и чистота.<br />

Оппозиция «космос-хаос» возникает и в стенах Британского музея,<br />

куда приходит Роланд, чтобы разыскать своего начальника, профессора<br />

Аспидса. Роланд работает в возглавляемом Аспидсом Центре исследования<br />

творчества Р.Г. Падуба, который назвали «Падубоведник». Этот центр<br />

размещался в Британском музее, куда Эллен, вдова Падуба, передала<br />

значительную часть его рукописей. В верхней части здания, под стеклянным<br />

куполом, располагается читальный зал. Высокие просторные столы с нежноголубой<br />

обивкой расходятся лучами от административного стола, который<br />

охвачен кольцом стойки каталога. Когда Роланд впервые попал туда, то<br />

вообразил себя в дантовском Раю. Если рассматривать Британский музей в<br />

данном измерении, Падубоведник, расположенный в недрах здания, —<br />

своего рода, аналогия дантовского Ада. Чтобы попасть в него, надо было<br />

«спуститься по железным ступеням из читального зала, а чтобы выйти —<br />

отпереть высокую дверь и подняться в египетский город мёртвых, где<br />

никогда не светило солнце, где на пришельца невидящими глазами смотрели<br />

фараоны, сидели на корточках писцы, стояли сфинксы и пустые саркофаги»<br />

[Байатт 2004: 40]. Падубоведник представлял собой душное подземелье,<br />

уставленное металлическими картотеками и разделённое на стеклянные<br />

отсеки. Таким образом, читальный зал можно рассматривать как воплощение<br />

космоса, а Падубоведник – хаоса.<br />

Еще одна пара, Рандольф и Кристабель, обретают друг друга под сенью<br />

сада, поддавшись чувству во время одной из прогулок. Они стояли после<br />

дождя под деревьями «на лобастом склоне, наблюдая, как …раскинулась<br />

радуга и Потоп прекратился» [Байатт 2004: 246]. Кристабель пишет Падубу,<br />

241


что когда-то под такими же древесными кущами укрывались прародители,<br />

вкусившие знания, которое стало для них гибельным, их увидело око<br />

Господа. Она говорит о том, что если мир погибнет не в пучине вод, как<br />

однажды случилось, можно точно сказать, что за гибель их ждёт: они сгорят<br />

дотла. А потом будет дождь из пепла Ясеня-Миродержца. В данном случае<br />

можно выделить несколько образных компонентов, восходящих к различным<br />

мифологическим и художественным традициям.<br />

Так, мировое древо является центральным образом скандинавской<br />

мифологии. Космическое древо – это древо судьбы мира. Образы<br />

скандинавской мифологии лежат в основе поэмы Падуба «Рагнарек». В<br />

отрывке из поэмы «Рагнарёк, или Гибель богов», включенном в роман<br />

«Обладание», рай представлен как сад из золотых деревьев с золотыми<br />

плодами, окруженный золотыми стенами.<br />

Рай как место произрастания чудесных плодов занимает важное место<br />

и в поэме «Сад Прозерпины» Рандольфа Генри Падуба. Это первое<br />

упоминание рая в романе. Отрывок из поэмы Падуба «Сад Прозерпины»<br />

является эпиграфом к первой главе романа «Обладание». В этом отрывке<br />

представлены все атрибуты библейского райского сада: и дерево, и змей, и<br />

воды, и плоды. Рай также представлен в виде сада Гесперид. В этой же главе<br />

представлено несколько толкований данного отрывка: Вико, Аспидса,<br />

Роланда и самого Падуба.<br />

Профессор Аспидс полагал, что Прозерпина была для Падуба<br />

воплощением самой истории – её начального этапа, который описывается в<br />

мифах. Описывая Прозерпину, Падуб отмечает: «...Полумрак ей кожу<br />

позлатил» и называет её «как колос, золотая», «окованная звеньями<br />

златыми...». В понимании Вико, Прозерпина олицетворяла зерно хлебных<br />

злаков – источник торговли и общественного начала. «Колосья называли<br />

золотыми яблоками, и это, вероятно, было единственное известное<br />

человечеству золото, ибо о золоте-металле тогда ещё не слышали... Поэтому<br />

золотое яблоко, которое Геркулес добыл или вернул из сада Гесперид, скорее<br />

всего было не что иное, как зёрна злаков… Это золотое яблоко… Вергилий и<br />

превратил в золотую ветвь, которую Эней берёт с собою в Подземный мир,<br />

или Преисподнюю» [Байатт 2004: 13].<br />

Страница тома Вико, на которой Роланд нашёл этот отрывок, была<br />

согнута пополам, а внутри лежал счёт за свечи, на обороте которого Падуб<br />

записал: «Личность приходит в мир на короткий миг, вступает в круг людей<br />

мыслящих, привносит новое и умирает, но биологический вид продолжает<br />

жить и пожинает плоды быстротечного её бытия» [Байатт 2004: 13]. Для<br />

Роланда смысл этого высказывания сначала оказался недоступен, но в<br />

финале романа ему открылась тайна слов Падуба. Он читал и перечитывал<br />

«Сад Прозерпины». Слова оживали перед ним. Он видел древо, плод,<br />

источник, женщину... Он слышал голос Падуба и чувствовал, как своею<br />

собственной волей плетётся узор языка, неподвластный отдельному<br />

человеку, будь то поэт или читатель. Он услышал слова Вико о том, что<br />

первые люди были поэты, а первые слова были именами вещей и<br />

242


одновременно вещами. Всё обрело завершение: черновик письма Р.Г.П.,<br />

переписка, Вико, яблоки, списки слов... Нельзя сказать, что Падуб удостоил<br />

его личной беседы, но «Роланду случилось в особое время быть там, где<br />

звучал голос поэта, и внимать ему, и этот голос поведал, что списки слов<br />

обладают силой, это слова, дающие вещам имена, это язык поэзии» [Байатт<br />

2004: 590]. Роланд постигает язык поэзии. И в эту минуту он обретает свой<br />

рай, превращается в Адама и начинает давать вещам имена, писать стихи.<br />

Первые люди были поэты, Роланд стал поэтом, обрел себя, овладел своей<br />

жизнью. Слово «обладание» превращается в метафору независимости и<br />

творческой свободы. Именно после этого открытия Роланд решается войти в<br />

запретный сад.<br />

Этой ночью он начал думать особыми словами, списки превратились в<br />

стихи. Он понял, что время неслиянно: есть «до» и есть «после». Ещё час<br />

назад стихов не было в помине, а теперь «они шли не унимаясь, живые и<br />

настоящие» [Байатт 2004: 592]. Даже Мод из холодной, безжизненной куклы<br />

превратилась в живую, настоящую женщину. Они в конце романа<br />

признаются друг другу в любви и становятся по-настоящему близки, а утром<br />

все вокруг меняется. Воздух пропитан терпким запахом, заставляющим<br />

думать «о летнем, с хрустом надкушенном яблоке» [Байатт 2004: 634].<br />

Яблоко как символ первородного греха – библейский образ. Но запах яблока<br />

в романе является также атрибутом мира мертвых: «Это запах смерти,<br />

разрушения – и вместе свежий, живой, что-то сулящий» [Байатт 2004: 634].<br />

Герои как бы родились заново, произошло освобождение их душ: бабочкадуша<br />

выбралась из кокона-тела и взмыла вверх. Недаром, когда героям<br />

приходится рассказывать о том, как они обнаружили переписку поэтов, для<br />

них это момент нелегкого откровения и вместе с тем момент изгнания тех<br />

сил, что обладали их душами. В романе яблоко можно рассматривать как<br />

символ творчества, плоды которого поэт оставляет после себя, в то же время,<br />

это ветвь, соединяющая разные диахронические планы романа. Яблоки также<br />

являются атрибутом рая, потустороннего мира, земли мертвых.<br />

Сама Кристабель и Сабина де Керкоз часто упоминают кельтский край<br />

блаженных – Аваллон. Согласно энциклопедии «Мифы народов мира» под<br />

редакцией С.А.Токарева, Аваллон происходит от ирландского abal или<br />

валлийского afal – «яблоко». В кельтской мифологии Аваллон – «остров<br />

блаженных», потусторонний мир, чаще всего помещавшийся на «западных<br />

островах». С «островами блаженных» связаны стеклянная башня или дворец,<br />

дарующие бессмертные чудесные яблоки, которые предлагают населяющие<br />

остров женщины. Из валлийских источников его заимствовал английский<br />

хронист XII в. Гальфрид Монмаутский. Он употреблял название «остров<br />

Аваллон» как эквивалент названия «остров яблок». Таким образом, Аваллон<br />

– «остров блаженных», «остров яблок», «стеклянный остров».<br />

Образ рая в произведении неразрывно связан с Бухтой Покойников,<br />

или Бухтой Перешедших Порог. Во времена древних кельтов из этой бухты<br />

покойников отправляли в их последнее путешествие на остров Сэн, где<br />

жрицы друидического культа их принимали. И уже оттуда «покойные<br />

243


отыскивали путь в Рай Земной, безмятежную страну золотых яблок,<br />

расположенную посреди ветров и штормов и темно-блещущих вод» [Байатт<br />

2004: 446]. Годэ, служанка в доме родственников Кристабель, отца и дочери<br />

де Керкоз, рассказала одну из историй, связанных с Бухтой Покойников. Это<br />

история о морячке и мельниковой дочке. Когда в финале морячок умер,<br />

«вдруг запахло яблоневым цветом – и тут же спелыми яблоками» [Байатт<br />

2004: 455]. Так, умирая, согласно бретонским поверьям, человек попадает в<br />

сад, в котором произрастают яблоки.<br />

Итак, образ рая в романе А.Байатт «Обладание» представлен в трех<br />

аспектах: как сад, как город, как небеса. Его семантика определяется<br />

взаимодействием различных мифологических и культурных традиций. В<br />

романе рай также является местом произрастания чудесных плодов. Яблоко в<br />

романе – символ творчества, плоды которого поэт оставляет после себя, в то<br />

же время, это ветвь, соединяющая разные диахронические планы романа.<br />

Яблоки также являются атрибутом рая, потустороннего мира, земли мертвых.<br />

Список литературы<br />

Байетт А. Обладать: Роман / пер. с англ. В.К.Ланчиков, Д.В.Псурцев. –<br />

М.: Гелеос, 2004. – 656с.<br />

Вико Дж. Основания новой науки / Пер. с итал. – М. – К.: «REFL-book»<br />

- «ИСА», 1994. – 656с.<br />

Данте А. Божественная комедия / Пер. с ит. М.Лозинского. – Пермь:<br />

Пермская книга, 1994. – 479с.<br />

Byatt A.S. Possession: a Romance – 1 st Vintage International ed., 1991.<br />

Аверинцев С. Рай // Мифы народов мира. Энциклопедия: В 2 т. / Гл.<br />

ред. С.А.Токарев. – М.: Рос. энциклопедия, 1994. – Т.2. К – Я. – С.363 – 366.<br />

М.Цветухина, А.М.Подгаец (Пермь)<br />

ГЕРМАНСКАЯ, КЕЛЬТСКАЯ И СЛАВЯНСКАЯ ЛИТЕРАТУРНЫЕ<br />

ТРАДИЦИИ В КОНТЕКСТЕ ОБЩЕИНДОЕВРОПЕЙСКОЙ<br />

КУЛЬТУРЫ<br />

Данная статья является частью лингвистического исследования<br />

германской, кельтской и славянской литературных традиций в контексте<br />

общеиндоевропейской культуры. Исследование носит исторический характер<br />

и имеет сравнительно-сопоставительную направленность.<br />

Хотя сравнительное языкознание на сегодняшний день используется не<br />

так широко и развивается не так интенсивно, большее внимание<br />

современными лингвистическими школами уделяется проблемам перевода,<br />

нам представляется интересным сопоставление различных культур, особенно<br />

на фоне современных тенденций открытости, глобализации и интеграции.<br />

Частное, случайное на первый взгляд, перестает быть таковым при<br />

проецировании на общелитературное и общекультурное. Индивидуальное и<br />

© М.Цветухина, А.М.Подгаец, 2007<br />

244


особенное перестает быть случайным, будучи включенным в общее, здесь<br />

оно видится как закономерное и необходимое.<br />

Сегодня мы наблюдаем последствия развития великих культур<br />

прошлого. Чтобы сложилось целостное представление об историческом и<br />

литературном процессе, чтобы понять настоящее и видеть перспективы<br />

развития, необходимо знать прошлое, необходимо смотреть на истоки<br />

цивилизаций.<br />

Целью данной статьи является сравнительный анализ литературных<br />

памятников трех европейских письменных традиций: германской, кельтской<br />

и славянской. Мы рассмотрим самые ранние литературные произведения<br />

этих народов – произведения народного эпоса, положившие начало<br />

европейским литературам.<br />

Средневековье – важный этап в культурном развитии человечества.<br />

Ему свойственны свои этические и эстетические ценности, свое<br />

миропонимание, свои выразительные средства искусства и литературы.<br />

Средневековая литература формируется под влиянием 1) традиций<br />

национального фольклора, 2) античности и 3) христианства. В этот период<br />

наблюдается движение от литературы на латинском языке к созданию<br />

национальных литературных языков и национальных европейских литератур.<br />

В раннем Средневековье развивается героический эпос. Эпос – особый<br />

литературный род, который в древней литературе присутствует в двух<br />

жанрах: 1) эпическая песнь – поэма; 2) прозаический эпический жанр – сага.<br />

Средневековые памятники народного героического эпоса, дошедшие до нас,<br />

запечатлели прошлое народов, «эпическое состояние мира» – охватывали все<br />

важные для людей того времени вопросы и выражали саму сущность жизни.<br />

Наиболее архаичную часть средневековой литературы представляет<br />

кельтский героический эпос, в частности ирландские саги о Кухулине. «Угон<br />

быка из Куалнге» считается лучшим сказанием Уладского цикла. Возникнув<br />

полтора тысячелетия назад, эти саги приняли дошедшую до нас<br />

литературную форму уже за тысячу лет до нашего времени. Они продолжали<br />

переписываться и заучиваться наизусть в течение нескольких столетий с<br />

заботой о том, чтобы в них привносилось как можно меньше изменений. С<br />

самого начала ирландские саги слагались в прозе. Позднее появились<br />

стихотворные вставки, передающие самые напряженные моменты<br />

повествования.<br />

Поэма «Беовульф» – произведение древнеанглийского героического<br />

эпоса. Единственная дошедшая до наших дней рукопись датируется концом<br />

Х в., но сама эпопея относится, по мнению большинства специалистов, к<br />

концу VII – первой трети VIII вв. Англосаксы – германские племена,<br />

переселившиеся в V веке на Британские острова, – обладали развитой<br />

эпической традицией, языческой мифологией, архаическими преданиями,<br />

заменявшими им, как считал Тацит, историю.<br />

«Слово о полку Игореве» – самое известное и значительное<br />

художественное произведение древнерусской литературы, созданное между<br />

245


1185–1187 гг., и дошедшее до нас в рукописном сборнике второй половины<br />

ХV в. или первой половины ХVI в.<br />

Изучение произведений позволило выявить следующие темы для<br />

сравнения, в которых наиболее ярко отражены сходство и разнообразие<br />

национальных литературных традиций:<br />

• бард / скоп / сказитель в произведении и его роль в общественной<br />

жизни народа;<br />

• боги и религиозные верования;<br />

• оружие и его место в произведении;<br />

• художественные приемы описания правителей, героев.<br />

Остановимся на каждой теме подробнее.<br />

Саги и поэмы «происходят из устной традиции». Их заучивали,<br />

хранили и рассказывали певцы-песносказители. При этом каждое исполнение<br />

становилось в какой-то мере созданием нового произведения из<br />

традиционного материала.<br />

На древнейшей ступени родового строя в Ирландии мы находим три<br />

группы лиц, имеющих отношение к литературному творчеству: 1) друиды<br />

(собственно жрецы), drūith > druids; 2) барды (певцы-поэты), bairddne ><br />

barddom; 3) филиды.<br />

Наиболее высокое положение занимали первоначально друиды. Они<br />

были и судьями и хранителями мифических и героических преданий. С<br />

течением времени эти функции перешли от них к филидам. Друиды остались<br />

жрецами и учителями юношества. После христианизации Ирландии значение<br />

их быстро падает.<br />

Более скромным было положение бардов – они всегда оставались<br />

исключительно поэтами, певцами и музыкантами.<br />

Филиды были и законоведами, и предсказателями, и государственными<br />

мужами, знатоками топографии и родословных Ирландии. Они занимали<br />

место ученых-историков при королевских и княжеских дворах, поэтов и<br />

рассказчиков мифологических и героических повестей [Ирландские саги<br />

1973: 558].<br />

В основу поэмы «Беовульф» легли устные предания и общегерманские<br />

мифы. Профессиональными исполнителями эпических песен (которые<br />

отчасти являлись и авторами) у англосаксов были скопы (scope > scop).<br />

В «Беовульфе» мир культуры сводится к Хеороту – чертогу, в<br />

пиршественном зале которого вождь и его сподвижники слушают песни и<br />

сказания скопа – дружинного певца и поэта, прославляющего их боевые<br />

деяния, равно как и деяния предков: «Там арфа пела / и голос ясный /<br />

песносказителя» [Беовульф 1975: 33].<br />

Сведение мира к дворцу короля объясняется тем, что «Беовульф»<br />

сложился в дружинной среде. Основной сюжет поэмы все время прерывается<br />

отступлениями. Многие события рассказаны не подряд. Встречаются<br />

упоминания людей и сражений, которые слушателям той поры были хорошо<br />

известны: «…Тронул струны / сказитель Хродгаров, / дабы потешить / гостей<br />

246


в застолье правдивым словом / песнопредания, / былью о битве / с сынами<br />

Финна» [Беовульф 1975: 79].<br />

В поэме описан процесс создания песни в честь победы Беовульфа над<br />

Гренделем как одновременное сочинение и исполнение ее. «Песнь новую»<br />

скоп вплетает в рассказ о событиях уже известных: «…И приближенный, /<br />

любимец конунга, / славословный знаток / многопамятливый, сохранитель<br />

преданий / старопрежних лет, / он, по-своему / сопрягал слова, / начал речь –<br />

/ восхваленье Беовульфа; / сочетая созвучья в искусный лад,/ он вплетал в<br />

песнопение / повесть новую, / неизвестную людям / поведывал быль – все,<br />

что слышал / о подвигах Сигмунда, / о скитаниях, распрях, / победах<br />

Вельсинга» [Беовульф 1975: 70].<br />

В «Слове о полку Игореве» повествование ведется от лица автора и<br />

вспоминается Боян – певец старого времени, который пел славу достойным<br />

князьям. В изображении автора Боян – вдохновенный певец, его воображение<br />

свободно течет «по мысленному древу», он наделен пророческим даром –<br />

«даром всеведенья», вдохновение Бояна оживляет струны гуслей. « Боян<br />

же… свои вещие персты на живые струны возлагал; они же сами князьям<br />

славу рокотали» [Слово о полку Игореве 1967: 37]. Песни Бояна, «соловья<br />

старого времени», – поэтический идеал для автора «Слова».<br />

Но автор отказывается вести свой рассказ «по замышлению Боянову» и<br />

намерен повествовать «по былям сего времени» – ближе к действительным<br />

событиям. Бегло напоминая известные события из жизни князей, он не<br />

стремится воссоздать их политическую биографию, а рисует образ, уже<br />

опоэтизированный преданием. Вместе с тем автор «Слова» обличает крамолу<br />

князей – своих современников и их предков. Это говорит о его<br />

независимости.<br />

Таким образом, саги и поэмы, являясь изначально произведениями<br />

устного творчества, «по своей природе анонимны» [Диллон, Чедвик 2006:<br />

287]. Саги и поэмы, какими мы их читаем сегодня, формировались на<br />

протяжении нескольких веков. Созданные безымянными авторами, они<br />

заучивались и неоднократно перерабатывались певцами-сказителями /<br />

скопами / бардами и последующими переписчиками. Традиционные мотивы,<br />

широко распространенные и известные, дополнялись и компоновались ими<br />

по-новому. Переписчиками и хранителями чаще были монахи, добавлявшие,<br />

в свою очередь, к языческим представлениям христианские.<br />

Обратимся ко второй теме сравнения данных литературных<br />

произведений – боги и религиозные верования.<br />

Для эпоса раннего Средневековья характерно соединение<br />

мифологических представлений и образов, порожденных народной<br />

фантазией еще языческих времен, с утверждающейся христианской<br />

идеологией.<br />

Кельты не имели единой религии и общекельтского пантеона богов.<br />

Наиболее полные сведения дошли до нас о мифологии и религии Ирландии.<br />

Религиозные и магические верования занимали огромное место в жизни<br />

древних ирландцев. Наряду с пантеоном богов («светлые» боги: Луг – бог<br />

247


света, искусств и ремесел; Огме – бог мудрости, красноречия и<br />

письменности; Мананнан и Лер – божества моря; Морриган, Бодб – женские<br />

боги войны и «темные» боги; фоморы, Стихии и небесные светила)<br />

существовала вера во всевозможных духов, населяющих землю, воду и<br />

воздух. Вся жизнь представлялась пронизанной действием<br />

сверхъестественных сил и колдовством: чудесные превращения героев,<br />

заклинания, «злые песни», содержащие угрозу наслать разные беды, болезни<br />

и даже смерть в случае невыполнения требования. «Тогда Медб послала<br />

друидов, заклинателей и злых певцов к Фердиаду, чтобы они спели ему три<br />

цепенящие песни и три злых заклинания и наслали три нарыва на его лицо –<br />

нарывы позора, стыда и поношения, от которых должен был он умереть, если<br />

не тотчас, то не позже чем через девять дней, если откажется прийти» (на бой<br />

с Кухулином) [Ирландские саги 1973: 608].<br />

Ирландское христианство представляло собой смесь новой веры с<br />

язычеством. Германские обычаи, как пишет О.А.Смирницкая, были ему<br />

близки [Беовульф 1975: 631]. События, о которых повествуется в поэме<br />

«Беовульф», относятся к языческой эпохе. Но в том виде, в котором поэма<br />

дошла до нас, она представляет сплав язычества и христианства.<br />

Англосаксы VII–VIII вв. были христианами. Однако христианская<br />

религия в то время не столько преодолела языческое мировосприятие,<br />

сколько оттеснила его из официальной сферы (на второй план общественного<br />

сознания). Автор и герои часто поминают Господа Бога, язычество явно<br />

осуждается. «Молились идолам, / душегубителям, / и, воздавая им / жертвы<br />

обетные, / просили помощи / и подкрепления – / то суеверие, / обряд<br />

языческий, / то поклонение / владыке адскому! / Был им неведом / Судья<br />

Деяний, / Даритель Славы, / Правитель неба, / не знали Бога, / не чтили<br />

Всевышнего» [Беовульф 1975: 37].<br />

Вместе с тем текст пестрит ссылками на Судьбу, которая то выступает<br />

в качестве божественного Провидения, то фигурирует как самостоятельная<br />

сила. Вера в Судьбу занимала центральное место в дохристианской<br />

идеологии германских народов. «Судьба от смерти / того спасает, / кто сам<br />

бесстрашен» [Беовульф 1975: 56], – говорит Беовульф. «И да свершится / суд<br />

справедливый / Судьбы-владычицы!» [Беовульф 1975: 148].<br />

Мотивы, которые движут поступками персонажей «Беовульфа»,<br />

определяются отнюдь не христианскими идеалами смирения и покорности<br />

воле божьей. Родовая кровная месть, которую церковь осуждала, в поэме<br />

прославляется и считается обязательным долгом, а невозможность мести<br />

расценивается как величайшее несчастье. «Вот так же и в сердце / владыки<br />

ведеров / таилось горе: / убит был Херебальд, / но вождь был невластен / за<br />

смерть возмездием / воздать убийце, / ведь и постылого / отец не в силах /<br />

сына подвергнуть /позорной казни!» [Беовульф,1975, с.145].<br />

Тролли и драконы для людей того времени были совершенно реальны.<br />

«В те поры дракон, змей, исчадье тьмы, там явился, хранитель клада»<br />

[Беовульф 1975: 133].<br />

Заканчивается поэма языческим обрядом погребения героя.<br />

248


То же самое можно справедливо утверждать и по отношению к<br />

славянской традиции, т.к. крещение Руси в Х в. еще не успело полностью<br />

вытеснить из сознания наших предков языческие представления об<br />

устройстве мира. В тексте «Слова» мы находим обращения и к<br />

христианским, и к языческим богам и стихиям. Так Боян называется внуком<br />

Велеса, ветры – «Стрибожьи внуки», русичи – внуки Даждьбога. Ярославна в<br />

своем плаче трижды обращается к Стихиям: ветру (воздух), Днепру (вода) и<br />

солнцу (огонь). Здесь же звучат христианские мотивы: «Игорю князю бог<br />

путь кажет из земли Половецкой на землю Русскую» [Cлово о полку Игореве<br />

1967: 48]. «Игорь едет по Боричеву ко святой богородице Пирогощей»<br />

[Cлово о полку Игореве 1967: 50] (церковь богородицы в Киеве).<br />

В произведениях раннесредневекового эпоса прослеживаются черты<br />

типологического сходства. В центре повествования герой-воин – сильный,<br />

смелый, мужественный, благородный защитник народа. Основные сюжетные<br />

линии: битвы и пиры. Большое внимание уделяется описанию оружия,<br />

доспехов, битв и сражений. Это следующая тема для сравнения. Детальность<br />

описаний, масса поэтических слов и поражающее обилие синонимов,<br />

особенно для понятий, связанных с княжеской властью, мореходством и<br />

войной, служит приданию событиям достоверности и историчности. «Он<br />

(Фердиад) надел на себя свой наряд сражений, битв и поединков до прихода<br />

Кухулина» [Ирландские саги 1973: 623]. Знаменитое рогатое копье<br />

Кухулина: «Вот как оно было устроено: оно погружалось в воду и металось<br />

двумя пальцами ноги; единое, оно внедрялось в тело тридцатью остриями, и<br />

нельзя было вынуть его иначе, как обрезав тело кругом» [Ирландские саги<br />

1973: 626]. «Ярко на шлемах / на островерхих / вепри–хранители / блистали<br />

золотом» [Беовульф 1975: 43]. «Стоишь ты всех впереди, мечешь стрелы на<br />

поганых, стучишь о шлемы мечами харалужными о полку» [Cлово о полку<br />

Игореве 1967: 40] (харалуг – сталь западноевропейской выделки).<br />

Большое значение имеют понятия чести, долга, верности своему князю<br />

/ конунгу: «И Фердиад пошел с ними, ибо легче… пасть от копья силы,<br />

смелости и ловкости боевой, чем от копья позора, стыда и поношения»<br />

[Ирландские саги 1973: 608]. «Лучше в битве пасть, чем в полон сдаться»<br />

[Cлово о полку Игореве 1967: 38]. «Уж лучше воину уйти из жизни, чем жить<br />

с позором!» [Беовульф 1975: 166].<br />

Общими моментами в произведениях выступают мотив награды за бой,<br />

мотив «кормления» (когда жители защищаемого города содержат дружину):<br />

«Все мужи Ирландии несли пищу Фердиаду, защищавшему их от<br />

Кухулина…» [Ирландскме саги 1973: 620]; мотив пира (битва – кровавый<br />

пир), обмен речами между героями перед битвой; оплакивание погибшего<br />

героя (плач Ярославны на стене Путивля-города, оплакивание Беовульфа<br />

женщиной-старицей, оплакивание Кухулином названого брата Фердиада).<br />

Эпические певцы создавали свои произведения, подчиняясь «стойкой<br />

традиции сюжетов и поэтических форм», – отмечает В.М.Журминский.<br />

Перейдем к рассмотрению художественных приемов описания героев и<br />

правителей. Формульность – специфическая черта мышления и<br />

249


мировосприятия средневекового человека. Эпические формулы, являясь<br />

порождением традиции устного исполнения, существовали и в письменной<br />

литературе. Ритмичность речи подчеркивают одинаковые начала фраз,<br />

однотипно построенные предложения, сочетание прозы со стихотворными<br />

строками. В описаниях стиль саг богат подробностями, в драматических<br />

местах он лапидарен и стремителен. В стихах используются параллелизмы,<br />

украшающие эпитеты и другие стилистические приемы.<br />

В средневековой культуре значительное место занимали генеалогии.<br />

Целью изложения было возведение родословной к легендарному первому<br />

королю или мифическому герою. Очевидным результатом христианского<br />

влияния является продление генеалогий до Ноя и Адама. «Фердиад, сын<br />

Дамана, сына Даре, храбрейший герой из рода Домнана» [Ирландские саги<br />

1973: 607]. «…Владыке вашему, / потомку Хальфдана» [Беовульф 1975: 45].<br />

Воины часто сравниваются с тотемными животными: вепрь, пес, тур,<br />

волк. Герои зашифрованы метафорическими перифразами – кеннингами.<br />

«Жестоко пронзает копье героя, носящего имя Пес Кулана!» [Ирландские<br />

саги 1973: 608]. Беовульф-«волк пчел» (кеннинг медведя). Луч сражений<br />

(меч). «И сказал ему буй-тур Всеволод» [Слово о полку Игореве 1967: 38].<br />

Буй-тур – дикий бык, зубр (в славянской литературе тур-символ мужества и<br />

силы). «Четыре тучи с моря идут, хотят прикрыть четыре солнца» [Слово о<br />

полку Игореве 1967: 40] (в походе Игоря Святославича принимали участие 4<br />

князя: Игорь; его брат Всеволод; сын Владимир; племянник Святослав<br />

Олегович). Эпические формулы переносились из одного эпического<br />

произведения в другое.<br />

Изучая памятники средневекового эпоса, мы рассмотрели<br />

историческую эпоху создания произведений и ее отражение в произведениях,<br />

выявили основания для сравнения германской, кельтской и славянской<br />

литературных традиций. Анализ средневековых поэм и саг позволяет<br />

говорить о сходстве литературных традиций и неповторимости разных<br />

национальных литератур. Древнеанглийские (германские), древнеирландские<br />

(кельтские) и древнерусские (славянские) предания положили начало<br />

европейским литературам, своей поэтической образностью влияя на них.<br />

Лингвистический анализ дает материал для более детального<br />

сравнения, но рамки данной статьи ограничены, поэтому здесь приведены<br />

лишь наиболее яркие примеры. В заключение отметим, что филологический<br />

анализ текстов интересен как в культурологическом и литературоведческом,<br />

так и в языковом плане.<br />

Список литературы<br />

Беовульф. Старшая Эдда. Песнь о Нибелунгах // Библиотека всемирной<br />

литературы / Пер. с англ. В.Тихомирова. М., 1975.<br />

Исландские саги. Ирландский эпос Нибелунгах // Библиотека<br />

всемирной литературы / Пер. с ирл. А.А.Смирнова. М., 1973.<br />

Слово о полку Игореве // Народная библиотека. М., 1967.<br />

Диллон М., Чедвик Н. История кельтских королевств. М.: Вече, 2006.<br />

Калыгин В.П. Язык древнейшей ирландской поэзии. М.: Наука, 1986.<br />

250


Подгаец А.М., Дубровина М.Б. Кельты: что мы знаем о них? Учебное<br />

пособие / Перм. ун-т. Пермь, 1998.<br />

Супрун А.Е. Введение в славянскую филологию. Минск: Выcш. шк.,<br />

1989.<br />

О.Чудова, Г.Н.Толова (Пермь)<br />

ВЕНЕЦИЯ В ПОЭЗИИ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА:<br />

МОТИВЫ ЖИЗНИ И СМЕРТИ<br />

Венеция – один из самых легендарных городов мира. Художники<br />

разных эпох и стран посвящали ей свои произведения. В поэзии серебряного<br />

века можно выделить целый ряд вариантов художественного воплощения<br />

Венеции:<br />

• как водный город;<br />

• как прекрасный город;<br />

• как древний, старинный город;<br />

• как вечный город;<br />

• как ирреальный город;<br />

• как город искусства;<br />

• как город смерти;<br />

• как город новой жизни.<br />

Данная работа, не претендуя на полноту охвата материала, посвящена<br />

двум важным мотивам – жизни и смерти, антиномичным и одновременно<br />

амбивалентным. Н.Е.Меднис считает, что связь Венеции со смертью и есть<br />

исходное звено, порождающее все прочие вариации и ответвления. С этим<br />

утверждением можно согласиться лишь отчасти. Дело в том, что мотивы<br />

жизни и смерти так сильно связаны между собой, что составляют<br />

неразделимое единство. И это, на наш взгляд, связано с водной природой<br />

Венеции. Как известно, вода – одна из фундаментальных стихий мироздания,<br />

первоначало, исходное состояние всего сущего, эквивалент первобытного<br />

хаоса. Именно с таким пониманием связано появление в поэзии образа<br />

Венеции, рожденной из вод морских. Кроме того, вода является символом<br />

Великой Матери и ассоциируется с рождением, женским началом, утробой<br />

вселенной, prima materia, водами плодородия и свежести, источником жизни.<br />

Несмотря на существование разных легенд о возникновении города, для<br />

художников более значимым становится встречающийся в самых различных<br />

мифологиях сюжет подъятия мира со дна первичного океана. Примером<br />

может послужить стихотворение Б.Пастернака "Венеция":<br />

Планетой всплыли арсеналы,<br />

Планетой понеслись дома.<br />

[Пастернак 1990: 140]<br />

Вместе с тем, водная бездна — олицетворение опасности и метафора<br />

смерти. Можно предположить, что такое восприятие города ассоциативно<br />

© О.Чудова, Г.Н.Толова, 2007<br />

251


связано с легендой об Атлантиде, городе, погибшем в морских глубинах.<br />

Неслучайно в стихотворении И.Бунина возникает образ "водяного<br />

катафалка". Таким образом, с водной природой Венеции в сознании поэтов<br />

связаны мысли как о рождении города, так и о гибели его, что ярко<br />

выразилось в первой редакции стихотворения Б.Пастернака "Венеция":<br />

И тайну бытия без корня<br />

Постиг я в час рожденья дня…<br />

[Пастернак 1990: 1 140]<br />

В русской литературной венециане жизнь сопряжена со смертью так<br />

же, как смерть с бессмертием. Эту мысль очень точно передал В.Брюсов в<br />

двух своих стихотворениях о Венеции. В одном из них ("Венеция")<br />

торжество над смертью он связывает с бессмертностью творческого порыва:<br />

...От условий повседневных жизнь свою освободив,<br />

Человек здесь стал прекрасен и как солнце горделив.<br />

…И доныне неизменно все хранит здесь явный след<br />

Прежней дерзости и мощи, над которой смерти нет.<br />

[Брюсов 1987: 1 162]<br />

В первом двустишии у В. Брюсова возникает оксюморонная формула,<br />

парадоксально представляющая прах ярким и прекрасным, а далее образный<br />

ряд выстраивается так, что бессмертное духовное начало торжествует над<br />

материальностью и обеспечивает последней постоянство красоты и жизни.<br />

В стихотворении "Опять в Венеции" возникает образ руин Кампаниле,<br />

но и крушение самой высокой колокольни, формирующей облик города, не<br />

изменяет мнение художника:<br />

Пусть гибнет все, в чем время вольно,<br />

И в краткой жизни и в веках!<br />

Я вновь целую богомольно<br />

Венеции бессмертный прах!<br />

[Брюсов 1987: 1 249]<br />

Такое восприятие Венеции связано у Брюсова с идеей "синтеза<br />

культур": через приобщение к ценностям мировой культуры мыслилось<br />

возможным восстановление сильной личности, "возрождение человека". Как<br />

отмечает Л. А. Колобаева "точками отсчета, элементами "синтеза" здесь<br />

брались в разных комбинациях идеи Возрождения и античности". [Колобаева<br />

1990: 156] Сам В. Брюсов после первого путешествия отмечал: "мое<br />

исключительное внимание привлекла эпоха Возрождения…тогда вся Италия<br />

представлялась мне как "…святые дни Беллини…" [Брюсов 1987: 1 496]<br />

А в стихотворении "Данте в Венеции", город становится местом<br />

встречи прошлого и будущего, благодаря появлению в нем тени Данте,<br />

который является не частью прошлого ("не мертвый лик"), а прообразом<br />

будущего, посланником вечности, где стерты временные границы ("Без<br />

возраста — не мальчик, не старик"), и проводником в вечность ("Мгновенно<br />

замер говор голосов, как будто в вечность приоткрылись двери…").<br />

Необходимо заметить, что вечность связана у Брюсова не только с Данте, но<br />

252


и с самой Венецией, именно через Венецию, по ее каналам-улицам лежит<br />

путь в вечность. Таким образом, в этом стихотворении Венеция осмысляется<br />

не только как бессмертное прошлое и хранящее былое величие настоящее, но<br />

и как ожидаемое будущее. И все названные временные планы покрываются<br />

понятием Вечность.<br />

Мотивы жизни и смерти также реализуются через образ героя,<br />

попавшего в этот город. Лирический герой, как правило, предстает в образе<br />

странника, "путника" (Н.Гумилев), "пришлеца" (В.Брюсов), который<br />

попадает в особый мир. Н.Е.Меднис полагает, что такое путешествие<br />

подобно прорыву в инобытие, где действуют свои законы.<br />

У А.Блока в первом стихотворении цикла "Венеция" возникает мотив<br />

смерти, который достигает кульминационной вершины – смерти Христа на<br />

Голгофе. Наряду с этим в стихотворении появляются образы, которые стали<br />

для поэта символами жизни: красный парус, шаль. В неоконченной книге<br />

итальянских впечатлений "Молнии искусства" Блок писал: "На земле – лишь<br />

два-три жалких остатка прежней жизни: молодая католичка, отходящая от<br />

исповедальни с глазами блестящими от смеха; красный парус над лагуной;<br />

древняя шаль, накинутая на ловкие плечи венецианки. Но все это – в<br />

Венеции". [Блок 1971: 5 307]<br />

Очень важным для русской литературной венецианы является мотив<br />

забвения, который также возникает уже в первом стихотворении Блока. Дело<br />

в том, что воды Венеции ассоциировались с летейскими водами. Лета – река<br />

в царстве мертвых, испив воду которой, души умерших забывают свою<br />

былую земную жизнь. Примечательно, что П.Муратов, "Образы Италии"<br />

которого стали для серебряного века знаковым произведением, одну из глав<br />

о Венеции называет "Летейские воды".<br />

Во втором стихотворении А.Блока мотив смерти является ведущим: в<br />

первой строке возникает образ холодного ветра, а во второй строке гондолы<br />

сравниваются с гробами. Этот утвердившийся в начале знак смерти не<br />

снимается далее противоречивым сочетанием "больной и юный". Далее, как<br />

и в первом стихотворении, возникают библейские образы, которые также<br />

связаны со смертью. Казнь Иоанна Крестителя по требованию дочери царя<br />

Ирода Саломеи переосмысляется, и лирический герой отождествляется с<br />

легендарным предтечей Христа. Финал стихотворения достаточно<br />

безнадежен:<br />

Все спит – дворцы, каналы, люди<br />

Лишь призрака скользящий шаг,<br />

Лишь голова на черном блюде<br />

Глядит с тоской в окрестный мрак.<br />

[Блок 1971: 3 67]<br />

Особый интерес представляет итоговое стихотворение цикла, где<br />

мотивы жизни и смерти тесно переплетаются. Вновь появляются образы<br />

летейских вод и ветра, правда, последний переосмысляется и в данном<br />

контексте становится амбивалентным, сочетающим в себе разные смыслы:<br />

ветр поет о жизни будущей, но сквозь "бархат черный", который у Блока, а<br />

253


после и у О.Мандельштама, по утверждению Н.М.Меднис, является<br />

символом смерти. Именно с Венецией автор связывает второе рождение, а,<br />

возможно, и возрождение в новой жизни лирического героя:<br />

…И неужель в грядущем веке<br />

Младенцу мне велит судьба<br />

Впервые дрогнувшие веки<br />

Открыть у львиного столба?<br />

[Блок 1971: 3 68]<br />

В финале "волна возвратного прилива" возвращает героя в реальный<br />

мир, и вновь появляется тема бархата, но уже в ином контексте. Бархат здесь<br />

уже не является символом смерти, а, лишаясь эпитета черный, становится<br />

всего лишь знаком перехода из одного мира в другой, из одного состояния в<br />

другое. Черный цвет у Блока является однозначным – цветом смерти, скорби<br />

("лишь голова на черном блюде", "сквозь бархат черный"). Примечательно,<br />

что даже такой устоявшийся образ, как черная шаль венецианки, у Блока<br />

предстает в варианте темная, или совсем не называется по цвету. Еще одним<br />

знаком перехода из одного мира в другой становятся волны, прилив, что<br />

указывает на связь воды с мотивами жизни и смерти. Финал стихотворения<br />

несет надежду, он утверждает жизнь и неважно в каком из миров:<br />

Нет! Все, что есть, что было, – живо!<br />

[Блок 1971: 3 68]<br />

П.П.Громов считает, что "все перевоплощения нужны для того, чтобы к<br />

исходной точке современности вернуться обогащенным опытом истории..."<br />

[Громов 1966: 364].<br />

Значимо же, на наш взгляд, то, что именно в Венеции возможен этот<br />

переход, что именно с ней в сознании поэтов связывается либо мысль о<br />

новом рождении, как у Блока, либо о возвращении в давно знакомые душе<br />

места, как у В.Брюсова:<br />

Здесь – пришлец я, но когда-то здесь душа моя жила.<br />

Это понял я, припомнив гондол черные тела.<br />

Это понял, повторяя Юга полные слова,<br />

Это понял, лишь увидел моего святого Льва.<br />

[Брюсов 1987: 1 162]<br />

В стихотворении О.Мандельштама "Веницейская жизнь" мотивы<br />

жизни и смерти так же тесно взаимосвязаны между собой. Несмотря на то,<br />

что в название стихотворения вынесено слово жизнь, уже в первой строфе<br />

появляется эпитет дряхлый в словосочетании "дряхлое стекло". Более того,<br />

сама жизнь определена как "мрачная и бесплодная". Если продолжить<br />

синонимический ряд: бесплодная, не способная к развитию, перерождению,<br />

мертвая, то можно сделать вывод о том, что в самой жизни уже заключена<br />

потенции смерти. Вопрос лишь в том, о какой жизни идет речь? Жизни самой<br />

Венеции или жизни в Венеции? Форма имени "для меня" указывает на то, что<br />

речь идет о лирическом герое.<br />

254


Во второй строфе мотив смерти усиливается за счет появления образа<br />

кипарисных носилок (как известно кипарис с древних времен считается<br />

деревом скорби).<br />

В третьей строфе стихотворения символы жизни и смерти, находясь<br />

рядом, не противостоят друг другу:<br />

И горят, горят в корзинах свечи,<br />

Словно голубь залетел в ковчег.<br />

На театре и на праздном вече<br />

Умирает человек.<br />

[Мандельштам 1990: 1 91]<br />

Как известно, горящая свеча является символом течения жизни, голубь,<br />

вернувшийся в ковчег, возвещал о прекращении великого потопа и<br />

символизировал собой возрождение, обновление будущей жизни.<br />

Завершается строфа сценой умирания человека. В связи со смертью вновь<br />

возникает уже упоминаемый нами мотив иллюзорности, который здесь<br />

реализуется как театральный.<br />

Далее в центре оказывается сама Венеция, и в связи с ней появляются<br />

уже знакомые нам символы: кипарис и "дряхлое стекло". Предпоследняя<br />

строфа развивает мотив иллюзорности – предметы становятся<br />

неразличимыми: "только в пальцах роза или склянка".<br />

Смерть здесь праздничная, карнавальная, театральная, но это относится<br />

только к смерти лирического героя. Последняя строфа лишь подтверждает<br />

это предположение:<br />

Человек родится. Жемчуг умирает.<br />

И Сусанна старцев ждать должна.<br />

[Мандельштам 1990: 1 92]<br />

Жемчуг, помимо всего прочего, считался символом Афродиты, а<br />

О.Мандельштаму, конечно, был известен многократно воспроизведенный в<br />

литературе венецианский миф о рождении Венеции из вод морских, подобно<br />

богине. Таким образом, речь здесь идет об умирании Венеции, и если шире –<br />

гибели красоты вообще, причем последняя строка говорит о<br />

предопределенности этой гибели.<br />

Заключая, отметим, что при всей вариативности интерпретаций<br />

мотивов жизни и смерти, они, образуя неразделимое единство, являются<br />

чрезвычайно важными, структурообразующими в русской поэтической<br />

венециане серебряного века.<br />

Список литературы<br />

Блок А.А. Собрание сочинений: в 6 т. М., 1971.<br />

Брюсов В.Я. Собрание сочинений: в 2 т. М., 1987.<br />

Бунин И.А. Избранное. Пермь, 1982.<br />

Громов П.П. А.Блок, его предшественники и современники. М.; Л.,<br />

1966.<br />

Колобаева Л.А. Концепция личности в русской литературе рубежа<br />

XIX–XX веков. М., 1990.<br />

Мандельштам О.Э. Сочинения: в 2 т. М., 1990.<br />

255


Меднис Н.Е. Венеция в русской литературе. Новосибирск, 1999.<br />

Муратов П.П. Образы Италии. М., 1994.<br />

Пастернак Б.Л. Стихотворения и поэмы: в 2 т. Л., 1990.<br />

М.Шкурина, Б.М.Проскурнин (Пермь)<br />

РОЛЬ ИРОНИИ В ХАРАКТЕРОЛОГИИ<br />

В РОМАНЕ ОСТЕН «ДОВОДЫ РАССУДКА»<br />

Джейн Остен – фигура для XIX в. уникальная. В английскую<br />

литературу эта писательница вошла в самом начале 1810-х гг., когда был<br />

опубликован её роман «Здравый смысл и чувствительность» (Sense and<br />

Sensibility, 1811). Однако к этому времени за плечами писательницы стоял<br />

почти двадцатилетний опыт литературной работы. Первые редакции её<br />

романов «Нортенгерское аббатство» (Northanger Abbey, 1817), «Здравый<br />

смысл и чувствительность», «Гордость и предубеждение» (Pride and<br />

Prejudice, 1813) были созданы задолго до того, как увидели свет. Роман<br />

«Доводы рассудка» (Persuasion), к которому мы обращаемся в данной работе,<br />

был последним романом Джейн Остен, законченным ею незадолго до смерти,<br />

в июле 1816 г. Опубликован же он был уже посмертно в 1818 г.<br />

Описывая в романах общество, которое она хорошо знала, Остен<br />

удалось добиться высокого уровня реализма в своих работах. Представляя<br />

читателю жизни нескольких, связанных между собой семей, быт которых не<br />

наполнен какими-либо событиями в полном смысле этого слова, Остен<br />

сосредотачивала внимание на характерах героев. При этом во внешне<br />

простых, даже незатейливых книгах Остен скрывается существенный<br />

социальный подтекст, чаще всего очевидный в использовании писательницей<br />

иронии при характеристике различных слоёв общества и «подаче» различных<br />

характеров.<br />

В романе Остен «Доводы рассудка» изображено несколько типов<br />

характеров, таких, например, как сноб, гордячка, эгоист, с одной стороны, и<br />

легкомысленные и сердечные помещики и люди, отличающиеся острым<br />

умом и добротой с другой стороны. Остен не столько иронизирует на их счёт<br />

них, сколько реалистично изображает общество своего времени,<br />

демонстрируя, что личность и её поступки в значительной степени<br />

детерминированы средой, социальным кругом, в котором человек родился и<br />

живёт, местом и положением, которое человек занимает в обществе. Именно<br />

поэтому наиболее полно характеры раскрываются в их отношении к людям,<br />

занимающим более высокое или более низкое положение в обществе.<br />

Роман «Доводы рассудка» начинается с описания сэра Уолтера<br />

Эллиота, престарелого баронета, в котором «тщеславие составляло главную<br />

черту» (с.7). Совершенно в традициях своей характерологии Остен<br />

раскрывает характер сэра Уолтера уже на первых страницах: «Выше дара<br />

красоты ставил сэр Уолтер единственно благословение баронетства; а<br />

© М.Шкурина, Б.М.Проскурнин, 2007<br />

256


счастливо сочетая оба эти преимущества, и был он постоянным предметом<br />

собственного искреннего преклонения и преданности» (там же). Из-за своей<br />

непомерной, а главное, безосновательной гордости, а также преклонения<br />

перед людьми более высокого положения сэр Уолтер постоянно является<br />

объектом иронии Остен, граничащей с сарказмом. Очень часто поведение и<br />

рассуждения сэра Эллиота кажутся не просто смешными, а абсурдными.<br />

Вряд ли здравый человек на грани разорения может рассуждать в следующем<br />

ключе: «Киллинч-холл решили сдать внаймы. Это, однако, хранилось в<br />

тайне; не дай Бог, чтоб проведал кто из посторонних…и лишь ожидая, что<br />

его (сэра Эллиота) вдруг умолит какой-то неотвязный ходатай, на<br />

собственных его условиях и как о великой милости, предполагал он вообще<br />

сдать дом внаймы» (с.21). Подобная безапелляционная уверенность в<br />

величии собственной персоны, в том, что практически все вокруг ему чем-то<br />

обязаны, поражает. По сравнению с этой гордостью раболепное преклонение<br />

сэра Уолтера перед людьми, занимающими более высокое положение в<br />

обществе, кажется тем более абсурдным. Возможно, если бы в начале романа<br />

тщеславие этого героя не было бы описано с такой тщательность, его<br />

поведение во второй половине не казалось бы столь абсурдным. Стоит<br />

вспомнить, с какой радостью получили Эллиоты «три строчки каракулей» в<br />

ответ на «пространное изысканное» письмо сэра Эллиота написанное для<br />

возобновления знакомства с Дэлримплами.<br />

Ближе всех сэру Уолтеру была его старшая дочь Элизабет, точная его<br />

копия, такая же красивая и так же ставящая титул и состояние на первое<br />

место при общении с другими. Показательны в этом смысле её мысли о<br />

возможном замужестве, в которые молодые люди без титула даже не<br />

впускались.<br />

Недалёкость Эллиотов прослеживается также в их отношении к<br />

главной героине – Энн, средней из дочерей сэра Эллиота. Это типичная для<br />

Остен героиня-протагонист: девушка, отличающаяся большим умом,<br />

чистотой чувств, постоянством. Ей не свойственны сословные предрассудки,<br />

она мало внимания уделяет финансовому положению людей, её больше<br />

интересует внутренний мир; вот почему «чистосердечие и прямоту ставила<br />

она выше всех прочих качеств» (с.201). По сравнению с этой героиней<br />

характер остальных членов её семьи кажется тем более сатиричным.<br />

«Прелестью ума и тонким складом души она легко бы завоевала самое<br />

глубокое уважение судей понимающих, но в глазах отца и сестрицы была<br />

совершенное ничто», – пишет о ней автор (с.9). Но Остен не просто не<br />

относит их к «понимающим судьям», благоразумной Энн сэр Уолтер и<br />

Элизабет предпочитают общество миссис Клэй, которая только и умела, что<br />

найти подходящие льстивые фразы для разговора.<br />

К помощи совершенно других оттенков иронии прибегает Остен при<br />

описании семьи Мазгроувов и леди Рассел. Очевидно, что в данном случае<br />

ирония Остен много мягче. В семье Мазгроувов царит сердечность, они<br />

ценят дружелюбие других людей. Но в тоже время их суждения не<br />

достаточно глубоки. Они принимают окружающий их мир как данность,<br />

257


часто не замечая того, что скрыто под его поверхностью. Так, Луиза,<br />

выслушав, как капитан Уэнтуорт одобряет в людях твёрдость характера,<br />

воспринимает это чересчур буквально и начинает упорствовать абсолютно во<br />

всём. Результатом этого становится довольно серьёзная травма, полученная<br />

ею в результате падения.<br />

О леди Рассел Остен говорит с уважением как об «умной и достойной<br />

женщине» (с.8). Но иронично замечает, что она «питала маленькую слабость<br />

к родословным и, ценя породу и сан, не замечала иной раз пороков тех, кто<br />

ими обладает» (с.16). Тем ни менее очевидно, что это уже не снобизм<br />

Эллиотов и уровень иронии здесь совсем другой.<br />

Таким образом, мы видим, что ирония Остен мягче в изображении<br />

человеческой глупости, ограниченности, наивности, чем в изображении<br />

корыстолюбия и расчёта. Сатирические интонации появляются всякий раз,<br />

когда автор касается «ложного величия» или лакейского преклонения перед<br />

этим «величием».<br />

В связи с заявленной темой иронии в характерологии нельзя не<br />

обратить внимание на образ Уильяма Эллиота, в котором, по словам<br />

А.А.Бельского, Джейн Остен стремилась типизировать собственническое<br />

начало, показать, что интересы, связанные с деньгами и титулом, пагубно<br />

отражаются на нравственности человека, на всём его моральном облике<br />

[Бельский 1968: 101]. Интересно, что от остальных героев романа он<br />

отличается тем, что ирония Остен уступает место более прямым обличениям:<br />

она представляет его как «недоверчивое, коварное, холодное существо»,<br />

автор отмечает, что «для собственных целей и выгоды готов он на любую<br />

жестокость, любое предательство, на преступление, какое только можно<br />

совершить, себя самого не подвергая опасности» (с.249). Это по-настоящему<br />

отрицательный персонаж без грамма сочувствия: от миссис Смит мы узнаём<br />

о том, как из-за мистера Эллиота разорился её муж, как мистер Эллиот,<br />

будучи душеприказчиком последнего, отказался помочь вдове.<br />

Представителям привилегированного класса Джейн Остен<br />

противопоставляет моряков, людей, собственным трудом заработавших своё<br />

состояние. В отношении к ним Остен также не пренебрегает иронией, но<br />

здесь она вызывает лишь симпатию. Так, рассеянность адмирала Крофта, его,<br />

похожая на «детскую», зависимость от жены, когда он не в плавании, не<br />

может не умилять. А романтические рассуждения капитана Бенвика почти<br />

сразу наводит на мысли о том, что такой человек не может навсегда<br />

отказаться от любви, что, в конце концов, он обязательно женится.<br />

Таким образом, мы видим, как, не выходя за рамки «частной жизни» и<br />

семейных конфликтов, Остен всё же показывает типическое в изображаемых<br />

нравах, а также обнаруживает их историческую обусловленность, достигая<br />

при этом небывалого ещё прежде реалистического мастерства. Становится<br />

очевидным, какую важную роль играет в произведении ирония,<br />

излюбленный приём Остен, насколько полно благодаря ей раскрываются<br />

пороки описываемого Остен общества, сложившейся классовой системы, в<br />

258


которой явное предпочтение отдано людям, зарабатывающим на жизнь<br />

трудом, наделённым постоянством, сердечностью.<br />

Список литературы<br />

Остен Джейн. Доводы рассудка / Пер. с англ. М: Транзит книга, 2006. –<br />

Ссылки на это издание в тексте статьи даны в круглых скобках.<br />

Бельский А.А. Английский роман 1800–1810 гг. Пермь: Пермский<br />

университет, 1968.<br />

О.Щербакова, И.М.Удлер (Челябинск)<br />

ИСТОЧНИКИ РОМАНА Г.БИЧЕР-СТОУ «ХИЖИНА ДЯДИ ТОМА»<br />

Роман Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» (Uncle Tom’s Cabin, or<br />

Life among the Lowly, 1852) – один из тех романов, который оказал огромное<br />

влияние на историю американского общества и американскую литературу.<br />

По популярности у американских читателей XIX в. и по общему тиражу эту<br />

книгу превосходила лишь Библия. Роман стал первым бестселлером в<br />

мировой литературе.<br />

После выхода романа в свет появилось большое количество рецензий и<br />

отзывов на книгу. Приведем один из них: «Сердечно поздравляю Вас с<br />

успехом и влиянием, которым пользуется роман «Хижина дяди Тома». Это<br />

одна из величайших побед, вошедших в историю литературы; еще большее<br />

торжество – нравственное ее воздействие…Ваш преданный слуга, Генри<br />

Лонгфелло» [Цит. по: Орлова 1975: 18].<br />

Несмотря на огромную популярность романа в Америке, так же как и в<br />

России, роман Г.Бичер-Стоу недостаточно исследован в отечественном<br />

литературоведении. В диссертационных исследованиях Н.К.Полонской<br />

«Творчество Гарриет Бичер-Стоу» [Полонская 1955] и Ермолаевой<br />

«Социальный роман Г. Бичер-Стоу» [Ермолаева 1969] дается общий анализ<br />

творчества Г.Бичер-Стоу, преимущественно на уровне проблематики.<br />

Авторы интересных и глубоких исследований Орлова («Гарриет Бичер-<br />

Стоу»), «Хижина, устоявшая столетие») [Орлова 1971; 1975] и Тугушева<br />

(«Роман Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома») [Тугушева: 1985] не<br />

анализируют первоисточники, которые послужили основой для написания<br />

Г.Бичер-Стоу ее романа. И до сих пор в отечественном литературоведении<br />

нет работ, посвященных анализу источников романа.<br />

Существует американский сайт American Culture and Uncle Tom’s Cabin<br />

[http://www.iath.virginia.edu/utc], посвященный американской культуре и самому<br />

роману Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». На данном сайте можно найти не<br />

только роман «Хижина дяди Тома» на английском языке, но также<br />

обширный, тщательно <strong>документ</strong>ированный публицистический комментарий<br />

Г.Бичер-Стоу «Ключ к «Хижине дяди Тома», опубликованный вслед за<br />

романом (A Key to Uncle Tom’s Cabin) [Beecher Stowe: 1854]. Писательница<br />

посвящает целые главы подлинным прототипам своих героев, подтверждает<br />

© О.Щербакова, И.М.Удлер, 2007<br />

259


газетными статьями и свидетельскими показаниями наиболее драматические<br />

эпизоды своей книги, подробно анализирует «черные кодексы» южных<br />

штатов. «Вот что такое рабство, вот что значит быть рабом! – пишет Г.Бичер-<br />

Стоу. – Закон дает таким, как Саймон Легри, силу, которой не может быть у<br />

человека, рожденного женщиной. Говорят, я выдумала своего Легри, что это<br />

страшная пародия на человека. Да, я согласна, облик у таких, как этот изувер,<br />

человеческий, но в душе их живет дьявол. Это звероподобное существо, и<br />

таких, как он, сотни, тысячи» [Beecher Stowe 1854: 398].<br />

Основными источниками романа являются законодательные акты<br />

Америки, публикации в аболиционистской прессе конца 40-х – начала 50-х<br />

гг. («Либерейтор», «Нью-Йорк трибюн», «Норт стар», «Фредерик Дуглас<br />

пейпер»), <strong>документ</strong>альные свидетельства невольников, «повествование<br />

беглых рабов», фольклорная традиция и Библия.<br />

К законодательным актам Америки относятся The Fugitive Slave Act<br />

[The Fugitive Slave Act 1850], Constitution of South Carolina [Constitution of<br />

South Carolina 1778], Constitution of Georgia [Constitution of Georgia 1777],<br />

Constitution of Maryland [Constitution of Maryland 1776].<br />

По «Закону о беглых рабах» каждый житель Америки обязан был<br />

выдавать беглых рабов. Закон этот возмутил многих в Америки. Г.Бичер-<br />

Стоу говорит устами одной из своих героинь, миссис Берд: «Правда ли, что<br />

собираются издать закон, который запрещает оказывать помощь несчастным<br />

беглым неграм, запрещает дать им поесть или утолить жажду? Мне<br />

рассказывали о таком законе, но я не могу поверить, чтобы это была правда.<br />

О, какой позорный закон, бессердечный и безжалостный! Я нарушу его при<br />

первом же случае…Мы дошли до очень печального положения, если<br />

женщина, не совершая преступления, не может предоставить кров и горячую<br />

пищу умирающим с голоду несчастным людям только потому, что они рабы,<br />

то есть в течение всей своей жизни подвергались унижениям и мукам.<br />

Бедные создания!» [Бичер-Стоу 2004: 117].<br />

В «свободной» Америке хозяин имел полное право «вырвать зуб у<br />

раба, на случай побега своего чернокожего работника, чтобы было легко<br />

определить местонахождение последнего», запороть своего раба насмерть,<br />

притом даже суд оправдывал действия владельца несчастного [Beecher Stowe<br />

1854: 40].<br />

Г.Бичер-Стоу увидела прототипы своих будущих персонажей,<br />

жизненные истории рабов, скрытую от рабовладельцев духовную жизнь<br />

рабов в «невольничьих повествованиях» (slave narratives), таких, как<br />

«Повествование о жизни американского невольника Фредерика Дугласа,<br />

написанное им самим» (Narrative of the Life of Frederick Douglass, an<br />

American Slave, Written by Himself) [Douglass 1845], «Повествование о<br />

страданиях Льюиса Кларка» (Narrative of the Sufferings of Lewis Clarke)<br />

[Clarke 1845], «Повествование о жизни и приключениях Генри Бибба,<br />

американского раба, написанное им самим» (Narrative of the Life and<br />

Adventures of Henry Bibb, an American Slave, Written by Himself) [Bibb 1849],<br />

«Жизнь Джосаи Хенсона, бывшего раба, ныне жителя Канады, рассказанная<br />

260


им самим» (The Life of Josiah Henson, Formerly a Slave, Now an Inhabitant of<br />

Canada, as Narrated by Himself) [Henson 1849].<br />

В «повествовании беглых рабов» повсеместно встречаются песни<br />

невольников. Песни, спиричуэлз, гимны так же, как и молитвы, помогали<br />

рабам выстоять в самые трудные минуты жизни. Наиболее известные -<br />

«Глубокая река», «Это я, Господи», «Спустись вниз, прекрасная колесница»,<br />

«Покойся, Иордан» и многие другие, во всех этих песнях чувствуется тоска<br />

по свободе и надежда на лучшую жизнь.<br />

С.Норфап в своей книге «Двенадцать лет жизни в рабстве» (Twelve<br />

Years a Slave: Narrative of Solomon Northup, a Citizen of New-York, Kidnapped<br />

in Washington City in 1841, and Rescued in 1853, from a Cotton Plantation Near<br />

the Red River in Louisiana) [Northup 1853] пишет о спасительной роли музыки<br />

в его жизни: «Если бы у меня не было моей любимой скрипки, не<br />

представляю, как бы я выдержал долгие годы рабства. Она была моим<br />

компаньоном, другом моей души, громко торжествующим, когда мне было<br />

радостно, и утешающим меня ласковыми, мелодичными звуками, когда мне<br />

было грустно. Часто по ночам, когда сон бежал от меня и моя душа была<br />

встревожена и измучена размышлениями о моей судьбе, она пела мне<br />

утешающую песню. В святые субботние дни… она сопровождала меня в<br />

тихом, укромном местечке на берегу реки и разговаривала со мной сердечно<br />

и весело» (пер. И.М.Удлер).<br />

Г.Бичер-Стоу искусно использует песни в своем романе, чтобы<br />

передать настроение невольников. В романе используется около 13 песен.<br />

Все они поются рабами, когда им особенно тяжело: при расставании матери<br />

и дочери, при уходе мужа из семьи, во время работы невольников на<br />

плантации. Книга гимнов и песен, так же как и Библия, важна для героев<br />

романа «Хижина дяди Тома». Недаром Сусанна говорит своей дочери<br />

Эмелине, что, если их разлучат, Эмелина должна взять Библию и песенник.<br />

Уходя из дома, Том поступает точно так же. Они знают: там, где им придется<br />

жить, будет нелегко, а пение скрасит их одиночество.<br />

В романе насчитывается свыше 90 цитат и библейских аллюзий. В<br />

тридцати восьми из сорока пяти глав упоминается Библия. Например, в<br />

эпизоде смерти Евы (глава 27) насчитывается 8 аллюзий на Библию, в 12<br />

главе герои романа защищают беглецов и высказываются против рабства,<br />

ссылаясь на Ветхий и Новый Завет. Из Библии писательница черпает<br />

мировидение, нравственные оценки, проблемы, образы, мотивы, ситуации,<br />

цитаты, в том числе эпиграфы к главам, аллюзии, лексику, особенности<br />

поэтики.<br />

При создании образа дяди Тома Г.Бичер-Стоу использует библейские<br />

мотивы. Перед читателем предстает современный Иисус Христос, живущий в<br />

XIX в. Отождествление дяди Тома с Иисусом Христом происходит на<br />

протяжении всего романа. Кроме того, с дядей Томом связан мотив<br />

покровительства: как и сын Божий, дядя Том становится пристанищем для<br />

нищих духом, скорбящих. Еще один лейтмотив дяди Тома – лейтмотив<br />

жертвенности, готовность погибнуть за других на кресте. В обыденной<br />

261


жизни героя эта готовность реализуется через осознание своей<br />

ответственности за близких и совершенно незнакомых людей. «Хлоя, пусть<br />

лучше продадут меня, чем тебя и детей» [Beecher Stowe 2003: 128]. Для<br />

Г.Бичер-Стоу важны темы сострадания и неизбежности жертвования собой<br />

во имя других людей. Дядя Том готов принять на себя боль времени, принять<br />

все страдания человечества, как свои.<br />

Создавая образ дяди Тома, Г.Бичер-Стоу опиралась на книгу<br />

английского писателя-пуританина XVII века Джона Беньяна «Путем<br />

паломника» [Беньян 2001]. Главный герой аллегорического романа,<br />

Христианин, проделывает путь от «дома до небес». Христианин – глубоко<br />

верующий человек. «И ты веришь, что все, что там написано, истинно?— Без<br />

сомнения, потому что эту книгу нам дал тот, Кто лгать не может. Мы будем<br />

жить в Царстве, которое будет существовать во веки веков, и получим жизнь<br />

вечную» [Беньян 2001: 76].<br />

На протяжении всего пути Христианина искушают все возможные<br />

человеческие пороки, такие, как Глупость, Порок, Лень, Самонадеянность.<br />

Но вера в Господа Бога помогает Христианину преодолеть все трудности, «и,<br />

когда они положили руки на его плечо, он громоподобным голосом<br />

воскликнул: «Стану уповать на могущество Господа Бога!». Враги тотчас<br />

отступили от него и исчезли во мраке» [Беньян 2001: 109].<br />

Именно это путешествие легло в основу истории дяди Тома: его<br />

продают на рабовладельческий Юг, над ним жестоко издевается плантатор<br />

Легри, но он не отступает от своей веры, непоколебим в своем решении, не<br />

поддается искушению. «Если я покорюсь, миссис, тогда я постепенно стану<br />

таким же жестоким, как они. Нет, нет, миссис! Я все потерял: жену, детей,<br />

дом, доброго хозяина, который освободил бы меня, если бы прожил еще<br />

неделю. Я потерял, безвозвратно потерял все, что было мне дорого на<br />

этом свете. Нет, нет! Нет, я этого не хочу! Вы подумайте, вдруг я<br />

стану таким жестоким, как Сэмбо? Нет, мне именно это и страшно: стать<br />

таким, как они. Я согласен умереть, даже если они продлят мои пытки,<br />

они не смогут помешать мне в конце концов умереть. Умереть! Ведь тут они<br />

будут бессильны» [Бичер-Стоу 2004: 476].<br />

Сила воздействия романа связана с опорой на <strong>документ</strong>альные<br />

источники, на художественно-<strong>документ</strong>альные «невольничьи<br />

повествования», архетип будущей афро-американской литературы [Удлер<br />

2000: 156–164], на афро-американскую фольклорную традицию. Впервые в<br />

литературе белых американцев широко использовались устные и письменные<br />

произведения черных американцев, что найдет свое продолжение в<br />

творчестве М. Твена и американской литературе XX–начала XXI вв.<br />

Благодаря универсальным библейским мотивам роман о рабстве на<br />

американском Юге обрел общечеловеческое звучание. Роман утверждал<br />

идеалы свободы, высокой нравственности, способность человека творить<br />

добро и противостоять злу.<br />

Список литературы<br />

Беньян Дж. Путем паломника / пер. Т.Поповой // М.: Грантъ, 2001. 159 с.<br />

262


Бичер-Стоу Г. Хижина дяди Тома / пер. А.Полозовой // М.: ЭКСМО,<br />

2004. 543 с.<br />

Ермолаева В.Н. Социальный роман Гарриет Бичер-Стоу (К вопросу о<br />

генезисе критич. реализма в лит. США XIX в.): Автореферат. дисс. …канд.<br />

филол. наук. // М., 1969. 24 с.<br />

Орлова Р.Д. Гарриет Бичер-Стоу // М.: Просвещение, 1971. 126 с.<br />

Орлова Р.Д. Хижина, устоявшая столетие // М.: Книга, 1975. 112 с.<br />

Полонская Н.К. Творчество Гарриет Бичер-Стоу: Автореф. дисс. …<br />

канд. филол. наук // Л., 1955. 13 с.<br />

Тугушева М.П. Роман Г.Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». М.: Высш.<br />

шк., 1985. 95 с.<br />

Удлер И.М. Архетипическое в афро-американском романе второй<br />

половины XX века // Вестник Челябинского университета. Сер. 2. филология.<br />

2000. №1. С. 156–164.<br />

Beecher Stowe H. A Key to Uncle Tom’s Cabin, Presenting the Original<br />

Facts and Documents upon which the Story is Founded, Together with Corrobative<br />

Statements Verifying the Truth of the Work. // Boston: John and P. Jewett and Co.,<br />

1854. 504 p. [Electronic resource]. – Mode of access:<br />

http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. – Title from screen. – [February 17. 2006].<br />

Beecher Stowe H. Uncle Tom’s cabin. // N. Y.: Barnes and Noble Classics,<br />

2003. 529 p.<br />

Bibb H. Narrative of the Life and Adventures of Henry Bibb, an American<br />

Slave, Written by Himself. // N. Y.: The Author, 1850. 250 p. [Electronic<br />

resource]. – Mode of access: http://www.iath.virginia.edu/utc/index56f.html. – Title from<br />

screen. – [February 17. 2006]<br />

Clarke L.G Narrative of the Sufferings of Lewis Clarke, during a Captivity<br />

of More than Twenty-Five Years, Among the Algerines of Kentucky, One of the<br />

So Called Christian States of North America. // Boston: David H. Ela, Printer,<br />

1845. 125 p. [Electronic resource]. – Mode of access:<br />

http://www.iath.virginia.edu/utc/index52f.html. – Title from screen. – [February 17.<br />

2006]<br />

Constitution of Georgia; February 5, 1777 [Electronic resource]. – Mode of<br />

access: http://www.yale.edu/lawweb/avalon/states/ga02.htm. – Title from screen. –<br />

[March 22. 2006].<br />

Constitution of Maryland, November 11, 1776 [Electronic resource]. –<br />

Mode of access: http://www.yale.edu/lawweb/avalon/states/ma02.htm. – Title from screen.<br />

– [March 22. 2006].<br />

Constitution of South Carolina, March 19, 1778 [Electronic resource]. –<br />

Mode of access: http://www.yale.edu/lawweb/avalon/states/sc02.htm. – Title from screen.<br />

– [March 22. 2006].<br />

Douglass F. Narrative of the Life of Frederick Douglass, an American Slave,<br />

Written by Himself. // Boston: The Anti-Slavery Office, 1845. 340 p. [Electronic<br />

resource]. – Mode of access: http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. – Title from<br />

screen. – [February 17. 2006].<br />

263


Henson J. The Life of Josiah Henson, Formerly a Slave, Now an Inhabitant<br />

of Canada. Narrated by Himself. // Boston: Arthur D. Phelps, 1849. 68 p.<br />

[Electronic resource]. – Mode of access: http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. –<br />

Title from screen. – [February 17. 2006].<br />

Northup S. Twelve Years a Slave: Narrative of Solomon Northup, a Citizen<br />

of New-York, Kidnapped in Washington City in 1841, and Rescued in 1853, from<br />

a Cotton Plantation near the Red River in Louisiana. // Boston: Derby and Miller,<br />

1853. 436 p. [Electronic resource]. – Mode of access:<br />

http://www.iath.virginia.edu/utc/index2f.html. – Title from screen. – [February 17. 2006].<br />

The Fugitive Slave Act; 1850 [Electronic resource]. – Mode of access:<br />

http://www.yale.edu/lawweb/avalon/fugitive.htm. – Title from screen. – [March 22.<br />

2006].<br />

О.Аверкиева, Н.С.Бочкарева (Пермь)<br />

РЕЖИССЕРСКИЙ ПЛАН ПОСТАНОВКИ ПЬЕСЫ<br />

В.ШЕКСПИРА «ДВЕНАДЦАТАЯ НОЧЬ»<br />

«Двенадцатая ночь, или Как вам угодно» (1599-1600) всегда<br />

привлекала и привлекает внимание режиссеров театра и кино [Юткевич 1973:<br />

241-242]. Среди различных интерпетаций можно две экранизации – Яна<br />

Фрида (1955) и Тревола Нанна (1996), киноверсию постановки Питера<br />

Джеймса в Московском театре «Современник» (1978), а также театральную<br />

версию Деклана Доннеллана (2004), в которой все роли исполняют мужчины,<br />

и спектакль пермского режиссера Сергея Федотова (2007). В 1938 г.<br />

Н.Акимов поставил «Двенадцатую ночь» на сцене Ленинградского театра<br />

комедии [Акимов 1966: 235-243; Тенин 1987: 189-196]. Действие всех этих<br />

постановок либо отнесено в прошлое (эпохи Елизаветы и Виктории), либо<br />

переносится в сказочное или условное время. Вместе с тем, шекспировская<br />

комедия легко вписывается в нашу жизнь, потому что ее герои – это мы сами.<br />

Шекспир предлагал видеть в его пьесе «что угодно». Данная статья<br />

посвящена разработке оригинальной сценической интерпретации<br />

«Двенадцатой ночи».<br />

Как и многие другие произведения английского драматурга, эта пьеса о<br />

любви. Любовь у Шекспира, как актер, в каждой новой пьесе меняет свой<br />

облик, свой характер, свое назначение, свою роль. И в «Двенадцатой ночи»<br />

она тоже предстает перед нами в самой необычной роли, в самом<br />

причудливом костюме, в самых неподходящих обстоятельствах. Здесь<br />

любовь – как шаловливый ребенок, который может к телу слона пришить<br />

голову лошади и наоборот. И чем больше ребенок играет, тем больше он<br />

увлекается своей игрой. Вместо игрушек этому малышу дали людей, живых<br />

и настоящих, которые сами способны любить. И когда ребенок пошалил и<br />

запутал бедных героев, он становится просто наблюдателем и отдает<br />

© О.Аверкиева, Н.С.Бочкарева, 2007<br />

264


дальнейший ход событий в руки тем чувствам, которые неожиданно<br />

посещают действующих лиц.<br />

Однако такая любовь присуща лишь определенному возрасту. Лишь<br />

молодость преподносит подобные сюрпризы. В зрелости любовь теряет свою<br />

искренность и доверчивость. Любовь используют, любовь штампуют в<br />

паспорте, любовь зарабатывают. И тогда она становится смешной и<br />

неестественной. Именно поэтому, на мой взгляд, в пьесе появляется Шут<br />

Фесте, который участвует как в пьянках и розыгрышах сэра Тоби, так и в<br />

жизни и судьбе молодежи. Он близок самому поэту, опытному человеку,<br />

видевшему на своем веку разные явления, называемые любовью.<br />

Соответственно двум сторонам любви и двум сюжетным линиям пьесы на<br />

нашей сцене появляются два героя: та самая девочка, олицетворяющая<br />

любовь, и Фесте, олицетворяющий мудрость и поставленный для присмотра<br />

за ребенком. Между этими героями нет конфликта, т.к. они не могут друг без<br />

друга и иногда даже участвуют в общих проделках.<br />

Любовь и случай соединяют в пьесе совершенно разных людей. Чтобы<br />

показать различия в их характере и мировоззрении, мы обратились к музыке.<br />

У самого Шекспира эта комедия очень музыкальная. У него и Орсино<br />

постоянно слушает музыку, и компания сэра Тоби распевает песни, но самый<br />

музыкальный, конечно, Фесте. Кроме того, музыка тесно связана с любовью,<br />

царящей в «Двенадцатой ночи». В современной молодежной культуре все<br />

больше появляется различных направлений неклассической музыки, а вслед<br />

за ними – различные неформальные группировки. Понаблюдав за<br />

современными «неформалами», можно легко обнаружить шекспировские<br />

характеры.<br />

Принадлежность героев к определенному неформальному движению<br />

связана с обнаруженными в пьесе характеристикам. Одним из признаков<br />

может быть возраст. Поскольку Виола и Себастьян являются самыми<br />

молодыми персонажами, то и увлекаются они самым молодым движением,<br />

т.е. рэпом. Кроме того, определенную роль сыграл стиль одежды рэперов.<br />

Дело в том, что девушки здесь одеваются примерно так же, как и юноши,<br />

поэтому Виоле особенно переодеваться не надо. В экранизациях Яна Фрида и<br />

Питера Джеймса близнецов играет одна и та же актриса (Клара Лучко и<br />

Марина Неелова). Это довольно легко объясняется возможностями<br />

киномонтажа. В пьесе же нельзя избежать сцены развязки, когда Виола и<br />

Себастьян появляются вместе. Зато внешние различия актеров можно скрыть<br />

костюмами, ведь в театре трудно пристально рассмотреть каждого героя<br />

(если, конечно, не пользоваться биноклем). Предполагается, что на Виоле и<br />

Себастьяне будут одинаковые широкие темно-синие джинсы со спущенной<br />

мотней, сидящие на бедрах и закрепленные широким рэперским ремнем с<br />

большой бляхой и выпущенным концом, широкая белая футболка с ярким<br />

рисунком, «шузы» (широкая специальная обувь с толстой подошвой (что-то<br />

среднее между кроссовками и кедами), которую носят представители этого<br />

течения, и кепка с широким, плоским козырьком, также характерная для<br />

рэперов. Виола будет прятать волосы под кепку.<br />

265


Отличительной чертой близнецов будет не только музыка, но и танцы.<br />

Большинство рэперов замечательно танцуют под свою музыку (R&B). Этот<br />

стиль совмещает breakdancing и hip-hop. В нашей постановке Виола и<br />

Себастьян станут еще более похожими благодаря одинаковым движениям,<br />

используемым в их танцах. Оба близнеца чувствуют себя немного чужими в<br />

клубах Оливии и Орсино, так как готы и рокеры имеют между собой больше<br />

общего, в частности, их объединяет пристрастие к черному цвету (подробнее<br />

об Орсино и Оливии будет сказано позже). Виола и Себастьян будут<br />

отличаться от других персонажей яркостью и своеобразием своих костюмов,<br />

песен и танцев, что отразится и на их поведении. Именно поэтому их<br />

появление переворачивает вверх дном всю устоявшуюся обстановку клубов.<br />

Одним из первых неформальных течений был рок, поэтому сэру Тоби и<br />

Марии близок именно он. Эта пара является примером как раз того возраста,<br />

когда любовь теряет свое романтическое начало и приобретает коэффициент<br />

удобности и полезности. Фесте часто покровительствует этой парочке,<br />

участвует в их шутках и розыгрышах.<br />

Во всех постановках «Двенадцатой ночи» сэр Тоби изображается<br />

толстым пьяницей. Однако в пьесе не сказано ничего о его фигуре или,<br />

например, о его пристрастии к еде. Действительно, в комедии он много пьет,<br />

но ведь выпивка не обязательно служит залогом лишнего веса. Поэтому сэр<br />

Тоби может быть худым. Совместив шекспировскую характеристику этого<br />

героя с современной неформальной культурой, мы получим представителя<br />

ретро-рока, пристрастившегося к алкоголю, что нисколько не затуманило<br />

трезвость его ума. Об этом свидетельствуют его частые остроумные<br />

замечания в адрес сэра Эндрю и умение найти общий язык с Фесте, чья<br />

мудрость не мешает последнему иной раз тоже приложиться к горлышку<br />

бутылки. Предполагаемый костюм сэра Тоби можно увидеть на<br />

многочисленных рок-концертах в России: черная майка-безрукавка,<br />

обтягивающая его тощее тело, черные джинсы, скорее узкие, чем широкие,<br />

«берцы» (особая черная обувь рокеров по типу солдатских сапог со<br />

шнуровкой наружу), в которые будут заправлены джинсы, но самое главное –<br />

это разные цепи: большие и маленькие, узкие и широкие, на шею и на<br />

джинсы, с крупными звеньями и с мелкими.<br />

Мария всегда изображается невысокой в меру упитанной женщиной,<br />

очень прыткой, активной и смекалистой. Беря за основу фразу из комедии,<br />

где Виола называет Марию «великаном» (“giant”), можно предложить<br />

следующий образ этой героини. Высокая и с явным избытком веса, она<br />

принадлежит к разряду тех сильных женщин, которые, невзирая на<br />

недостатки во внешности, способны взять под каблук и женить на себе<br />

любого мужчину, что и делает Мария в пьесе с сэром Тоби. Она вслед за<br />

своим возлюбленным увлекается ретро-роком. Костюм может быть таким:<br />

кожаные черные облегающие штаны, широкая черная футболка с надписью<br />

«Ария» (одна из известных рок-групп) и с соответствующим этой надписи<br />

рисунком или фотографией солиста группы, на ногах берцы, на руках<br />

266


железные браслеты с шипами, а на шее толстая железная цепь. Вот такая она,<br />

великанша.<br />

Однако в роке есть разные направления: старые рок-группы, песни<br />

которых будет петь вышеупомянутая парочка, и группы помоложе, но<br />

старше рэпа. Именно их музыку будет слушать Орсино. Сам он не поет, но в<br />

его клубе есть музыканты, которые исполняют те песни, которые он любит.<br />

Конечно, это песни о любви, безответной и несчастной. Орсино больше всего<br />

нравится не предмет его любви, а само состояние несчастной влюбленности,<br />

и музыка «молодого» рока создает именно такое настроение. Романтикстрадалец,<br />

конечно, одет во все черное: черные штаны, черная «водолазка»,<br />

черная обувь. Но одет он со вкусом и носит длинные волосы, что<br />

подчеркивает его романтическую натуру. Он совершенно противоположен<br />

тому типу мужчин, которые всегда окружали Виолу в рэперской компании,<br />

поэтому она ослеплена его способностью любить, элегантностью и красотой.<br />

А он, в свою очередь, узнав, что Виола является девушкой, видит в ней<br />

новый объект обожания, совсем не похожий на Оливию. Это завораживает<br />

Орсино. К тому же Виола давно любит его, и ее музыка уже стала близка<br />

Орсино.<br />

Два клуба соответствуют двум замкам или дворцам в пьесе. Это Клуб<br />

Орсино и Клуб Оливии. Как уже было сказано, Орсино слушает музыку<br />

рокеров, а пристрастия Оливии связаны с похожим, но одновременно и<br />

совершенно другим течением, – готической музыкой. Объяснить такой выбор<br />

довольно просто, т.к. по сюжету пьесы Оливия находится в трауре по<br />

собственному брату, ходит печальная и отстраненная от внешнего мира.<br />

Готы всегда ходят в черном, их музыка отличается печальным настроением,<br />

безысходностью и безнадежностью, они часто думают о смерти, и поэтому<br />

их жизнь проходит как бы в изоляции от окружающего мира. Кроме того, все<br />

девушки-готы очень женственны, что объясняет принадлежность графини<br />

именно к этому течению. В связи с этим костюм Оливии угадывается легко:<br />

черное облегающее платье с крестом, железные украшения на руках и шее,<br />

обилие черной косметики от подводки для глаз до лака для ногтей и,<br />

наконец, оригинальная прическа из черных волос. Оливия без памяти<br />

влюбляется в юного посла, потому что устала от собственной мрачности, а<br />

Цезарио очень отличается как от герцога, так и от всего окружения графини.<br />

Из общей картины выпадают два героя: Мальволио и сэр Эндрю<br />

Эгьючийк, так как оба они становятся жертвами жестоких насмешек и<br />

розыгрышей сэра Тоби и Марии и имеют пристрастие к нелепым ярким<br />

чулкам (Мальволио – к желтым, а сэр Эндрю – к оранжевым – “flame-colour”,<br />

т.е. цвет пламени).<br />

В предлагаемой постановке Мальволио – единственный из всех<br />

персонажей, кто просто ненавидит музыку, хотя и служит охранником<br />

(вышибалой) в клубе Оливии. Он всегда мешает буйным и громогласным<br />

развлечениям сэра Тоби, прерывает песни собутыльников. Портрет<br />

Мальволио можно увидеть в любом современном офисе: черный брючный<br />

мужской костюм, белая выглаженная рубашка, красный аккуратно<br />

267


завязанный галстук, черные начищенные до блеска туфли, коротко<br />

остриженные волосы. А самая главная деталь – это его темные очки, которые<br />

символизируют ненависть ко всему миру и подчеркивают образ шпиона, ведь<br />

он всегда обещает донести графине о непристойном поведении ее дядюшки.<br />

Еще у него будет рация, которая может убираться за пояс, она тоже намекает<br />

на шпионскую деятельность современного управляющего. Характерной<br />

позой Мальволио будет «стойка», общая для всех охранников и<br />

телохранителей: ноги на ширине плеч, руки опущены и ладони скрещены не<br />

на груди. Вот такой непробиваемый Мальволио.<br />

Что же касается сэра Эндрю, то он становится жертвой обмана и<br />

вымогательства, не понимая, что с ним происходит. Поэтому он может быть<br />

приезжим богатеньким иностранцем. Во всех спектаклях и экранизациях сэр<br />

Эндрю очень худенький, субтильный. Однако в тексте пьесы неоднократно<br />

упоминается его страсть к говядине, поэтому мы решили изобразить его<br />

изрядным толстячком с иностранным акцентом, иностранной музыкой и<br />

танцами (например, африканскими), кажущимися русскому человеку<br />

невероятно смешными. Да и внешность у него должна быть очень<br />

незаурядная. Он будет темнокожим, что-то вроде Боба Марли, но толстого.<br />

Одежда должна быть очень смешной. Какая-нибудь цветастая курточка,<br />

забавная шапочка, из-под которой торчат в разные стороны волосы, которые<br />

просто невозможно причесать.<br />

Наконец, Фесте как воплощение мудрости и солидного возраста будет<br />

представлять течение бардов, чьи песни наполнены философскими<br />

размышлениями о смысле жизни и любви. Он одет небогато и очень просто:<br />

обычные синие джинсы, сине-серая рубашка, коричневые ботинки. Девочка<br />

будет всегда подпевать своему старшему партнеру, т.к. они сближаются в<br />

своей противоположности и поднимаются над всеми другими персонажами.<br />

Она, как символ романтической любви и мечты, может быть одета в<br />

воздушное розовое платьице.<br />

У каждого героя должен быть свой музыкальный мотив, который бы<br />

помогал зрителю еще более образно представить себе действующих лиц.<br />

Только Мальволио чужд музыке. Зато сэра Тоби она поддерживает в его<br />

«начинаниях». Он и его друзья могут петь песню «Стаканы» группы<br />

«Аквариум». Виоле и Себастьяну музыка нужна в основном для поднятия<br />

тонуса и для танцев, поэтому им подходит энергичная песня – например,<br />

«Columbia Pictures» группы «Банд’Эрос». Орсино преследует совершенно<br />

меланхоличный мотив «Возьми мое сердце» Кипелова. Музыка Оливии – это<br />

печальная, очень грустная мелодия (например, «Diary of dreams» –<br />

характерный пример готического стиля). Песни Фесте начинают и<br />

заканчивают спектакль. Наиболее подходящей для него представляется<br />

музыка М.Таривердиева, т.к., во-первых, речь идет о песнях на сонеты<br />

Шекспира, во-вторых, они тематически перекликаются с комедией<br />

«Двенадцатая ночь», в-третьих, они близки бардовской песне. Шут поет о<br />

любви, он встречает и провожает зрителя, как будто говоря, что мы все<br />

приходим и уходим, а поэзия остается навсегда.<br />

268


В нашей постановке целесообразно частично использовать оба<br />

перевода «Двенадцатой ночи» на русский язык – Д.Самойлова [Шекспир<br />

1979] и Э.Линецкой [Шекспир 1959]. Приспосабливая пьесу английского<br />

драматурга к современности, мы убрали мотив кораблекрушения и<br />

связанных с ним персонажей – Антонио и Капитана, передав некоторые их<br />

реплики Фесте (как и реплики Фабиана). В результате, сюжет сокращается до<br />

трех действий, несущих определенную смысловую нагрузку. Первое<br />

действие – завязка событий и сплетение обстоятельств, представление<br />

главных героев, второе действие – развитие событий, в центре которых<br />

оказывается розыгрыш Мальволио, третье действие – развязка и happy end,<br />

который, однако, видится неоднозначным: три счастливые пары<br />

воссоединяются, но Мальволио обещает отомстить.<br />

Все три действия будут проходить на круглой сцене, разделенной на<br />

четыре сектора: клуб Орсино, клуб Оливии, улица и сад. Зритель может<br />

видеть два сектора сразу: либо два клуба, либо сад и улицу. Сцена крутится,<br />

когда действие перемещается на другую половину круга. Иногда в двух<br />

секторах действие происходит параллельно, как, например, в сцене<br />

одновременного разговора Виолы и Себастьяна с Фесте, который заменяет<br />

соответствующие разговоры с Капитаном и Антонио.<br />

Отдельно нужно сказать про шута и девочку, которые возвышаются<br />

над остальными героями, сидя на большом дереве, стоящем посередине<br />

круглой сцены. На этом дереве специально для них установлена площадка,<br />

по которой они могут передвигаться и с которой они наблюдают за<br />

событиями на протяжении всей пьесы. Фесте как соучастник происходящего<br />

на сцене будет частенько покидать свое убежище, а девочка спустится лишь<br />

один раз, когда не сможет не посочувствовать Виоле, а точнее, когда сама<br />

Виола погрузится в мир мечтаний о своем любимом. Чтобы девочке было не<br />

скучно сидеть на дереве, у нее есть на сцене нечто вроде игрушки – между<br />

садом и улицей расположен шлагбаум, которым малышка может управлять с<br />

дерева. Это такой совершенно детский способ воздействия на окружающий<br />

мир, ведь любовь частенько ставит перед нами преграды и изредка убирает<br />

их. Девочка будет сама решать, перед кем поднимать, а перед кем опускать<br />

шлагбаум. Спускаться эти двое «особенных» героев будут по специально<br />

устроенным лестницам, которые должны выходить либо в сад, либо на<br />

улицу, либо в клуб Оливии. В клубе Орсино не будет подступа к дереву, т.к.<br />

он почти не участвует в бурной жизни остальных героев, а живет, главным<br />

образом, своими личными чувствами и переживаниями.<br />

Для декораций используются в основном два цвета: красный и белый<br />

(их сочетание традиционно для шута). Красный – цвет Оливии, символ той<br />

страсти, которая в ней вспыхнула с появлением Виолы, а белый – цвет<br />

Орсино, символ его меланхолии, о которой не раз упоминается в самой пьесе.<br />

Для создания впечатления единой сцены между секторами обозначаются<br />

чисто символически (кресла, колонны, арка, шлагбаум). Особую роль на<br />

сцене играют длинные ковровые дорожки, на которых будут танцевать Виола<br />

и Себастьян и которые в какой-то мере предвосхищают те события, которые<br />

269


произойдут в данном месте (например, крест – место сражения, а прямые<br />

дорожки – развязки).<br />

В заключение остается представить режиссерский план по действиям и<br />

по сценам.<br />

Первое действие<br />

Сцена 1. Вступление. Песня Фесте «Любовь слепа…». Сцена кружится.<br />

Все герои.<br />

Сцена 2. Сад и Улица. Параллельный разговор Виолы и Себастьяна с<br />

Фесте.<br />

Сцена 3. Клуб Орсино. Первый диалог Орсино и Виолы.<br />

Сцена 4. Клуб Оливии. Троица: Сэр Тоби, Мария и Сэр Эгючийк.<br />

Фесте, Мальволио. Первая встреча Виолы и Оливии.<br />

Второе действие<br />

Сцена 1. Клуб Оливии. Попойка и заговор. Сэр Тоби, Мария, Сэр<br />

Эндрю, Фесте, Мальволио.<br />

Сцена 2. Клуб Орсино. «Между нами, мальчиками…». Орсино, Виола,<br />

Фесте.<br />

Сцена 3. Улица. Виола у дома Оливии. Фесте, Сэр Тоби, Сэр Эндрю.<br />

Сцена 4. Сад. Мальволио читает письмо, написанное Марией, в<br />

присутствии Фесте, Сэра Тоби и Сэра Эндрю. Оливия признается Виоле в<br />

любви. «Сумасшествие» Мальволио.<br />

Третье действие<br />

Сцена 1. Сад и Улица. Сражение Виолы и Сэра Эндрю. Сэр Тоби и<br />

Фесте.<br />

Сцена 2. Улица. Путаница. Виола, Себастьян, Сэр Эндрю, Сэр Тоби,<br />

Фесте.<br />

Сцена 3. Сад. Помолвка Оливии и Себастьяна с помощью Священника.<br />

Сцена 4. Улица. Развязка. Все герои.<br />

Сцена 5. Заключение. Герои расходятся по секторам. Сцена крутится.<br />

Мальволио забирается на дерево и обещает отомстить. Песня Фесте «Увы,<br />

мой стих не блещет новизной…».<br />

Список литературы<br />

Акимов Н. Путешествие в Иллирию // Акимов Н. Не только о театре.<br />

Л., М.: Искусство, 1966. С.235-243.<br />

Зингерман Б.И. Шекспир на советской сцене. М.: Знание, 1956.<br />

Тенин Б. Фургон комедианта: Из воспоминаний. М.: Искусство, 1987.<br />

Шекспир У. Двенадцатая ночь, или Что угодно / Пер. Э.Линецкой //<br />

Шекспир У. Собр. Соч. в 8 т. М.: Искусство, 1959. Т.1. С.113-218.<br />

Шекспир В. Двенадцатая ночь, или Как пожелаете / Пер. Д.Самойлова<br />

// Шекспир В. Комедии. М.: Художественная литература, 1979. С.297-365.<br />

Юткевич С. Шекспир и кино. М.: Наука, 1973.<br />

Shakespeare W. Twelfth Night; or What You Will // Shakespeare W.<br />

Complete Works. Glasgow: Harper Collins Publishers? 1994. P.376-406.<br />

270


Научное издание<br />

МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА<br />

В КОНТЕКСТЕ КУЛЬТУРЫ<br />

Сборник материалов международной научной конференции «Иностранные<br />

языки и литературы: актуальные проблемы методологии исследования»<br />

(12 апреля 2007 г.)<br />

Публикуется в авторской редакции<br />

Подписано в печать 22.08.2007. Формат 60х84/16.<br />

Усл.печ.л. 15,81. Уч.-изд.л. 16,3. Тираж 300 экз. Заказ<br />

Редакционно-издательский отдел Пермского университета<br />

614990, г.Пермь, ул.Букирева, 15<br />

Отпечатано на ризографе в отделе электронно-издательских систем ОЦНИТ<br />

ПГТУ. 614600, г.Пермь, Комсомольский пр., 29а, ауд.113, тел. (342) 2198-033

Hooray! Your file is uploaded and ready to be published.

Saved successfully!

Ooh no, something went wrong!